Егор остановился у полуразвалившегося плетня развалюхи, подбитой ветром. Вся усадьба состояла из клочка земли, летом, по-видимому, занимаемого картофелем и капустой. У корявой березы, подпирающей плетень, на земле, раскисшей в грязь, сидел, раскинув ноги, как малыш, играющий в песок, светловолосый подросток. На его худой фигурке были только широкая мокрая холщовая рубаха и штаны из того же домашнего некрашеного холста, тоже мокрые насквозь и грязные. Он что-то копал в грязи, вывозив руки и рукава по локоть.
Егор перешагнул сломанную жердь и оказался в огороде. Подойдя ближе, он увидел, чем занят парнишка.
Земля рядом с ним была сдвинута в два крохотных, в мужицкую ладонь длиною, могильных холмика, и над каждым стоял крестик из двух щепок, связанных веревочкой. Третий холмик парнишка еще сгребал, а щепочки, связанные в крестик, лежали рядом с ним на земле.
Егор наклонился и тронул плечо парнишки.
– Вставай-ка, – сказал он тихо. – Чай, простудишься…
Парнишка поднял голову. Егор увидел его лицо, худенькое, бледное и тонкое, с темными синяками вокруг больших голубых глаз, как-то рассеянное и сосредоточенное одновременно. Его щеки казались полосатыми от грязи, слез и дождевых капель.
– Трезорка… котят подушила… – сказал парнишка, глядя на Егора снизу вверх. Сосредоточенность на его лице превратилась в настоящее страдание. – Зашла в избу… котят… Муська теперь… плачет по своим… детям…
Он говорил с трудом, запинаясь, сжимая в кулаки руки, прижатые к груди, дергая плечами и облизывая губы. Быть может, ему непросто давались слова, но скорее, говоря, он пытался собрать мысли.
Егор поднял с земли крестик и воткнул в последнюю могилку. Парнишка пристально следил за его руками и не возражал. Потом Егор обхватил его под мышками, поставил на ноги и накинул на его плечи свой тулуп.
– Пойдем-ка в избу, дружочек, – сказал он ласково. – Не годится осенью босиком-то…
Парнишка ухватился грязными пальцами за Егоров рукав и снова заглянул ему в лицо.
– Ты скажи… где теперь… где они теперь-то?.. котята…
– Здесь, – Егор чуть растерялся и улыбнулся смущенно. – Здесь, верно?
– Нет. Другое… – парнишка облизывал и кусал губы, ломал пальцы, но выражение мысли все равно не давалось. – Другое… котята… такие… такие, как были… такое… оно – там, да?
Он заглядывал Егору в глаза, теребил рубаху у себя на груди, озирался – и вдруг Егор понял.
– Живое из котят, да?
Парнишка истово закивал.
– Тоже здесь. Везде. И на небе, и на земле. Дальше жить будет. Ты ж об этом толкуешь?
На лице парнишки вспыхнула и погасла мгновенная прекрасная улыбка. Он потянул Егора за руку.
– Пойдем… в избу…
Егорка пошел.
Крыльцо покосилось и почернело; дверь не закрывалась плотно, из-за нее дуло, дуло из темных сеней и в избе было холодно. Через слепое окошко едва просачивался серенький свет пасмурного дня. В этом сумраке, почти потемках, еле различался почерневший одинокий образ в углу, за который были засунуты какие-то высохшие, тоже черные, пыльные стебли. Егор вошел в стойкий запах бездомовья – сырости, старого водочного перегара, затхлых тряпок, лежалой картошки… Среди этих закопченных стен, разбросанного грязного тряпья, у почерневшей облупившейся печи, парнишка, на которого упал бледный лучик света, выглядел очень юным, нездоровым и очень уставшим от жизни на земле, случайно попавшим сюда ангелом.
По избе бродила серая кошка. Она заглядывала во все углы, принюхивалась, вытягиваясь в струнку, и время от времени, поднимая голову, тихо, сипло мяукала. Парнишка подошел к кошке, поднял ее и прижал к себе. Тулуп Егора свалился на пол с его плеч, но он не обратил на это внимания. Его движения, казавшиеся неловкими и небрежными, по-видимому, не доставляли кошке неудобства – она боднула грязную ладонь парнишки и ластилась к его мокрой рубахе доверчиво и спокойно.
