Так и продолжал ходить вечерами к боярыне, уже безо всякого зова, знал – каждую субботу да среду ждет та. Узкими улочками пробирался с задов к усадьбе, стучал условным стуком в калиточку. Анфиска молча отпирала, вела сквозь сени. Иван уже и сам изучил путь, мог бы теперь обойтись и без провожатых, ну да ладно – коль уж посылали служанку, так пусть так и будет.
Руфина уже все меньше стеснялась его, уже не только слушала песни, но и обсуждала прочитанные книги – умна была, грамотна – кроме русского и литовский знала, и, как подозревал Раничев, – латынь.
В тот вечер, тихий и теплый, он пришел к боярыне, как всегда, сразу после вечерни. На улице было еще довольно светло, билась в тающий ноздреватый снег звонкая капель, легкий ветерок приносил влагу, и желтые лучи закатного солнца долго еще светились на высокой крыше терема. Несмотря на весеннее тепло, в горнице была жарко натоплена печь, и Руфина полулежала на широкой лавке в одном легком длинном сарафане-саяне, на фоне темной стены белели узорчатые рукава одетой под саян рубахи. Тонкую шею боярыни украшало серебряной монисто из литовских и ордынских монет, в ушах поблескивали яхонтами серьги, волосы были совсем по-девичьи перевязаны длинной, с завязанным позади бантом, перевязкой из красного атласа, богато убранного жемчугом. Волосы – бесстыдно распущенные волосы – темно-русые и блестящие, падали за спину. Совсем не пристал эдакий головной убор солидной замужней женщине, скорее – девице, типа вот быстро исчезнувшей за дверью Анфиски.
– Сыграй что-нибудь грустное, – мягко улыбнувшись, попросила Руфина.
Раничев привычно тронул струны и негромко запел… Боярыня слушала его полулежа, подперев голову рукою. Слабо завязанная лента перевязки сползла набекрень, едва не закрывая глаз, на манер пиратской повязки. Иван улыбнулся.
– Сними, – попросила Руфина.
Положив гусли, Раничев подошел к ней, снял перевязь, почувствовав руками почти невесомые, длинные и гладкие волосы. Боярыня лукаво усмехнулась ему, вытянула обутые в изящные золотистые сапожки ноги:
– И это тоже… сними.
Иван осторожно снял с женщины обувь. Вот оно – началось! Сейчас скажет – "мой халатик почти как тот", а затем что? "Достаточно одной таблэтки"?
Ничего такого Руфина, конечно же, не произнесла, лишь изогнулась, как кошка, и, притянув скомороха за шею, яростно впилась в него губами. Иван вдруг почувствовал такой жар, такое томление, какое давно уже не ощущал. Казалось, в этой знатной женщине был скрыт яростный клокочущий вулкан.
– А ты хорошо целуешься, скоморох! – откинувшись на маленькие подушки, прошептала она. Помахала руками на лицо. – Жарко. Изрядно натопили сегодня слуги.
Улыбаясь, боярыня – босая – быстро вскочила на ноги и, подбежав к двери, задвинула засовец.
– Жарко, – повернувшись, снова прошептала она, расстегивая саян… Вот он и упал уже на пол, прошуршал синим. Также улыбаясь, Руфина сняла с шеи тяжелое монисто, бросила беспечно на пол… и, медленно стащив через голову рубаху, встала перед Иваном нагая – белое, стройное тело, упругая налитая грудь.
– Я красивая? – погладив себе по груди, еле слышно спросила она.
– Да… – таким же шепотом отозвался Раничев.
Руфина положила ему руки на плечи, улыбнулась:
– Так чего же ты ждешь, скоморох?
Она отпустила Ивана только под утро, когда, наконец утомившись, потянулась, лежа на спине и закинув за голову руки.
– Иване, – прошептала она, глядя, как одевается Раничев. – Жду тебя завтра, Иван.
"Вот грешница, – думал Иван, уходя. – И ведь наплевать, что пост! Все-таки как мало мы знаем о средневековых людях".
Приходи завтра… Интересно, как долго все это будет продолжаться? До приезда боярина? Или – и дальше? И какой во всем этом смысл для него, Раничева, кроме, разумеется, наслаждения? А Руфина? Она что, не могла найти кого-нибудь из своих мужиков? Того же возницу Федора или еще кого. Мало у нее челяди? Тогда почему Иван, не известный никому скоморох? Понравился? Нет, кажется, она его – или кого-то подобного – специально выискивала. По крайней мере, именно так и выходит, если верить словам Иванки, а не верить ему Раничев пока не имел оснований.
