Серые земли - Карина Демина 29 стр.


- О да… мать жены… дражайшая теща… существо, сотворенное самим Хельмом, чтобы отравить всякую радость, которую только можно получить от брака. Она или живет с вами, или незримо присутствует в вашей жизни! Она везде! Ее портретами полнится ваш дом. Ее письма жена хранит в вашем секретере! А ныне… ныне теща может звонить! И вы, всего‑то сняв трубку, услышите ее голос столь же явно, как если бы она сама явилась пред вами… как знать, быть может, недалеко то время, когда наука пронзит пространство и сделает возможным мгновенное перемещение. И тогда… тогда, даже живя в другом городе, вы не спасетесь от тещи…

По залу прокатился тяжкий вздох, а антрепренер заиграл что‑то в высшей степени печальное, верно, воображением он обладал живым, богатым.

- Но пришла пора положить конец диктатуре тещ! - тяжкая ладонь легла на плечо толстяка. А пан Зусек из складок тоги вытащил часы. Часы сии были весьма обыкновенными и куда более подходили к ботинкам, нежели к тоге и венку. - Сегодня. Сейчас ты станешь другим человеком. Ты явишься домой. И заглянешь в ее глаза. Ты скажешь ей, чтобы убиралась из твоего дома! Из твоей жизни!

Часы повисли на серебряной цепочке.

- Смотри! Внимательно смотри и слушай мой голос… считай со мной… десять…

- Д - десять…

- Девять… твое тело становится легким…

Гавриил отвел взгляд.

Гипноз.

И всего‑то? Нет, Гавриил знал, что загипнотизировать человека не так‑то и просто, что надобен талант и умение немалое, но… он ждал чего‑то иного.

Чего?

- Экий хитрец, - ткнул субъект острым локтем. - Поглянь только, чего творит!

Толстяк стоял, широко расставив ноги, плечи опустив. Руки его безвольно повисли, и в левой потной ладони поблескивала перламутром оторванная пуговица.

- Его разум спит, - сказал пан Зусек залу. - Сознательное уступает дорогу бессознательному!

Взмах руки.

И венок из золоченых лавровых листьев‑таки не удержался на макушке, упал. Поднимать его пан Зусек воздержался, раздраженно подпихнул ногой за ближайшую колонну, чтоб лавр глаза не мозолил.

- Ты… ты забудешь свой страх.

- Я забуду свой страх.

- Интересная метода, - субъект поскреб ноготком крашеную простынь. - Слышал я, что от собак так заговаривают… но чтоб от тещи… с другой стороны, если подумать, то против тещи все средства хороши.

Гавриил кивнул.

Просто так, для поддержания беседы.

У него тещи не было.

- Сегодня ты вернешься домой… - пан Зусек говорил низким хриплым голосом, от которого у Гавриила по шкуре бежали муражки.

А может, не от голоса, но от зловещего дребезжания роялю.

Или просто, сами по себе.

В груди крепло недоброе предчувствие.

- Вернусь…

- И смело посмотришь в их глаза. Прямо в глаза. Слышишь меня?

Голос пана Зусека толстяк слышал будто бы издали. И голос этот был подобен грому, а еще прекрасен, как храм Вотана перед праздниками.

Толстяк был готов сделать все, лишь бы голос этот не замолкал. А он замолкать и не думал, говорил и говорил, описывая новую чудесную жизнь, избавленному от диктата женщины. И мрачный образ Аглаи Венедиктовны блек, таял, пока не истаял вовсе, выпуская из грудей нечто этакое, чему названия толстяк не имел. Ему враз захотелось совершить подвиг, перекроить мир или, хотя бы, доесть колбаску, честно уворовонную на кухне собственного дома.

- Иди и будь свободен! - велел голос, и толстяк очнулся.

- Ты свободен! - повторил ему пан Зусек и по плечу хлопнул. - Повтори.

- Я свободен! - с хмельным восторгом отозвался толстяк.

- Ты мужик?!

- Я мужик! - обрело название то, что теснилось в груди. Оно было столь огромным, что было ему тесно даже в груди столь объемной. И от избытка чувств толстяк ударил себя по оной груди кулаком.