– Чай, Муська? – спросил Егорка.
– Да…
– А тебя как зовут?
– Симка.
– Симоном крещен?
– Нет… Серафим…
Егорка невольно улыбнулся. Оставив Симку гладить кошку, смешно повисшую в его руках, будто живая игрушка, Егор прошелся по избе, оглядывая углы. Нашел на полатях груду тряпок, откинул грязную юбку, сорочку, какую-то неопределенную рвань в синий горошек – и обнаружилась истасканная ситцевая рубаха с прорехами на рукавах. Егорка взял ее.
– Симка, – окликнул он. – Отпусти кошку. Негоже в мокром-то – озяб, чай…
Симка будто спохватился. Он бережно поставил кошку на пол и подошел, стягивая мокрую рубаху с плеч. Его губы посинели, он время от времени начинал мелко дрожать – но сам, вероятно, не замечал этого, занятый судьбой кошки и своими мыслями. Егору было холодно смотреть на него.
"Наша потеряшка, – думал он печально. – Ровно искорка в потемках. Душенька, верно, отроду открыта, а как жить с этим – не ведает. А тело-то – былинка на ветру… Как оставить тут – на погибель же… Стрелы-то у охотников в человечью кровь целят, не разбирают; так он, чай, из первых меченых будет. По делу я сюда пришел, по делу".
Егор надел на Симку рубаху и снова укутал тулупом. Муська путалась у Симки в ногах, бодалась и мурлыкала, Симка снова поднял ее и сунул за пазуху. Кошка заурчала на всю избу; теплота ее живого тельца согрела Симку быстрее, чем сухая одежда. Он взглянул на Егора – и вдруг вспомнил:
– Хочешь кипрея?
Егор улыбнулся.
– Ежели сам нальешь – хочу.
Симка, придерживая кошку на груди, налил из маленького помятого самовара едва теплого кипрейного отвара в жестяную кружку, протянул Егорке, придвинул ему хромую табуретку. Теперь он улыбался и болтал, насколько мог, заглядывая Егору в лицо:
– Вот чая… нет. И сахара… прости… так только…знаешь – кипрей, он…
– Это ничего, что чая нет, – сказал Егорка. – Так лучше.
– Голодный?.. Хлеб вот… только…
Егорка отломил кусочек черствого хлеба, улыбнулся.
– Спасибо, хозяин. Хочешь, песенку сыграю тебе?
Симка кивнул. Егор достал из футляра скрипку и показал ему. Симка прикоснулся к скрипке кончиками пальцев, и по его лицу промелькнула тень смутного узнавания, но заговорить он даже не попытался.
Егор заиграл. Для Симки он создавал радугу над деревней, снопы солнечного света из-за туч, зайчики на пляшущей воде и веселых птиц – синичек, зарянок, соек и горихвосток…
Симка пристроился на лавке, облокотившись на колени, глядел на Егора, не мигая – было видно, что совсем ушел в собственную грезу, исчез из избы. Кошка замерла, обхватив его лапой за шею. Их общий вид был так забавен, что Егор отвлекся от музыки и закончил песню раньше, чем собирался.
Симка еще несколько мгновений просидел, не шевелясь, в своих мыслях. И вдруг его как будто осенила неожиданная и ослепительная идея. Он очнулся, просиял, схватил Егора за руку, радостно выпалил:
– Ты – из тех, да?!
"Вот те раз, – подумал Егорка. – Ай да глазки! Ну и что прикажешь делать с тобой, с таким глазастым?"
– Из каких это? – спросил весело.
– А… из тех… там! В лесу… знаешь – в лесу!
– Ага. Птички?
– Птички! – Симка залился совершенно детским смехом. Так хохочут совсем маленькие и совсем еще чистые детки, когда им предлагают что-то заведомо нелепое, например – надеть башмачок на ладошку или варежку на ногу.
– Ай, не птички? Так белки?
Симка закатился совсем.
– Белки!
– Так они ж, чай, в лесу – белки?
– Белка!
– Да, Симка, белки – они такие. В лесу-то…
Симка хохотал, сгибаясь пополам и обнимая кошку, когда Егор услышал, как хлопнула дверь и зашуршали в сенях.