На следующий день – вернее, уже вечер – Руфина ожидала его в еще более фривольной одежде – накинутый прямо на голое тело саян, уже расстегнутый так, что видна была грудь. На этот раз она даже не стала тратить время на музыку – набросилась сразу, едва захлопнулась дверь, красивая и страстная, как и всякая женщина, давно лишенная мужских ласк. Раничеву даже было в чем-то жаль ее.
– О, если б ты только знал, Иван, как мне здесь скучно, – неожиданно призналась она, и Иван подумал, что как раз наступил тот самый момент, удобный для разговора.
– В Литве веселее было? – словно бы между прочим спросил он.
Руфина вдруг вздрогнула, светло-карие глаза ее зло сузились.
– Откуда ты знаешь, что я из Литвы? – быстро спросила она.
Раничев пожал плечами:
– Ты сама говорила как-то.
– Я? – приподнимаясь, переспросила боярыня. – Что-то не помню. – Она исподволь бросила на Ивана резкий подозрительный взгляд. – Может, это моя служанка тебе сказала, Анфиска?
– Может быть, и она, – неопределенно пожал плечами Иван. – Какая разница? А ну-ка, иди сюда… – Он медленно провел рукою по спине женщины, стараясь увести разговор. – Ты стройная, словно лебедь. И так молода…
– К сожалению, я уже не так молода, – томно опустив ресницы, прошептала Руфина. – А что тебе еще говорила обо мне Анфиска?
– Да ничего больше, – отмахнулся Иван. – Она вообще молчит почти что все время. Я сначала думал – немая.
– Немая? – задумчиво переспросила боярыня. – Немая… Какая хорошая мысль.
Светившее с утра еще солнце к полудню спряталось за черную, затянувшую все небо тучу. Пошел снег, тяжелый и вовсе не мокрый, зимний. Быстро покрылись белым крыши, засеребрились от налипшего снега деревья, а почерневшие было сугробы воспрянули вновь с новой силой. Вчера прошло Вербное воскресенье, и сломанные, с большими мохнатыми почками веточки верб повсеместно валялись в дорожной грязи, словно бы подернутые белым холодным покрывалом.
– Ну и погодка, – выйдя во двор, поежился Авдотий. Сходил к уборной, а когда возвращался обратно в избу, услыхал вдруг чей-то зов. Поднявшись на крыльцо, завертел головой: точно! Звали его. Какой-то парень в нагольном полушубке и треухе стоял за плетнем, прищурив узковатые глаза.
– Тебя зову, дядько, – помахал рукой он.
– Чего надобно? – неласково отозвался скоморох.
– Поклон тебе от Мефодия-старца, – вытерев под широким носом соплю, прогнусавил парень.
Авдотий усмехнулся. Мефодия он, как и Селуян, и все прочие, знал более чем хорошо. Еще бы не знать! Самый главный тать в Занеглименье! Старец, мать его… Однако человек важный, ссориться с ним – себе дороже. Потом найдут с шилом в сердце, не посмотрят и на руки-клешни.
– И чего от меня Мефодию надобно? – подойдя ближе к плетню, тихо поинтересовался Авдотий.
– А он сам спросит, – пожал плечами парень. – Мне только позвать велено. В Кузюма-дедки корчму, знаешь где?
– Да уж знаю, – махнул рукой Авдотий. – Посейчас вот, полушубок накину.
– Накинь, подожду, – воровской посланец согласно кивнул. – Только ты это… Мефодий просил, чтоб не болтал своим… Сам знаешь, мало ли что. Не любит он лишних.
– Знаю, что не любит. Ну жди, я быстро.
Войдя в горницу, Авдотий потянулся к висевшему у печи полушубку.
– К вдовице одной подрядился поколоть дровишек, – обернувшись, пояснил он.
Селуян с Ипатычем переглянулись и дружно захохотали.
– Один ко вдовице, второй… – сквозь смех вымолвил Селуян. – Может, и тебе, дед, вдовицу сыскать?
– Типун тебе, охальник! – рассердился Ипатыч, не любивший скабрезных речей, особливо в пост. – Эко, додумался же!