Внутрях загудело.

- Ты скажешь им?

- Скажу! - он обернулся к залу и вцепился в штруксовый свой жилет, поднесенный дражайшею тещенькой, небось, исключительно из зловредности, ибо был мал и тесен, а потому нехорошо сдавливал не только грудь, но и живот. - Я им скажу!

Штрукс затрещал. Посыпались круглые пуговки.

- Я все им скажу!

Зал взвыл, надо полагать, всецело одобряя этакое смертоубийственное с точки зрения многих, намерение. Пан Зусек, хлопнув смельчака по плечу, на что тот отозвался сдавленным рыком, велел:

- Не медли. Иди… и скажи!

От толстяка несло зверем, и кончик Гавриилова носа непроизвольно дернулся, что привлекло внимание субъекта, которого чудесная метаморфоза, случившаяся прямо на глазах, нисколько не заинтересовала.

…тем же вечером пан Бельчуковский, слывший меж соседей человеком на редкость благодушным, неконфликтным, устроил первый в своей жизни семейный скандал. До того дня он почитал за лучшее соглашаться и с супругою, дамой, в противовес пану Бельчуковскому, весьма нервической и, что хуже, громогласной.

Сим вечером панна Бельчуковская изволила пребывать в расстройстве, вызванном лучшею подругой, вернее новым ея манто из щипаной норки, каковым подруга просто‑таки непристойно хвасталась, потому как иначе объяснить факт, что надела она его в червеньскую жару… у панны Бельчуковской тоже манто имелось, и даже три, однако ни одного нового, тем паче, из щипаной норки.

И данное обстоятельство смущало трепетную душу ея.

Ко всему дорогая матушка авторитарно заявила, что отсутствие манто из щипаной норки, лучше всяких слов показывает, что панна Бельчуковская в свое время сделала крайне неудачный жизненный выбор. Говорила матушка о том, полулежа на гобеленовом диванчике, обложенная кружевными подушечками и вооруженная, что веером, что нюхательными солями, что справочником "Дамского недуга", где подробно расписывались симптомы всяческих недугов, в которых матушка находила немалое утешение… в общем, супруга панна Бельчуковская встретила обильными слезами и не менее обильными упреками, средь которых нашлось место и упоминанию о загубленной своей молодости.

Вместо того чтобы, как то бывало обыкновенно, смутиться, растеряться и вымаливать прощение - в этом действе пан Бельчуковский за десять лет совместного бытия преуспел весьма - он вдруг покраснел до того, что панна Бельчуковская испугалась: не случилось бы с супругом удару.

- Молчать! - рявкнул он да так, что люстра, посеребренная, с подвесами "под хрусталь", покачнулась и эти самые подвесы, стоившие панне Бельчуковской двухнедельной истерики, задребезжали.

- Ты тоже молчи! - велел пан Бельчуковский теще, которая неосторожно выглянула, удивленная криком. - Р - развели тут!

- Что, дорогой? - признаться, панна Бельчуковская испытала столь огромное удивление, что даже образ злосчастного манто поблек.

- Бар - р–рдак развели! - пан Бельчуковский обвел квартирку нехорошим взглядом.

И глаза покраснели, выпучились.

На висках сосуды вздулись.

- Полы не метены! Пыль… - мазнул пальцами по комоду и пальцы эти в лицо супруге ткнул. - Не вытерта! Ужин… подавай!

- Да в своем ли ты уме… - начала было Аглая Венедиктовна, но была остановлена ударом кулака по стене:

- Молчать!

Этот вечер к преогромному удовольствию пана Бельчуковского закончился в тишине и покое… панна Бельчуковская, пораженная этакой эскападой дражайшего супруга была тиха и задумчива, а единственный раз, когда она в тщетное попытке вернуть утраченную власть заголосила, бунт был подавлен одним словом:

- Разведусь, - бросил пан Бельчуковский, поддевая на вилку скользкую шляпку гриба.

Гриб он закусил кислой капусткой.

