Я догадался, что беленькая - княжна чужаков. Настоящая княжна, услышь Нут - как мне вдруг захотелось при дворе ее отца или мужа приносить ей на рассвете кавойе с медом! И одевать ее в шелк и золото, косы ей плести, касаться ее… понесло, ага.
Глупо и непристойно об этом думать - но ведь беленькая сама взяла меня за руку.
И я подумал: "Моя госпожа"…
Я называл ее Яблоня, она меня - Одуванчик, когда умела выговорить. Если у нее не получалось, то - Пух или Крот, но она не знала, что это так звучит.
У нее было другое имя - какое-то шмелиное жужжание. Мне не нравилось ее так звать - я и не звал, а другие переняли у меня. Она не рассердилась.
Она попросила поесть - и я ее кормил. Потом одевал и заплетал, и она дала мне свои волосы, как княжна - своему любимому евнуху, спокойно. Все время улыбалась мне; сидела рядом, перебирала мои пальцы. Рабыни просто ядом исходили: женщин бескорыстно бесит, когда на них не обращают внимания. А Яблоня все понимала; ее личико становилось безнадежно-печальным.
Ночью не могла заснуть. Я открыл дверь, ведущую в женскую часть сада, вышел посмотреть на луну - и она пошла за мной. Мы смотрели на звезды, на Ожерелье Нут, как влюбленные - смешно…
Яблоня со мной заговорила. Понять ее было тяжело - но аманейе могут слышать голос души, это делает несколько понятнее слова, сказанные языком. Она спросила:
- Пух, что со мной будет?
Я не знал, как ей объяснить, подумал. Принес ленту для волос, взял ее за руки, сложил вместе запястья, сделал вид, что собираюсь связывать:
- Ты уже не свободна, понимаешь?
Она кивнула. Я чуть-чуть нажал ей на плечи - села на порог, а я хотел, чтобы встала на колени:
- Рабыня.
Она снова кивнула. И ее личико затмилось, словно луна ветреной ночью. Я положил на ладонь метелочку травы - и сдул:
- Вот - наши жизни. Понимаешь?
Яблоня кивнула и выпрямилась. И сказала - могу поклясться своим потерянным полетом:
- Княжна не может быть рабыней, - гордо, грустно, горько.
Не может, ага.
Я тронул ее пальцы, эти светлые полоски от перстней.
- Где твои сокровища, княжна? Где твоя свобода? Разве нас с тобой кто-нибудь спросит?
Ее глаза повлажнели. Я думал, что она заплачет - нет, лишь качнула головой, с тихим упрямством. Взяла меня за руку - нежной теплой ладошкой. Указала пальчиком на луну:
- Что это, Пух? Как это называется?
Я стал учить ее выговаривать "как называется", потом - "луна". Потом мы говорили слово "Одуванчик" - стало получаться с десятого раза. До рассветной зари Яблоня выучила много слов - и стала улыбаться гораздо веселее.
Яблоне приходилось нелегко в доме Беркута - она не умела жить, как все наши женщины. Рабыням она не нравилась, да и сама невзлюбила Лилию. Лилия время от времени принималась орать на нее, уперев руки в бедра - а Яблоня очень кротко стояла напротив, смотрела с жалостью, огорченно, или норовила тихонько улизнуть; доводила Лилию до бешенства. Я видел это впервые: прирожденная княжна, тихая, кроткая, гордая - и девка, рожденная другой девкой. Очень заметная разница.
В саду Яблоня жила больше, чем в комнатах. Она бродила среди цветов целыми днями; я чувствовал, как ей скучно. Она развлекалась, обучаясь нашим словам, и мало-помалу начинала говорить понятно. Еще моя госпожа, ученая грамоте, хотела бы почитать книжку - но книжки в доме у Беркута отродясь не водились. Иногда ей хотелось вышивать или рисовать картинки; я вечно ругался с Подснежником, но нам не дали ни ниток, ни прочих женских пустяков - другие рабыни предпочитали бездельничать, а для Яблони никто не желал тащиться в жару до города, где есть лавки с товарами для рукоделия.
Я попытался подольститься к женам Беркута, но младшие жены побаивались меня, а старшая решила не делать любезностей Яблоне: если бы не цена моей беленькой, Беркут оставил бы ее себе. Старая карга шипела на меня гадюкой, а Беркут смотрел на мою госпожу и сально ухмылялся. Пропитывал бородку маслом герани, морда лоснится, волосы лоснятся, атласная рубаха на пузе натянута… достопочтенная купеческая наружность - с души воротит. Явно считал себя красавцем-мужчиной.