– Ладно, шутю я…
– Шутит он, видали… Авдотий, мимо Торгу пойдешь, загляни к Онкудину-деревщику. Иванко с утра еще за березой отправился – с тех пор ни слуху, ни духу. За смертию только посылать парня. Может, зашел к кому, аль с Онкудином языками сцепились, оба ужо поговорить любят. Спытаешь?
– Спытаю, – надевая шапку, кивнул Авдотий. – Ужо, возвернусь вскорости.
Прогрохотав сапогами по узким ступенькам крыльца, он оглянулся и быстро направился к дожидавшемуся в отдалении посланцу.
– Не устал ждать-то, паря?
– Я-то не устал, – хохотнул тот. – А вот как Мефодий – не знаю.
Все так же шел снег, валил непроглядными хлопьями, прохожие, ругаясь и меся дорожную грязь, пробирались к церкви. Когда вышли к Неглинной, Авдотий придержал парня:
– Постой-ка, посейчас… есть тут одно дельце.
– Так бы быстрей, дядько!
– Да быстро…
Скоморох исчез между заборами и, ловко перепрыгнув низкий плетень, постучал в дверь низкой, вросшей по самую крышу избы, больше напоминавшей большой сугроб или медвежью берлогу:
– Открывая, Онкудине! То я, Авдотий.
Заскрипев, дверь отворилась, впустив гостя в небольшую, пропахшую дымом горницу. У очага с расползающимся по стенам дымом сидел сам хозяин – деревщик Онкудин – с какой-то деревиной в руках, а рядом с ним, на лавке, уютно устроились двое – пропавший отрок Иванко и неизвестная, вполне приятная на вид дева, курносая и круглощекая, с длинной белобрысой косою.
– То Анфиска, дядько Авдотий, – кивнув на нее, смущенно пояснил отрок. – Дева.
– Вижу, что дева, – хохотнул скоморох. – Ипатыч тебе совсем уж заждался, паря! За смертью, говорит, только и посылать.
– Ой! – спохватился Иванко, – А что уж, полдень?
– Полдень? – Авдотий засмеялся в голос. – Да уж, почитай, к вечерне народ идет!
Иванко хлопнул ладонями по коленкам:
– К вечерне! А вроде только пришли, верно, дядько Онкудин?
Онкудин надрывно закашлял, отпивая из большой крынки. Взглянул на скомороха:
– Глотнешь сбитню, Авдоша?
– Некогда, – отмахнулся тот. – По делам своим поспешаю. А к тебе Ипатыч просил заглянуть – поискать вон этого чертяку.
– Да я не…
– Иди, иди, да побыстрее.
– Ой, и мне бы поспешать надо, – озаботилась и дева, Анфиска. – Проводишь, Иванко?
– Угу…
– Побыстрей провожайтеся, – уходя, посоветовал скоморох. – Ужо, дедко хорошую вицу для тебя приготовит.
– То дядько Авдотий, скоморох, у Ипатыча живет с ватажниками, – выйдя на улицу, показал на уходившего Иванко. – Знаешь, как он на бубне играет? Ты не смотри, что руки у него ровно клещи. Заслушаешься!
– Быстро поспешает куда-то, – посмотрев в спину удаляющемуся скомороху, заметила девушка. – И парень с ним какой-то.
– Да… Парень? – Иванко вдруг резко остановился и, вздрогнув, пожал плечами. – Кажется, что ли? Да нет, вроде бы тот… Или – не тот? Эх, посмотреть бы надо.
– Чего ты там все бормочешь?
– Вот что, Анфиска, – отрок серьезно взглянул на девчонку, – до реки тебя провожу, а дале уж ступай одна. Дойдешь?
– Да пожалуй. – Анфиска обиженно поджала губы. – Не очень-то и надобно провожатых, подумаешь.
– Вот и ладненько, – не слушая ее, прошептал Иванко. – Вот и поглядим, тот аль не тот. И что у него за дела с Авдотием?
Проводив погрустневшую девчонку до реки, отрок обернулся – ага, маячили еще в конце улицы две смутные, почти скрытые падающим снегом тени. Маячили, маячили – да вдруг исчезли.
Свернули – догадался Иванко. В корчму старого препохабника Кузюма. Вообще-то жуткое воровское место. Отрок поежился: идти или ну его? Нет, надо все ж таки дойти, глянуть, убедиться. Эвон, сколь серебра утащила в тот раз эта воровская харя! Вот назад возвернуть бы. Вызнать все. Потом бежать к дедке, Селуяна позвать, дядько Иван уже бы должен тоже явиться, да и Авдотий, ежели что, поможет. Скрутим шпыня – а ну, гад, признавайся, куда дел хищенное тобой серебришко?