Опрокинул рюмочку травяного настою, потребление которого до сего вечера было под запретом, ибо и супруга, и ея матушка полагали, что алкоголь дурно влияет на слабый мужской мозг…

- Я… я… - глядя, как исчезают один за другим, что грибочки, что капусточка, что иные, неполезные для хрупкого здоровья пана Бельчуковского, продукты, панна Бельчуковская всхлипнула, не то от жалости к мужу, у которого к утру, как пить дать, случатся желудочные рези, не то от жалости к себе, оставшейся без манто…

- Тише, - шикнула матушка. - А то и вправду разведется… блажь‑то, она пройдет… пройдет блажь.

Блажь длилась две недели, за которые в жизни пана Бельчуковского многое переменилось. И это были самые счастливые недели на его памяти…

Гавриил, проводив взглядом толстяка, который тряскою рысцой бежал к выходу из залы, подумал, что все ныне идет не по плану. Правда, плана как такового у него не было, но… вот если бы был, то не было бы в этом плане места ни сцене этой, ни раздавленному венку, ни субъекту, что сунул руки в карманы и, покачиваясь, переваливаясь с пятки на носок, бормотал:

- Эк оно… разбудили мужика… берегись, кто может.

Пан Зусек, донельзя довольный произведенным эффектом, повернулся к субъекту.

- А вы?

- Что я? - субъект передернул плечами и попятился. - Я ж ничего… стою… смотрю… душевно радуюсь за собрата.

Субъект повернулся к залу и потряс кулаком:

- Даешь свободу!

Зал отозвался восторженным ревом.

- Долой брачные оковы!

- Долой!

Кажется, кто‑то вскочил.

- Вот, - из кармана субъекта появилось золотое кольцо. - Вот он! Символ порабощения!

- Что вы творите? - прошипел пан Зусек, вцепившись в рукав субъекта.

- А что я творю? - он держал кольцо высоко и сам притоптывал, точно намереваясь пуститься в пляс. - Мне кажется, я действую в рамках вашего творческого замысла.

И вывернувшись из захвата пана Зусека, он подпрыгнул.

- Долой!

Золотое - или все же золоченое? - кольцо блеснуло и, звякнув - звук вышел очень уж громким - покатилось по сцене.

- Долой! - завизжал кто‑то в зале. И кажется, особы особо впечатлительные последовали примеру.

- И да наступят счастливые времена безбрачия! - субъект ловко скакал по сцене, умудряясь всякий раз избежать настойчивых, наверняка дружеских, объятий пана Зусека. - И да будут изгнаны тещи из дома вашего! Ибо сказано в Вотановой книге…

Субьект ловко, по - козлиному, перескочил через колонну, чтобы оказаться в руках молчаливого парня, служившего при гостинице и лакеем, и охраной, и при случае, театральным рабочим.

- Свободу! - дернулся было субъект, но как‑то сразу сник.

- Убери! - прошипел пан Зусек и, для полноты внушения, сунул субъекту под нос кулак. - Чтоб я его не видел!

- Беззаконие… полное беззаконие… - субъект обвис в руках охраны. - Я на вас жалобу подам!

- Неприятная личность, - произнес пан Зусек, пригладив волосы. Именно теперь он вдруг остро осознал, что вид имеет преглупейший. Мало того, что образ Цезаря самым печальным образом был лишен лаврового венка, так и злосчастная пурпурная тога преподлейше съехала, обнажив узкое плечо с синей полустертою татуировкой.

Гавриил шею вытянул, силясь разглядеть, да только пан Зусек торопливо тогу дернул, складки мятые расправил.

- Прошу прощения, братья мои, - он поклонился.

И все ж на плече его изображен был зверь.

Волк?

Рысь?

Иной какой зверь о четырех лапах… нет, сие лишь малая странность, но странность к странности, глядишь, и сыщется правильный ответ.

- Средь нас встречаются люди, разумом скорбные… - в голосе его звучала хорошо отрепетированная печаль. - Их следует пожалеть, ибо обделены они милостью богов.

Пан Зусек осенил себя крестом.

- Пусть человек этот идет с миром. Мы же… мы же продолжим то, ради чего собрались. Гавриил, подойди сюда.