– Симка, – окликнул гнусавый женский голос, – ты чего это?
Симка, с трудом удерживая смех, сказал Егору:
– Мамка.
Егор как-то внутренне напрягся. Ему не понравился голос, но когда женщина вошла в горницу, ее лицо понравилось Егорке еще меньше.
Ее переносица провалилась, ноздри задрались вверх, выглядели двумя черными дырками между впалыми щеками в сетке воспаленных сосудов. Мутные глаза выражали туповатое удивление. Лохмы цвета пакли с заметной проседью торчали клочьями из-под полинявшего платка, когда-то алого, нынче – рыжего, а расплывшаяся фигура была закутана в застиранную рвань неопределенного цвета… Она поставила на грязный стол деревянную солонку с крупной желтой солью, которую принесла с собой.
И тем ужасней Егору было смотреть на нее, что хранили ее лицо и ее тело следы четкой, строгой северной красоты. Чистой красоты, редкостной…
– Ой… – женщина остановилась и принялась, сощурившись, рассматривать Егора. – А ты-то кто ж? Ко мне, чай?
– Нет, – сказал Егор. – Я к Симке твоему. Егором меня звать. У Силыча остановился.
Женщина усмехнулась, показав мелкие и белые, еще яркие зубы.
– А… музыкант? Цыган рыжий… Мне Савельиха сказывала. К Симке?
Егор кивнул согласно, и Симка, прислонившийся к нему плечом, как котенок, тоже кивнул.
– Утешеньице мое веселишь? Что, музыкант, чудный сынок-то у меня? – сказала женщина с неожиданной нежностью, и, когда Егорка улыбнулся в ответ, добавила: – ишь ты… Понимаешь, что к чему…
– Понимаю. Сколь лет-то ему?
– А тринадцатый. Ты не думай, Егорка, что он дурачок – деревенские, они без понятия болтают. Блаженный он у меня, это не без того, а разумения-то у него на пятерых нашенских хватит…
– А отец-то ему кто? – спросил Егорка, смутившись.
Симкина мать мечтательно усмехнулась.
– Вот, отец… А монашек один. Божий человек, издалека шел, видение, сказывал, было ему…
"Не монах, – подумал Егор. – Не помнит она. Без мужа живет. Гулящая она", – и почувствовал такую же тоскливую боль в душе, как при виде раненого зверя.
– Ты, грил, Мотря, мне верь, – продолжала женщина тем же тоном, каким рассказывают сказки. – Мне, грил, старец явился весь в светах, стоочитый, и велел, значит, к первой встречной бабе идти – а тута, значит, ты, грит, и попалась… Я в молодках красавица была…
Егор слушал ее рассказ, который лился точно и плавно, потому что был пересказан уже бесчисленное множество раз, и перебирал влажные Симкины волосы. Он уже знал, что его собственные предчувствия его не обманули.
– В нем, в Симке-то, смысл особый, – говорила Матрена, а Симка, склонив голову набок, смотрел на нее с лукавой полуулыбкой, – Грехов на нем нет, на блаженненьком, страха в нем нет – только сердечком за всех болеет. К мельникову Рябчику, уж на что тот злющий пес да лютый, чуть не в будку забирался. Устинова быка, как тот взбунтовался, на веревочке из стада привел, как овечку какую. Любую тварь привечает, любого гада – разве вот людей сторонится. Обижают его. Не жилец он тут. Чудно, что тебя этак признал.
– Чудный он у тебя, Матрена, – сказал Егор тихо. – Ты береги его. Он нынче под дождем в одной рубахе котят хоронил – озяб…
Матрена всплеснула руками и издала странный звук между смешком и сочувственным аханьем.
– А я-то гляжу: у забора, никак, могилки накопаны! Симк, а Симк, а крестики-то пошто поставил? Православные, нешто, они, котята-то твои?
Лицо Симки снова стало страдальчески сосредоточенным, будто, готовясь объясняться с кем-то, он заранее ждал, что его не поймут. Он беспомощно взглянул на Егора.
– Они ж не крестились в церкви, котята-то, – сказал Егор.
– Так ведь… крест, он… туда… – Симка облизал губы и поднял глаза к потолку. – Там, знаешь…
– Дорогу на небо он хотел показать котятам, – перевел Егор серьезно. – Не знает, как иначе-то…
Матрена усмехнулась.
– Чему ж на небо-то попадать? Чай, у котят-то твоих души нет – только пар…
Симка мотнул головой и глаза у него снова сделались влажными.
– Ты, Матрена, не говори так, – сказал Егор, положив Симке руку на плечо. – Ты ж, небось, не знаешь, у кого какая душа, а Симка твой знает. Сама говоришь – блаженный он, стало быть, от Бога ему открыто. Ты его таким вещам не учи – он бы сам научил, коли понимали б его.
– Чудак ты человек, – сказала Матрена. – Вроде парнишка еще молодой, а рассуждаешь, как старик, да складно так… Ты из староверов, что ль?
Егорка пожал плечами.
– А тебе на что? Ну хоть бы и из староверов. Да не в том дело, – он наклонился к Симке. – Слышь, Серафим, идти мне надо. Мамка твоя проводит меня, а ты за мной не ходи. Хорошо?
Симка посмотрел на него с тихой укоризной.
– Да ты не грусти, ничего, – сказал Егор. – Я теперь в Прогонной жить буду. Еще приду вскорости. Надоесть успею тебе.
Симка коротко рассмеялся и качнул головой.
– А нет, так и лучше. Ну так ты сейчас отпусти меня, а потом я снова приду.
Симка только вздохнул. Секунду подумал, скинул тулуп, набросил на плечи Егора, взял кошку поудобнее и отошел к окошку.
Егор вышел из избы. Матрена пошла за ним, и вид у нее был недоумевающий.
– Зачем звал-то меня? – спросила она насмешливо, когда Егор остановился в огороде. – Девка я тебе, провожать-то тебя?
Егор пожал плечами и вытащил тот самый четвертной билет, что получил вчера от рваного мужика в трактире. Матрена тихо ахнула, глядя во все глаза.
– Точно, отдаю, Матрена. Гляди, не тебе даю – Симке. Чай, на какую-никакую корову хватит, а сено-то дешево нынче, двугривенный – воз… Вот и молоко… Да ты сахара-то купи ему – жалел, он, что сахара нет у вас…
Сунул бумажку в Матренину руку и сам сжал ее руку в кулак, повернулся и вышел на дорогу…
Федор проснулся довольно поздно.
С тех пор, как он обосновался в Прогонной, ему отчего-то стало тяжело спать. Если прежде он засыпал моментально и просыпался с петухами, то теперь сон долго не приходил, дразнил тяжелой мутной дремотой, и отпускал неохотно. Вот и этой ночью сны мелькали пестрые и странные, как горячечный бред: то рысь с голубыми девичьими глазами, из которых катились крупные слезы, то молоденькая, худенькая, совершенно нагая девчонка со спутанными волосами и диким лицом, вырастающая белым телом из березового ствола… то столбики золотых монет, выползающие из мокрой земли, извиваясь, как дождевые черви…
Немудрено, что Федор рявкнул на Игната, который сунулся его будить, и встал с постели уже близко к полудню, с больной головой. Чуть не швырнул сапог в хрипучие ходики. Вяло плеснул холодной водой в лицо, неохотно вышел к столу, через силу что-то съел, не разобрав вкуса, долго сидел, свесив руки меж коленей, глядя в пол – пытаясь прийти в себя.
– Проветриться тебе надо, – сказал Игнат, глядя на него. – Голову освежить. Фетинья, дура еловая, угару вчера напустила – сам чуть живой хожу. На воздух надо.
– И то, – Федор мотнул головой и скривился от неожиданной боли. – На вырубку съездить…
Игнат оседлал вороного.
Федору не хотелось выезжать в пасмур и хмарь, но на тракте действительно стало легче. На ветру прояснились мысли, сырой воздух показался сладким и терпким. Чудесно пахло лесом, дождем и дымом – и вкусно показалось дышать полной грудью. Настроение Федора так исправилось, что он даже завернул в трактир Силыча, справиться о новостях.
Ничего интересного, однако ж за ночь не случилось. Трактирщик утреннему гостю разулыбался, предложил свежего ситного с изюмом, чаю с медом – но никаких новостей не сообщил. Интересные гости не останавливались. Федор проговорил с Устином не больше пяти минут, отказался от чаю и вышел, а выйдя, увидал довольно необычную картину.
Около привязанного к изгороди вороного стояла девка и кормила коня кусочками сдобного кренделя. Вороной пофыркивал, но брал крендель у нее из рук, а она оглаживала его, называла ласковыми именами – и вообще обращалась с ним весьма уверенно, как человек, привыкший иметь дело с лошадьми.
Федор подошел.
– А вот кренделем его кормить – это баловство, – сказал он.
– Сама знаю, – усмехнулась девка, бросив на него косой взгляд. – Хороший жеребчик.
Федор успел оглядеть девку с головы до ног. Овчинный тулупчик нараспашку был накинут поверх синего ситцевого платья, голубая косынка едва прикрывала волосы – фигурка плотная, гибкая и сильная, а лицо… Вроде бы ничего особенного нет в лице – северяночка, курносая и скуластая, глаза длинные и серые, губы четкие и яркие, толстенная коса цвета ржаной соломы – но общий вид неописуем и незабываем. Насмешливая складка губ. В глазах холодный острый огонек, разум, лукавство, дикое веселье. Ласка, куница, горностайка – маленький, ловкий, гибкий хищник…
Не попадались Федору такие девки.
– Будь ты парень, – сказал он, отвязывая повод, – я б решил, что лошадь свести хочешь.
– А может и хочу, – рассмеялась девка. – Забоялся?
– Звать-то тебя как?
– Кто назвал, тот и знал.
– Экая ты скрытная. Для здешних что-то больно храбрая… Ты что, не в Прогонной живешь?
– Ну и не в Прогонной. На выселках.
– Это где ж?
– Где? Да на ржавом гвозде, с третьей полки, где дохлые волки!
Девка рассмеялась. Федор был озадачен.
– Небось, волки от языка твоего передохли, не иначе?
Девка снова коротко рассмеялась, откровенно показав яркие зубы с еле заметной щербинкой между передними резцами.
– Нет, голубчик. Волки-то в наших краях все больше по дурости своей дохнут. Все суются, болезные, куда их не просят…
– Да Бог с ними…
– С ними-то Бог, а тебе-то, гляди-ка, и до порога недалеко.
Девка протянула вороному последний ломтик кренделя, отряхнула ладошки и пошла прочь.
– Эй! – Федор едва вернул дар речи. – До свиданьица, краса неописанная!
Девка обернулась и бросила через плечо с великолепным насмешливым превосходством петербургской аристократки:
– Разлакомился, сокол ясный! Коль не говорю – стало быть не желаю свиданьица-то!
И не спеша, направилась по тракту к околице. Федор проводил ее взглядом.
"Вот… дикарка… – думал он, рассматривая удаляющуюся девичью фигурку с удовольствием и досадой одновременно. – Змейка, да еще и ядовитая… Такая, похоже, если… вечерок коротать… особенно стесняться не будет. Дым с копотью… Интересно. Только как к такой подступишься – нахалка…"
Минуту помедлив, Федор вернулся в трактир.
Устин Силыч, надев очки, проверял счета, но тут же отложил в сторону толстенную засаленную тетрадь.
– Никак, забыли что, Федор Карпыч?!
Федор ухмыльнулся.
– Скажи-ка мне, Устин, такую вещь… Тут к тебе сейчас девчонка не заходила? В голубой косынке, шустрая такая?
– Об Оленке говорить изволите, Федор Карпыч?
– Оленка… ишь ты… Что за Оленка?
– Известно, ваше степенство. Гришки Рваного, конокрада подлого, младшая сестричка.
Федор сел.
– Неужто?
– В голубой косынке, изволите говорить? В синем платьишке в белый горох, полушубок новенький, сапожки желтые, опять же новые? В глаза прямо смотрит? Она самая, не извольте сомневаться, ваше степенство. Гришка с выселок ее за полдиковинкой послал – похмельем, вишь, мается, как вчерашнего дня гулял…
Федор глубоко задумался.
– Оленка… ишь ты… – бормотал еле слышно. – Брательника же Бог послал… А что, Устин, Гришка-то…