Не сказать, чтоб корчма крещеного татарина Кузюма просто ломилась от многолюдства, но и полупустой назвать ее тоже было нельзя – людишек понабралось к вечеру, только народец подобрался весь словно бы на одно лицо. Хотя хватало тут и лохматых, и коротко, под горшок, стриженных, и даже совсем лысых, хватало и бород разных – пегих, рыжих, черных, кучерявых, козлиных, лопатою, всего хватало, только, ежели внимательно присмотреться, можно было заметить, что все лица собравшихся вроде как подернуты какой-то одинаковой дымкой. Вроде бы и разные все, а всмотришься – одинаковые. Одинаков прищур глаз, одинаковые ухмылки, жесты, даже повадки – и те одинаковые. Как бы и – раззудись, плечо! Никто нам тут не хозяин, никто не указ – а с другой стороны, нет-нет, да и прошмыгнет в бегающих глазенках опаска… да не опаска даже, а самый настоящий кондовый страх! Хоть и хорохорились друг перед дружкой, выпендривались, а все ж каждый опасался соседа, в любой момент ожидая всяческой пакости – недоброй ухмылки, грубого скабрезного слова, а то и ножа в бок! Воры собрались под вечер в корчме старого татарина Кузюма, воры, тати, убийцы, из тех, у кого нет ни роду, ни племени, ни семьи, ни любящих домочадцев, а есть только поганая воровская шайка, в которой не друзья – сообщники, в любой момент готовые предать, обмануть, убить. Нелюди, шпыни, шишиги проклятые – ох, недаром они опасались друг друга, с виду улыбчивые, сладенькие, шипели, как ядовитые змеи. Боялись друг дружку, вернее сказать – вражина вражину, ибо нет средь подобного народца дружбы, а есть только алчность да страх. Вот и боялись, а больше всего – боялись главного на Занеглименье татя – воровского старца Мефодия. Тот сидел в уголочке, скромненько так, неприметно, кивал огромной башкой, похожею на давно не чищенный черный котел, водил крючковатым носом – весь такой мозглявый, противный, казалось бы – соплей перешибить – ан нет, недюжинной силушки был гад, жилистый, ловкий, жестокий, и можно было только догадываться, сколько безвинных христианских душ сгубил он, сто, двести, а может, и больше? Никто не знал того, а кто и знал кое-что, так помалкивал, ибо – попробовал бы только вякнуть!
Проскользнув в корчму, приведший Авдотия плосконосый парень, кивнув хозяину – тощему лысому татарину с реденькой черной бородкой, – ловко пробрался в угол, к Мефодию. Дождавшись, когда рыскающий по корчме взгляд старца остановится на нем, поклонился низехонько:
– Привел, батюшка, как ты и наказывал.
– А, Авдотий, старый друже! – не обратив, казалось, никакого внимания на плосконосого, улыбнулся скомороху Мефодий. – Садись, друже, поснидай с нами, что Бог послал. А ну, шпыни, кыш! – Старец махнул рукою, и все прихлебатели его – и лысые, и лохматые, и с бородою лопатой, и вовсе безбородые – опрометью бросились к столу у самого входа. А тут, в уголке, стало вдруг в одночасье тихо, пусто и благостно. Лишь стол ломился от яств – все постное: печеная рыбка, уха, блины, капусточка, кашица жиденькая, без масла. – Поснидай, поснидай, Авдотий-друже, – ласково приговаривал старец. Скосив глаза на плосконосого, тоже позвал: – И ты садись с нами, Феденька. Не взыщи, Авдотий, что небогато нынче, сам знаешь, пост. Вот на Пасху ужо не так разговеемся! Феденька, сбегал бы, позвал Кузюма, пущай медку принесет. Хоть и пост, а все ж негоже нам сухую пищу, Господом данную, вкушати.
Плосконосый Феденька – молодой угрюмовский тать Федька Коржак – без лишних слов ломанулся исполнять приказание. Ибо знал – несмотря на свой уничижительный тон, воровской старец никогда никого не просил, только приказывал. И горе было тому, кто приказа не выполнит или выполнит, да не так, как хотелось бы старцу. Зная о том, Федька Коржак поспешил к печке, именно там маячила в дыму согбенная фигура татарина.