Надеюсь, что за эту ухмылку и гнусные мысли его распилят за рекой тупой пилой. Вдоль, ага.
А еще Яблоня рассказала мне, что ей снится Нут. Вот такие дела.
Она вообще не знала, кто такая Нут - Госпожа Судьбы, играющая случаем, Насмешливая Мать Событий. Называла ее "женщина-кошка", говорила, что Нут показывала две шестерки! Самое лучшее предзнаменование, самое счастливое. Яблоня не верила; говорила, что у нее было слишком много бед и слез в последнее время. Я с ней спорил - как можно не верить в милость Нут?! Конечно, у северян другие боги, но богов много, а Нут одна. Другие боги строят судьбы смертных, что-то придумывают, выгадывают, воздают по заслугам или карают злодеяния, а Нут только бросит свои кости из чисто кошачьей шаловливости - и все божественные планы канули в бездну. Нищий бродяга делается царским советником; отшельник святой жизни глупейшим образом влюбляется в юношу, богач, который только не гадил золотом, побирается с сумой - и все это шуточки Нут; кому - власть над миром подзвездным, кому - клеймо на лбу…
Сильнее богов - ее каприз, ее игра, очки у нее на костях. И я пытался втолковать Яблоне, что она - избранная, моя госпожа, любимица Судьбы: сильные воины утонули, а ее выбросило на берег. И еще неизвестно, как дальше кости лягут.
Но Яблоня спорила, и, в конце концов, спросила:
- А для чего я здесь вообще? Зачем Беркуту женщины? Мы же ровно ничего не делаем! Он спас меня по доброте душевной или женщины его развлекают, как котята? Ведь от нас нет никакой пользы!
- Никакой пользы, - сказал я, - зато вы принесете ему золото. Скоро будет базар в Данши-Вьи, Беркут отвезет вас туда и продаст. Ты дорого стоишь, Яблоня, ему нет резона продавать тебя на побережье. За тебя он хочет много золота - другие стоят дешевле. Тебя продадут кому-нибудь очень богатому.
Она так растерялась, смешалась, что у меня закололо сердце:
- Я же ничего не умею! Богатому человеку нет во мне прока!
Девственница, подумал я. Яблоня - девственница. Услышь, Нут…
- Ночные утехи, - сказал я. - Знаешь, что это такое?
Ужаснулась. Вот так. Не то, чтобы смутилась - хотя была очень скромна - а прямо-таки ужаснулась, будто я сказал, что будут резать на части живьем. Вспыхнула - и разрыдалась. Схватила меня за руки, уткнулась в мои ладони мокрым личиком, обожгла дыханием… так плакала, что у меня разболелось под лопаткой.
Я тронул ее волосы - чуть касаясь:
- Яблоня, слезы не помогают рабам. Слезы не защищают женщин.
Она подняла головку, посмотрела на меня своими мокрыми глазами - ресницы слиплись стрелами - и выдала:
- Да, я знаю. Женщин не защищают слезы, их защищают мужчины. Одуванчик, дома я могла рассчитывать на многих мужчин: на родственников, на слуг отца - а тут у меня нет никого, кроме тебя. Можно мне на тебя рассчитывать?
Убила. Я тут же захотел сцарапать это клеймо со лба вместе с кожей - чтобы унести ее отсюда на крыльях… вообразил, что смогу, ага. Сказал злее, чем надо:
- Яблоня, я не мужчина, я - бесхвостый пес.
А она, глядя мне прямо в душу, сказала:
- Ты - мой единственный друг. Ты - не такой, как все здесь. Пожалуйста…
Интересная вещь: если у нее совсем нет когтей, то чем это она так вцепилась в мое сердце? А?
Потом мы с ней разговаривали по ночам. Сон у меня отшибло поленом, напрочь. Весь день я бродил, как очумевший или бесноватый, "подай-принеси" - и все равно, что они все там орут, а ночью - я в сад, и она за мной. Садилась рядом, обнимала за плечи - выносить такие нежности тяжело, скинуть ее ручку невозможно. Сама не понимает, что делает.
Я ей как-то сказал:
- Ты жестока, как все женщины. Моя душа до тебя спала себе - а ты ее будишь. Мне больно.
А она посмотрела, не с жалостью, нет - всепонимающе, как воплощение Нут - и ответила:
- Я не жестока, Одуванчик, прости. Просто боюсь. Я не могу жить, как эти девицы, и позволять кому попало обнимать себя. Знаешь, у меня же есть жених, он северный князь, - или она сказала "сын царя"? - это он должен меня обнимать!
- Я понял, - говорю. - Но твой жених далеко, а тут мы - вещи Беркута. Чем я могу помочь?
Вот тут она и выдала. Взяла меня за руки, прижала их к своей груди, смотрит, как перепуганный младенец, умоляюще, и говорит:
- Выпусти меня отсюда, пожалуйста! У тебя же есть ключи, ты ходишь по дому - выпусти меня, помоги сбежать!
И что я мог, шалея от стука ее сердца, ответить этой бедной дурочке? Куда она побежит, такая белая и приметная, как голубок среди ворон? Далеко ли добежит? А когда с человека сдирают кожу заживо, он очень нескоро умирает. Иногда часами мучается. Ведь вовсе не обязательно, что кто-нибудь пожалеет и прирежет, услышь, Нут!
- Нас с тобой убьют, - говорю. - Мы, конечно, умрем свободными, но это будет очень больно.
А она сжала кулаки:
- Почему это Беркут решил, что мы его собственность?!
- Заплатил деньги, - говорю. - За нас с тобой. Как за скот. Он заплатил - мы и принадлежим.
- Я была ничья! - возразила она. Как мило сердилась: только глазами блестела, даже голос старалась не повышать. Ну как ей объяснишь?
- Женщины и евнухи не бывают ничьи, - объясняю. - Они - как монеты: если хозяина нет, значит любой может подобрать.
Фыркнула, как котенок:
- Беркут меня не спросил, что я больше хочу: умереть или стать его рабыней!
Девочка, девочка… Кто кого спрашивает? Что ты там видела, у себя в северной стране, во дворце своего отца?.. Мне было ее никак не вразумить. Она каждую ночь пробовала снова и снова. Целый день молчала и терпела, а ночами принималась меня мучить.
Приходила и обнимала. Шептала на ухо - жарко:
- Ты представь, мы раздобудем карту землеописаний. Я умею читать знаки. Или вот. Мы найдем моряка, который довезет нас до моей северной страны. Мой отец - царь, мой свекор тоже будет царь…
Я отвечал, почти зло:
- У меня крыльев нет!
А сам думал: посмотрела бы ты на меня под этими тряпками! На мое раскромсанное ничтожество! Ну зачем, зачем, зачем я тебе сдался! Самому хотелось плакать навзрыд - люди гады, гады, гады! А Яблоня гладила мои руки, волосы перебирала, смотрела прямо внутрь - и говорила, так, что меня бросало из жара в холод:
- Ты - мой друг! Пожалуйста, не плачь. Знаешь, как славно у меня дома? Все будут тебя уважать. Ты сможешь заниматься, чем захочешь… вот чем ты хочешь? Музыка… ты любишь музыку? Можно целыми днями слушать, а еще мы будем слушать, как читают самые лучшие книги… я выучусь рисовать… мы заведем маленькую собачку, самую милую… а потом у меня родятся дети, и мы будем их нянчить, да? Но я не смогу без тебя. Ты сам сказал: женщина не может быть ничья.
- И не может быть моя, - отвечал я. Что еще скажешь?
- Ну и что?! - возражала она. - Ты - мой слуга. Я - принцесса. Ты сопровождаешь меня к моему жениху. Так ведь можно?
Вот же нелепый ребенок! Ведь верит, что серебряные лиур-аглийе, ростом с воробья, со стрекозиными крылышками, ночью положат ей в туфлю бусики, если она будет целый месяц и день слушаться старших!
- Так - можно, - говорю. В душе - плача, смеясь, досадуя. Она радостно схватила меня за плечи:
- Значит, ты поможешь мне? - а я промолчал в ответ, как дурак. И самое худшее во всем этом безобразии - то, что я начал принимать всерьез ее бред о побеге, о свободе, о прекрасной жизни в далеких странах… Яблоня так вела себя со мной, что я ухитрился почувствовать себя мужчиной. Ее мужчиной. Ее защитником.
Слабоумный, ага.
Это, конечно, не могло продолжаться бесконечно, а Яблоня думала, что может. Она даже, кажется, привыкать начала. Днем дремать, ночью убивать меня своими ласками.
Какие слова говорила… как по книжке - про свою северную страну. Какие там леса, темные, страшные, полгода стоят в снегу, будто на ледниках - а под снегом замерзшие ягоды, сладкие, как мед, только ароматнее. Как она жила в святом месте, с благочестивыми жрицами - целыми днями молилась их северному богу, угрюмому, но доброму: что ни попроси, все исполнит, если с верой просишь. Какой у ее отца дворец: тысяча разных залов, выложенных самоцветами; ковров нет, а на полу целые картины из цветного камня. Свечи, свечи, свечи - даже ночью светло, как днем: господа приходят смотреть на танцы. Как ее все любили; как бросали цветы в повозку, когда она проезжала, как кричали: "Славься, прекрасная!"… А за морем у нее жених, благородный юноша - вот он сейчас ждет, и его сердце разрывается от тревоги…
Как мое. Ну да.
- Одуванчик, - скажет, - царевна не может быть рабыней! Сбежим! Вот на море… корабль… ветер такой, брызги, волны, словно стеклянные горы… а потом наша страна! Зеленый берег, белый дворец на нем, белее колотого сахара… Ты будешь в моей свите, всегда. Приближенным евнухом, смотрителем спальных покоев, - как-то иначе, но похоже по смыслу. - Ты - мой самый лучший друг…
Лучший друг, ага. Смотритель спальных покоев. Дворец, море, царь… Какой-нибудь разжиревший в злодеяниях подонок, у которого дома полные сундуки золота и на темной стороне - десяток девочек вроде Яблони, только наших… И что я смогу сделать?! Ну что?!
Конечно, Беркут не торопился, потому что ждал, когда у Яблони заживут синяки и царапины на руках. И за месяц она чуточку отдохнула и отъелась, стала вылитая розовая роза ранним утром; не мог же Беркут этого не видеть! И он на нее смотрел, и Подснежник на нее смотрел, а потом, вечерком, под виноградное вино и смолу, они устроили совет и порешили, что Яблоня уже вполне готова. То, что Беркут Всаднику отдал, вернется сторицей.
Беркут позвал меня - сложно было сделать вид, что не подслушивал, а по делу мимо проходил.
- Одуванчик, - говорит, - вот что, - и сунул в рот еще шарик смолы, хотя уже вполне осоловел. - Завтра собираемся, послезавтра с утра выезжаем. Оденешь свою Яблоню, причешешь, вот - сережки, - и подал серьги, серебряные, с гранатами, дешевенькие. - Она глупая и спесивая, Подснежника может и не послушать, а тебя послушает. Ты ей наври что-нибудь, чтобы не вздумала реветь или царапаться. Иди.
Я поклонился - нижайше. Взял прах с ног.
- Господин, можно мне поехать с тобой? Яблоня привыкла ко мне, она не станет плакать - а одна может и разреветься. У нее от слез чернеет под глазами.
Подснежник ухмыльнулся:
- Позволь, господин. Мне одному тяжело будет присмотреть за такой оравой женщин. Вообще, наши дела хороши, а будут еще лучше; будешь скупать новых женщин - подумай о паре евнухов помоложе. Ты знаешь, господин, я усерден, но уже немолод, а от Жаворонка мало толку - он уже совсем одурел от смолы, понимает лишь с третьего раза…
Беркут хмыкнул.
- Да, пусть едет. А насчет новых я подумаю… Ну, иди же, Одуванчик, не стой, как каменный!
Я пошел. С сережками.
Яблоня обрадовалась, когда я дал ей эти цацки.
- Жаль, - сказала весело, - если дырочки зарастут. Они еще пригодятся… А отчего Беркут проявляет такую несказанную щедрость?
- А оттого, - говорю, кажется, в раздражении из-за этого ее девчоночьего восторга перед пустяком, - что послезавтра на рассвете тебя вместе с другими рабынями повезут в Данши-Вьи, на базар. Наш щедрый господин приказал страже чистить лошадей, повозки уже готовят.
Она превратилась в статую из мела, даже губы побелели. Схватила меня за руку:
- Одуванчик, нет! - и мне в ладонь воткнулась эта дурацкая сережка, про которую она забыла.
- Да, - говорю. - И все, что я могу для тебя сделать - это тебя сопровождать. Крылья у меня за это время так и не выросли.
Яблоня вцепилась в меня по-ребячьи, безнадежно, что было сил, не плача, но судорожно дыша, почти всхлипывая:
- Как же так? - сказала еле слышно. - Ты меня отдашь? Мы расстанемся? И меня кто-нибудь… будет обнимать… как рабыню?
Я слушал и понимал, что не могу - расстаться, отдать, чтобы кто-нибудь… Я отстранил ее, легонько, нерезко.
- Все в руках Нут, - говорю, так спокойно, как смог. - Как лягут кости, так и будет.
У нее одна слеза перелилась через край и потекла через белую щеку. Тогда я подумал - мы проедем в часе-двух пути от Хуэйни-Аман. И если я совершенно ничего не сделаю, то не смогу дальше жить.
- Не надо, Яблоня, - сказал я тогда и вытер ее щеку своим рукавом. - Слезы не помогут рабыне, только развеселят ее врагов. Улыбайся. Ты же царевна.
И она - улыбнулась.