Подходить к краю сцены Гавриилу совершенно не хотелось, он оглянулся, но за спиной колыхалась простынь с развалинами, белели картонные колонны и хмуро, с подозрением взирал пан Зусек, верно, ждал подвоха. Отказаться? Сосед этакого позору не простит.

И хорошо, ежели просто обидой все обойдется.

А коль и вправду волкодлак?

Нет, нельзя отступаться… сблизиться надобно, сдружиться… Гавриил помнит, как наставники рассказывали, что дружба - это дар божий…

И Гавриил решительно шагнул к краю.

Зажмурился.

- Не бойся, - на плечо легла горячая ладонь. - Открой глаза.

Гавриил, подавив тяжкий вздох, подчинился.

Зал был темен.

Многолюден.

И все, собравшиеся в нем - смешно думать, что еще недавно Гавриилу мнилось, будто бы людей немного - глядели на него. Он вдруг почувствовал, как нехорошо слабеют колени, сердце сбоит, чего отродясь не случалось, а по спине катится пот.

- Смотри на них, мальчик мой, - голос пана Зусека звучал громко. - Смотри… все эти люди - твои друзья.

Друзей у Гавриила никогда‑то не было. Еще в приюте он много страдал по‑за своего нелюдимого характеру, неспособности сблизиться с кем‑либо.

За характер его не любили.

За слабость видимую пытались бить. Гавриил давал сдачи, отчего его не любили пуще прежнего…

- Откройся им! - продолжал пан Зусек, к счастью не убирая руки, потому как, ежели бы отнял ее, Гавриил вовсе потерялся бы, один перед тысячеглазым Аргусом залы. - Скажи им…

- Что сказать? - просипел Гавриил.

- Правду!

Вот так сразу говорить правду Гавриил настроен не был.

- А может…

- Нет! - пан Зусек руку убрал. - Ты должен перешагнуть через это! Измениться… смотри…

И перед глазами Гавриила закачался кругляш золотых часов.

- Смотри… считай…

Гавриил хотел сказать, что гипноз на него не действует, впрочем, как и волшба, однако застеснялся и послушно досчитал до десяти.

- Ты слышишь меня?

- Слышу, - отозвался Гавриил, стараясь вести себя, как полагается приличному подопытному. Благо, опыт подобный у него имелся, да и надежда, что ничего‑то сверхъестественного пан Зусек не потребует.

- Ты откроешься нам?

- Откроюсь.

- Ты расскажешь нам о своем страхе?

- Расскажу, - Гавриилу было неудобственно, поскольку страх его имел природу весьма специфическую, и пусть те же наставники убеждали, будто бы нет в том стыда, но…

- Скажи же… - взвыл пан Зусек над самым ухом, и Гавриилу стоило немалого труда остаться на месте. - Скажи, кого ты боишься?!

И Гавриил, подавив очередной вздох - не стоило сюда приходить - признался:

- Скоморох.

- Кого? - пан Зусек явно был не готов услышать этакое признание.

- Скоморох, - послушно повторил Гавриил. - Боюсь. Очень. У них… эти… колпаки с бубенцами… и рожи размалеванные… жуть.

- Скоморох… ты боишься скоморох?!

- Очень, - Гавриил потупился и, спохватившись, признался. - А гипноз на меня вовсе не действует…

Под ногой пана Зусека печально захрустели остатки лавра…

Глава 20. О разуме и женском упрямстве, которое всяко разума сильней

Себастьян растирал в пальцах золоченый лавровый лист и выглядел всецело сосредоточенным на этом, по сути, бесполезном занятии. Он вздыхал, подносил пальцы к носу, нюхал лаврово - золотую пыль… вновь вздыхал.

Евдокия молчала.

И молчание это давалось нелегко.

- Скажи уже, - Себастьян вытер руки о занавеску. - Что? Они пыльные. Будет повод постирать. А ты, Дуся, скоро лопнешь от злости.

- Это не злость… это… это беспокойство! Я не понимаю!

- Случается.