Проводив молодого татя взглядом, Мефодий обернулся к гостю:
– Дело у меня к тебе есть, Авдотий, может, и маленькое, да обещал тут одному узнать кой-что… Знаешь ведь Ефимку Гудка?
Авдотий чуть не поперхнулся ухою – именно о нем ведь выспрашивал новый дружище гусельник Иван.
– Знаю Ефима Гудка, – кивнул скоморох. – Ватажник справный.
– Вот и я, грешен, любил его гудком слух понежить, – покивал старец. – Потому и в просьбишке отказать не смог. В Новугород по зиме еще подался Ефиме с ватагою.
– В Новгород? – Авдотий поднял голову. – Так вот куда подался, да еще с ватагою. То-то я на Москве многих не вижу.
– В Новугороде все, – подтвердил Мефодий. – А вот и Феденька. Ты поставь, поставь на стол кувшинец-то, а сам покуда там посиди, в отдалении. Угощайся-ка медком, друже Авдотий. Много ль скоморошеньем заработал?
– Да так… – Авдотий досадливо махнул рукой.
Воровской старец засмеялся:
– А я ведь тебя звал к себе-то. И сейчас зову.
– Может, и пойду, – сумрачно кивнул Авдотий. – Если уж совсем туго придется. Ты говорил, просьбишка у тебя есть.
– Не у меня, не у меня, друже, – снова засмеялся Мефодий. – У Ефима Гудка. Дружку своему старому хотел он поклон передать да десяток денег новугородских, вот я и выискиваю между делом дружка-то. Денежки-то ведь обещал передать кому надо, уж больно по сердцу мне Ефимово игранье, сам ведь про то знаешь.
– Слыхал. А про Гудка так скажу – есть у меня ватажник, Иване, так тот точно с Ефимом когда-то близехонько знался.
– Что за Иван? – поднял глаза старец. – Гусельник?
– Ну да, – кивнул скоморох. – Ты ж его знаешь.
– Да видал как-то. – Мефодий усмехнулся. – Только не знаю, тот ли? Ты вот что, Авдотий, повыспрашивай-ка у дружка твоего кое-что… Вот и вызнаем, тот ли это Иване.
– Что ж, – скоморох пожал плечами. – Поспрошать можно. Благодарствую за угощение.
– Вот и славно, – осклабился старец. – Ты сегодня бы и повыспросил, а завтра к вечерне подошел бы.
– Как скажешь.
Простившись с Мефодием, скоморох вышел. Дождавшись, когда за ним захлопнется дверь, старец кивнул Коржаку, и тот, не допив брагу, метнулся на улицу, подхватив брошенную на лавку шапку. Отсутствовал он недолго, почти сразу же и явился, подбежал к Мефодию, доложил шепотком:
– Все, батюшка, спокойно, только…
Воровской старец вскинул вмиг ставшие злыми глаза:
– Что – "только"?
– Да парень один тут, у корчмы вертелся. Скомороший, тот, у которого я тогда серебришко увел.
– Тебя поучить – что с ним сделать?
– Да я и хотел, – обрадовался Коржак. – Только он с Авдотием этим ушел.
Старец задумался:
– Вот как, значит. Ладно, пусть пока погуляет. Может, и впрямь зашел за Авдотием? А вообще-то б лучше его поймать да порасспросить гораздо. Так, на всякий случай. Осторожность, она никогда не помешает, на Бога надейся, да сам не плошай, верно, Коржак?
– Святая правда, батюшка!
– Ну чего стоишь? Ступай.
– Возок, батюшка.
– Возок? Что ж ты раньше молчал, оглобля? Зеленый возок-то?
– Зеленый. Да он, я возницу хорошо запомнил.
– Ну так беги, скажешь – завтра к вечеру пусть подъезжает. С серебром, как и договаривались. Чай, не обеднеет боярыня-то.
Поклонившись, Коржак снова выскочил из корчмы.
Дня через два погода повернула на лето. На улицах и усадьбах вовсю таял снег, а в голубом небе ярко, почти совсем по-летнему, светило солнце. Раничева вновь позвала боярыня. Не среда была и не суббота, однако прибежавшая на рынок Анфиска явно не зря маячила за деревьями, и это при том, что дружка ее, Иванки, поблизости вовсе не наблюдалось – отрок с утра еще отправился с Ипатычем за город – за лыком и прутьями.
Доиграв, Иван закинул гусли за спину и обошел старую березу: