Тракт. Дивье дитя - Максим Далин 4 стр.


– А что Гришка… – Силыч снял очки и принялся протирать стекла тряпочкой. – Гришка, Федор Карпыч, прощения просим, мальчик фартовый. Все окрестные про него в курсах, урядник все грозится – а только поделать ничего нельзя. Не пойман – не вор. Такие дела. Вот и живет, как бирюк в берлоге – ото всего обчества отдельно. С маткой да с Оленкой. А отец у них от винища уж давно помер. Теперь там, в берлоге ихней, весь лихой люд бывает. Не приведи господь, Федор Карпыч…

– И как только девка там… выжила…

– А что ей не выжить! Ее кто только пальцем тронь – Гришка того на ремешки порежет. А она, Федор Карпыч, как будто и не балует. Нрава прямого, строгого, себя блюдет – только однова пропадать ей с этакой родней… и подумать грустно…

Федор кивнул. Его глаза сузились, а смущенная ухмылка превратилась… в весьма сложную мину… и, пожалуй, жестокую.

– Однова, пропадать, говоришь? Ну спасибо, Устин. Спасибо.

Расставшись с Матреной, Егорка прошелся по тракту до околицы. Выбрал момент, когда вокруг было совсем безлюдно, и сошел с проезжей дороги в лес.

Погода совсем испортилась. Дождь летел наискосок, ветер гулял между деревьев, и лес стонал тяжелым, мерным, несмолкающим гулом. Под ногами, во мху, хлюпала вода, пахло болотной сыростью, жухлой хвоей, осенним тлением. Егор привычно обратился душой к лесному народу, но все живое попряталось и молчало, только сорока – верный вестник – коротко чокнула с лиственничной ветки и тут же унеслась по ветру, будто спешила или испугалась. Егор не успел ее понять. Пронзительный ветер нес сырой холод с Хоры, и все вокруг будто съежилось от озноба. Лес казался неуютным, нежилым и совершенно чужим… и Егор вдруг понял, почему.

Холодная дрожь прошила тело вдоль спины. Добрая встреча. Не тот, с кем хотелось бы поговорить… но может, оно и к лучшему, как знать?

Пасмурный полумрак свернулся в грозовую темень. Белесое небо потемнело. Удары копыт пали громовыми раскатами. Конь из дымного клубящегося сумрака встал рядом с Егором, как вкопанный. Всадник – мрачная тень – обрел плоть, спешился, трепанул коня по холке, усмехнулся настолько дружелюбно, насколько позволяло его угрюмое лицо.

– Здорово, лешак.

– Здорово, охотник, – сказал Егор грустно. – Не ждал встретить тебя здесь в эту пору, Мартын.

– Угодья осматриваю, – сказал Мартын, поправив арбалет за плечом. – Чего не ждал? Ведь сказано все, пересказано…

– До весны далеконько еще.

– До весны! – в голосе Мартына зазвучала глухая угроза. – Что за Охота весной? Ведь на май назначено, на май! Куда годится? Вот по холодам – февраль, март – любехонько бы… – его рука опять потянулась к арбалету.

– Чем заряжать-то станете?

– А не знаю пока. Коли февралем бы – так дифтерит, а май… даже не знаю. Холера, сыпняк, кровавый понос… Поглядим.

У Егора заныло в груди.

– Не жаль их тебе?

– А они кого жалеют? – отрезал Мартын жестко. – На них, кроме Охоты, и управы-то нет. Им дай волю – расплодятся, как тараканы, все кругом пожрут, все умертвят, все под себя подомнут и новое место искать станут, где гадить. Не знаешь разве?

Егор вздохнул.

– Знаю. Но ты все одно не спеши собирать своих… душегубцев, – проговорил он чуть слышно. – Ты знай – тут, в деревне, кроме купчины и псов его, дивье дитя, братишка наш.

– Охотников сын?

– Лешачок.

– Н-да… – Мартын помрачнел еще больше, отвел глаза, принялся теребить пуговицу. – Что ж ему… с людьми… Вольно вам, лешакам, с человечьими бабами блудить! – рявкнул он внезапно. – Добрая забава! Твой-то отец вроде как добра хотел матери-то твоей – много это ей добра принесло, человечьей бабе, дурехе несчастной, а? Ну тут еще ладно – ты хоть под присмотром рос. А этот? Как назвать-то такое? Кошке смех, мышке горе?

– Мартын, я прошу! – голос Егора дрогнул. – Просто-таки не спешите с Охотой и все. Я сам с купчиной сговорюсь. Хоть уедет, хоть… да пусть даже и подохнет, не велико горе, лучше пусть один, чем весь поселок! А парнишку в лес заберу.

– Выживет в лесу-то? Плоть людская держать станет…

– Не видал ты его. Вовсе чистый, солнышко просвечивает. Лес сердечком чует. Все хорошо будет, ты уж погоди только. Не спеши.

Мартын вложил ногу в стремя.

– Ишь ты, лешак, – хмыкнул, вскакивая в седло. – И не боишься, что они узнают, да огнем тебя сожгут али что… Живешь в дряни этой, в гноище… Ну да что… вольному воля. Погляжу еще на лешачонка.

Егор улыбнулся через силу.

– Благодарствую, генерал. Я уж знаю, вы все одно свое возьмете, да только теперь, может, приглядываться станешь… Да большой Охоты не будет…

– Нежная душа! – фыркнул Мартын и дал шпоры.

Конь взвился, рванул порывом ветра, растворился в темноте – и только гул пролетел по лесу за его копытами.

– Спасибо и на этом, – прошептал Егор. – Государь, господи, помоги справиться – а уж большего и не попрошу. И так много…

И медленно пошел к деревне по замершему настороженному лесу. После встречи с охотником бродить расхотелось.

Куница плясала на мушке, никак не поворачиваясь, как надо.

Ее гибкое тельце мелькало в ветвях, дразнило, егозило – но никак не попадало под выстрел. Федора охватил охотничий азарт, куница уже была делом принципа – хорошо добытая куница, с целой шкуркой, грамотная добыча – и ее мельтешня приводила его в бешенство. Он преследовал зверька уже давно, браня его на чем свет, браня себя – что тебе одна куница? прибыль? богатство? – но азарт понес и гнал вперед.

И вдруг куница слетела с ветвей вниз, скользнув между стволов в заросли стланика. "Вот тут ты и попалась!" – подумал Федор злорадно. Он рванулся вперед сквозь заросли с ружьем наперевес – и резко остановился, выскочив на открытое пространство.

На поляне, усыпанной рыжей хвоей, прижимаясь спиной к лиственничному стволу, стоял деревенский мальчишка в грязном вытертом тулупчике и больших разбитых сапогах. Тулупчик у него на груди оттопыривался; из-за пазухи вдруг мелькнула и пропала хитренькая кунья мордочка.

Мальчишка придерживал живой холмик руками. В его глазах, устремленных на Федора, горела откровенная враждебность.

"Вот волчонок, – подумал Федор, усмехнувшись. – Но диво-то… Как это он ее приманил?"

– Твоя, что ли? – спросил он дружелюбно.

Мальчишка сжал губы и помотал головой.

– Первый раз вижу, чтоб куницы прямо за пазуху сигали, – Федор улыбнулся потеплее. – Ты что ж, слово какое знаешь?

Мальчишка молчал, ежился и прижимал к себе куницу, которая, как видно, ничего не имела против такого обращения. Федор разглядывал его с возрастающим интересом.

"Любопытно, – думал он, – это что ж, он любую так приманить может? Диковинный парнишка… полезный. Вот кабы…"

– Да ты не бойся, – сказал он, продолжая улыбаться. – Не трону я твою куницу. И без нее полно в тайге…

Лицо мальчишки окаменело.

"Вот упрямец, – подумал Федор с сердцем. – Такому хоть рубль предложи, хоть два – не отдаст, коли уперся. Волчонок как есть".

– Ты чей такой? – спросил он, скрывая раздражение.

– Калганов… Симка… – тихо сказал мальчишка, облизывая и кусая губы. Помолчал, глядя на Федора. Его лицо нервно подергивалось, он прокусил губу до крови, слизнул красную капельку и еле выговорил: – Уезжай.

Федор опустил ружье и захохотал.

– Ну насмешил, – сказал он сквозь смех. – Приказываешь, что ли, куний хозяин?

На глаза мальчишки навернулись слезы.

Федор как-то разом успокоился. "Блаженный какой-то, – подумал он с неприязнью. – Не от мира сего. С таким поговори-ка, попробуй! Уродец…" Он закинул ружье на плечо и пошел прочь. Уже проходя через заросли, он все еще чувствовал спиной враждебный взгляд мальчишки.

И было это неприятно, непонятно почему.