- Ты просто сидишь и… Лихо пропал, а ты… ты единственный, кто… кто хоть что‑то можешь сделать!

Она металась по гостиной, весьма, следовало сказать, роскошной гостиной, не способная справиться с собой. И в зеркалах ловила свое отражение - растрепанной, краснолицей женщины с безумными глазами.

- Но не делаешь ничего!

- Дусенька, - Себастьян забросил ноги на низенький столик, сделанный лет этак триста тому, и сохранившийся в прекрасном состоянии. К подобному Евдокия примерялась на аукционе, да так и не решилась, потому что просили за столик полторы тысячи злотней… непомерно! - Отрада глаз моих…

Евдокия запустила в него подушкой, но Себастьян уклонился.

- Скажи мне, что должен я сделать?

- Найти Лихо.

- Я ищу, - Себастьян пошевелил пальцами.

Был он бессовестно бос, и ко всему вельветовые домашние штаны закатал до колен, оттого и вид приобрел в высшей степени бездельный.

- Здесь?!

- А где?

- Его здесь нет, - силы вдруг иссякли и Евдокия упала, не на столик, на разлапистое креслице, прикрытое кружевною накидкой. От накидки пахло ванилью и еще корицею, и запахи эти представлялись странными, несоответствующими месту.

В доме ведьмаков должно было пахнуть иначе.

К примеру, как в аптекарской лавке… или же на кладбище… или в аптекарской лавке, которая расположена при кладбище, хотя, если подумать, то зачем она там?

- Я знаю.

- Тогда почему…

- Евдокия, - он поднялся, запахнул полы цветастого домашнего халата, в котором расхаживал, чувствуя себя в чужом доме свободно, будто бы был сей дом его собственным, - послушай меня, пожалуйста. Я понимаю, насколько это тяжело - сидеть и ждать. И тоже беспокоюсь за брата.

Поверить?

Он больше не улыбается. И выглядит серьезным, а еще усталым… где он был? Не скажет, и спрашивать бессмысленно, отшутится только.

- Лихо сильный…

- Успокаиваешь?

Нельзя ее успокаивать, иначе она расплачется, а это… это глупо плакать без повода! Нет, повод, конечно, есть и очень веский, однако же слезы Евдокиины ничем‑то не помогут.

- Успокаиваю, - согласился Себастьян. - А еще пытаюсь объяснить. Ты же выслушаешь?

Будто бы у нее имеется выбор.

Выслушает.

Она сделает, что угодно, если это поможет… только чем помогает ее, Евдокиино, сидение в чужом доме? Второй день, а она… они…

…второй день.

И теперь Евдокия чувствует время остро. То, как уходит оно, минута за минутой. Больше не тянет в сон, напротив, мучит бессонница, от которой не спасает травяной успокаивающий отвар.

У нее не хватает сил даже на любопытство.

Это заговор виноват.

Кто сделал? Для чего?

Ей не сказали. Аврелий Яковлевич отвар вот дал и еще ниточку, на которой сухая щепка болталась, а в ней - будто бы искра серебряная застряла. Стоило надеть, как разом полегчало, будто бы разжалось стальное кольцо в груди.

Поблагодарить бы, да… беспокоить не велено.

Занят хозяин.

И говоря о том, лакей, паренек молодой, очи закатывал, бледнел выразительно. Боялся. И Евдокия, нет, не боялась, скорей опасалась, потому как ведьмаков положено опасаться разумным людям. А она себя разумной мнила до недавнего времени.

Ведьмак многое знает.

И живет давно. И верно, сумел бы объяснить, но… не велено.

В подвалах он. С волосами Евдокии, которые самолично состриг, с платочком, Себастьяном принесенным. И ясно, что на платочек тот он большие надежды возлагал, а как спросила - отшутился.

Мол, всему свое время.

Да только время это вышло почти. Евдокия чувствует. И злится, что на Себастьяна с его тайнами ненужными, что на ведьмака, в подвалах своих запершегося, что на себя саму… на мужа…

Злость эта тоже кажется чужой, и надо ее одолеть, пока она не одолела Евдокию. Тут уж оберег не спасет.

Назад Дальше