Когда Федор вышел на опушку, где ждали лошади, настроение у него было неважное. До смешного: это что ж, я так привык, что все восхищаются, умиляются, в рот заглядывают, подличают, что уж из-за какого-то деревенского юродивого, косо посмотревшего, на стенку залезть готов? Но все-таки… Те, что тут почище, только и вьются: "Лишь бы все заладилось, Федор Карпыч, дай Бог вам здоровья, Федор Карпыч… Хоть бы вы тут обжились, Федор Карпыч!" – а этот гаденыш: "Уезжай!"

Смотрел так… Из-за чего смотрел-то? Что я ему сделал? Обездолил, что ли? Обидел? "Уезжай!"

Чушь это все.

Игнат подвел вороного. Промолчал, конечно. Вот Кузьмич, тот промолчать не может, ему надо свое слово вставить, не знают без него:

– За куницей гонялись? Ну и стоило ли?

– Ушла, – бросил Федор.

– Дурной тут лес, – сказал Кузьмич. – Право слово – дурной. Вот Фрола-то бревном придавило – то ли будет еще, помяните мое слово. Попа бы позвать на вырубку, да святой водицей побрызгать…

Федор усмехнулся. Попа! Суеверы… развели бодягу: дурак не оберегся – и пошли разговоры, пошли пересуды, начинается! Попа им… хотя…

– Ладно, – сказал снисходительно. – Будет тебе поп, душа христианская. Не повредит, да и болтать перестанут. Пошли, когда приедем, к отцу Василию – скажешь, побеседовать зову.

– Вот и хорошо, – Кузьмич вроде как поунялся.

– Что, теперь и ехать можно?

Игнат тронул рыжего с места, и Федор тоже дал шенкеля. На душе прояснилось.

Лес дурной. Скажут тоже. Люди тут дурные – вот и вся недолга. Половина поселка – эти ненормальные староверы, чему дивиться? Девки – сплошь дикарки, от людей шарахаются, мужики зыркают исподлобья, как зверье… и этот еще… Нет, лес тут не при чем. Лес – везде лес. Лес, он что – деревья, да земля. Ну птицы-звери разные. Материал. Сырье. А сырье дурным или добрым не бывает. Сырье бывает дорогим и дешевым. А здешний лес – деревья, пушнина и золото – сырье дорогое. Очень дорогое.

Значит, лес тут хороший. Деньги растут. Ничьи деньги. Приходи и бери. Вот и возьму.

И никакие сказки, никакая болтовня меня не остановят.

Федор и его люди отправились на вырубку. Федору хотелось лишний раз взглянуть хозяйским глазом, все ли в порядке.

Лес рубили по берегу Хоры.

Вчерашнее несчастье не оставило следа – это было вчера. Сегодня наступил новый день и кипела новая работа за хорошие деньги. Мужики мстили лесу, покалечившему Фрола.

Сосновые и лиственничные стволы валились вниз, ломая ветки, как кости. Эти ветки с ожесточением стесывали топором, отшвыривали в сторону. Из дупла падающего дерева метнулась ошалевшая белка. Сосна рухнула на запертый на зимовку муравейник – взметнулась хвоя. Чей-то сапог с силой опустился на перепуганную полевку. Упала рябина – дерево с коммерческой точки зрения не ценное, но стоящее на дороге. Торопясь, тяжело дыша – бревна – бывшие деревья – в штабель. Ветки кашевар подкладывал в костер; над вырубкой, в воздухе, пропитанном мелким дождем, низко стелился едкий дым, выбивающий слезы…

Федор полюбовался ходко идущей работой и остановился поговорить с управляющим. Они стояли на глинистом холме, с которого были видны и Хора, медленно катящаяся в тумане, и вырубка, уже изрядно углубившаяся в лес. И всего-навсего шагах в десяти от них, на том же холме, только ближе к его вершине, стояли, прижимаясь друг к другу плечами, четыре фигуры, незримые их глазам.

Они должны были уйти еще третьего дня, эти четверо – посол Государя уже передал им его письмо – но не находили в себе сил, и вот торчали здесь, на ледяном ветру с реки, глядя на гибель своих угодий, глядя на гибель своих подданных и не имея возможности хоть что-то изменить.

Марфа куталась в шаль, кусая пальцы. Рябина. Еще одна рябина. На что они им, ее рябины, ее шиповник, ее багульник? На что уничтожать то, что нельзя съесть, нельзя надеть на себя – даже продать нельзя – просто из удовольствия уничтожить или оттого, что случайно подвернулось под горячую руку? Ее черничник растет двести лет – только для того, чтобы они вырвали его с корнем просто из озорства?!

Андрюха смотрел, окаменев лицом, опустив руки. Дятлы, сойки, белки, бурундуки, ежик, брошенная медвежья берлога… уж не говоря о полевках, землеройках и разных совсем уж крошечных существах. Филина, Андрюхина товарища, с которым еле сговорился, чтоб согласился жить тут, устроил как можно удобнее, беседовал по вечерам, еще вчера разбудили при свете дня, зашвыряли камнями, разбили голову… Плюнули на окровавленный труп: "Тварь поганая!" Теперь уж совсем невозможно было уйти – надо было смотреть и терзать себя за то, что не пришел на помощь беззащитным… а как мог помочь? Лешаки-хранители не могут сражаться, они для того нужны, чтоб жизнь вокруг цвела, а не для того, чтоб смерть останавливать – не в их это силах…

Митька, из всех хранителей самый юный, еще с веснушками на побелевшем заострившемся носу, Андрюху за рукав теребил, спрашивал:

– А может, я ливень сделаю? А? Или не… может, я туман сделаю? Дядь Андрюш, а? Чай, им не видать будет в тумане, так они и уйдут, а, дядь Андрюш? – и бездомные бурундуки возились у него за пазухой.

– Егор их отсюда уберет, – сказал Андрюха. – Уберет гада этого – и остальные уйдут. А мы тогда заживим тут раны… Нельзя так бросать… уйдем – совсем умрет земля.

– Егор! – огрызнулся Николка-страж. Он тоже был еще молод, потому общение с людьми не успело научить его сдержанности. – Пока Егор там языком треплет, здесь убивают, чтоб их! Ждать, что ль, будем?!

И рванул арбалет с плеча. Вооружение стражей никогда не было таким серьезным и страшным, как у охотников, но его стрелы никому не показалось бы мало – Марфа и Андрюха схватили его за руки.

– Да чего вы в самом деле?! – выкрикнул Николка, отбиваясь. – Когда Андрюха вчера дерево на этого елода опрокинул – он, в своем праве, стало быть, был – а у меня что ж, души, что ль, нет?

– Он из-за филина, – сказала Марфа, но руки убрала.

– А я из-за всего. Пустите, ну! Я сам этого купчину сейчас…

Федор как почувствовал – пошел к лошадям. Николка рванулся изо всех сил – и Андрюха его отпустил. Николка швырнул стрелу на арбалет и принялся натягивать тетиву. Федор вскочил в седло, Игнат и Кузьмич – за ним, и в тот момент, когда Николка вскинул арбалет, между спиной Федора и острием стрелы уже встали черные стволы уцелевших деревьев.

– Гадина! – закричал Николка и, прежде чем его успели остановить, спустил тетиву.

Стрела с черным оперением вонзилась в шею управляющего.

Управляющий охнул и схватился за шею.

– Ох, и прострел же, – пожаловался десятнику. – Аж головы не повернуть. Застудил, не иначе…

– Мало тебе, гнида, – прошипел Николка. – Я тебя еще доеду! Я тебе еще вечером покажу, погань!

– Что это ты, малой, показывать собрался? – спросил Андрюха. – Не будет ли? Государь-то…

– Вольно Государю! – глаза Николки загорелись тем темным пламенем холодной злобы и презрения к людям, какое можно увидеть разве что в мрачных глазах старого охотника. – У Государя, чай, угодья – весь мир. Что ему – вырубка какая-то? Людей жалеет. Соль мира. Соль мира, гляди-ка! Миру-то солоно пришлось от соли этой!

– Государь поболе тебя, чай, видит…

– Его святая воля. Я супротив – ни-ни. А только вечером… Я не я буду, если не обращусь… туда!

И ткнул большим пальцем под ноги так, что шевельнулась земля.

– Ты бы полегче с ними, – пробормотал Андрюха, но уже мягче. – Ты ж их не угомонишь потом. Это такие силы…

– А что мне? – Николка ухмыльнулся. – Я – Государев воин. Мне они сродни. Я их подниму, я и уложу, не бойсь. Да и не стану всех-то – так, лишь тех, что выше. Так только – чтоб обгадились разок, да разбежались, портки теряя. Ведь стоят же.

Лешаки переглянулись.

– А пусть, – ожесточенно сказала Марфа. – Пусть пугнет. Так и надо. Позабавимся.

– Нашла время для забавы, – проворчал Андрюха и невольно улыбнулся. – Только ты, Николка, гляди мне, ты бережно с ними, не буди всех…

Митька в порыве чувств обнял Николку за шею.

– Ты, дядь Никола, давай. Ты давай, а я тебе туман сделаю. Я тебе сделаю, что хошь, ты только пугни их, тошных…

Николка потрепал Митьку по голове.

– Ты сделай, бурундучий царь. Я тебе скажу, когда и как, а ты уж сделай.

Егорка подошел к дому, постоял у плетня.

Дом был хорош, велик, добротен, построен на много лет. Толстые бревна, складывающие стены, почернели от непогод. От дома несло ушедшим теплом и давней раздирающей болью. Во дворе возились дети – девочка лет двух-трех и парнишка постарше. Баба с круглым красным лицом кормила кур.

– Эй, красавица, – окликнул Егорка вдруг охрипшим голосом.

– Это я-то тебе – красавица? – фыркнула баба, отряхнув руки и подходя. – Чего надо?

– Мариных дом, что ли?

– Вспомнил, – баба поджала губы, ее лицо сделалось враждебным. – Уехали Марины-то. Вот уж лет двадцать тому. И нечего.

– Что – нечего?

– Шляться тут нечего! – огрызнулась баба. – Клим, куда полез, анафема?! Я вот задам-то тебе!

Егор побрел прочь. На душе было так тяжко, что слезы наворачивались на глаза.

– Ты, цыган рыжий, – окликнули сзади. – На что Марины-то тебе?

Егорка моргнул, обернулся.

Пожилой мужик с сивой бородой, с обветренным лицом в глубоких морщинах, глядел на него с любопытством и скручивал "козью ножку".

– Мать наказывала Ульяне Протасьевне кланяться, – сказал Егорка. – Куда уехали-то?

– Не сказались.

– А тебя, добрый человек, как звать?

Пожилой ухмыльнулся.

– Алемпием. А у тебя, ветром подбитый, никак мать есть?

– Была. Померла.

Ухмылка сползла с Алемпиева лица. Он закурил наконец цигарку.

– Все помрем… А откуда Ульяну знала мать-то твоя?

– Не сказывала…

– А уехали уж давно. Как Фенька-то померла, так и уехали, – сказал Алемпий.

– А где ее похоронили? – спросил Егорка.

– Феньку-то? Да при тракте, за околицей. Известно, как самоубийц хоронят. А на что тебе?

– Отчего – как самоубийц? – Егорка взглянул беспомощно.

– Не слыхал что ли? Да уж оттого… Нечего тут… – Алемпий затянулся и закашлялся. – Так уж…

Егорка тронул его за рукав, заглянул в лицо.

– Дяденька Алемпий, пожалуйста! Сделай милость, расскажи, а то душа у меня будет не на месте!

Алемпий нахмурил брови, отчего они встопорщились, как пучки мха. Вздохнул.

– Неохота мне говорить-то, – пробормотал он глухо, то ли угрюмо, то ли смущенно. – Коли мать твоя, покойница, с Ульяной-то…

– Дяденька Алемпий… – Егорка смотрел так отчаянно, что Алемпию стало не по себе.

– Да уж ладно, – согласился он с новым мрачным вздохом. – Слушай уж… Отойдем с дороги-то…Лет уж двадцать тому было. Семья у Мариных была строгая, дельная. Три дочки у Семена росло, выросли да замуж вышли – а никакого баловства никто не допускал. И вдруг четвертая-то учудила – молчала все, молчала, ровно скромница. Так бы до последнего и перемогалась, если бы Ульяна не заметила. Ветром надуло, ишь ты…

Алемпий скривился и хотел сплюнуть, но взглянул на застывшее Егоркино лицо и удержался.

– И, главное, так и не добились, с кем она там путалась, – продолжал Алемпий. – Семен, бают, у ней спрашивает, а она сидит да улыбается, как дурочка. Уж на нее вся Прогонная пальцем казала, только что ворота дегтем не мазали – а она и то, бесстыжая, не созналась. Ульяна-то с Семеном глаза на улицу показать со сраму не смели, а Феньке все – божья роса.

– Любила, стало быть, – сказал Егор глухо.

Назад Дальше