Сейчас, когда к нам заявится ОНА, вместе с НЕЮ нагрянут и ядовитые подначки, перемежаемые неискренними восторгами. ОНА считает это светской беседой. И мои сестры вскоре заговорят ЕЕ языком - ее ядовитым, жалящим языком. И начнут манипулировать друг другом. И лгать - друг другу и сами себе. Дом наполнится "добрыми пожеланиями", от которых станет неуютно. "Найти, наконец, свою судьбу с хорошим человеком" - Соне. "Реализовать себя хоть в каком-нибудь полезном деле" - Майке. "Завести свою семью, получить нормальную работу и здоровья побольше" - мне, мне, мне.
После материных слов невозможно отмыться от ощущения, что тебя, обрядив в грязные лохмотья, выставили толпе на потеху. И пока многоглавый монстр швыряется огрызками яблок и утробно хохочет, мать крутится поблизости, зудит голосом профессионального нищего: "Вот, наказал господь чадушком - и неразумное, и непочтительное, и неудачное, а куды денешься-то, всю жизнь мою заела-а-а-а…" Высматривает, кому бы еще понравиться, расплатившись самооценкой одной из своих дочерей. Или всех трех, разом.
Подумаешь, скажут люди, ну, ворчит старушка. В старости все ворчат. Это единственное развлечение старичья - заполнять пространство своей воркотней. Не обращай внимания.
Я бы и не стала. Если бы в моих венах не текла порция яда, вскипающего в ответ на "просто воркотню", словно это черное заклятье. Именно она превращает меня в зверя. Я отравлена мамиными шуточками и усмешками. Мой мозг собирал их, точно капли драгоценного знания. О том, кто же я. О том, какая я. Теперь я знаю: я - тоже чудовище. Такое, которое возят по ярмаркам в клетке, голым, запаршивевшим и истощенным. Потому что здоровое и сильное оно разорвет тюремщика в клочья. И ржущим зрительским массам наваляет будь здоров. А значит, ему нельзя позволить набраться сил и встать на защиту себя.
- Ась, ты простудишься, - кислый Сонин голос за моей спиной не развеивает, а наоборот, еще больше нагоняет тоску. - Опять ты начинаешь…
- Что начинаю? - голос у меня звучит сухо, неласково. Уж лучше так, чем с напускным изумлением: ой, о чем это ты? Обе мы прекрасно знаем, о чем.
- Мать скоро приедет… - Сонька месится по балкону, бессмысленно переставляет по столику пустые чашки с присохшим к дну осадком. - А ты опять на балкон залезла. Что, отсидеться надеешься? Думаешь, она не рванет сразу сюда?
Соня права. Каждый раз, как в доме появляется маменька, я удираю на балкон. Если нет балкона - на кухню. В сортир. В сквер. В магазин. К чертям собачьим, лишь бы подальше. Но и родительница на месте не сидит: поточив лясы со старшей и младшей дочерьми, она принимается обшаривать квартиру. Ищет меня. Поговорить. Ага, как же. Освежить яд, впущенный в мою кровь - вот зачем она меня ищет!
- Ну Ася, ну зачем ты выдумываешь? - нудит сестра. - У мамы, конечно, язык что помело, но она тебя любит…
Я молчу. Любое возражение заставит Соньку выйти на поиски контраргументов. Нашему спору много лет. И даже десятилетий. Дохлое дело - пересказывать свои ощущения тому, кого слова не задевают (или того, кто не замечает, как сам меняется под действием слов). В лучшем случае услышишь "тебе это кажется, ты себя накручиваешь". В худшем - еще много чего про больное самолюбие и нездоровую психику. А что тут возразишь? Я действительно сумасшедшая. Сумасшедшая со справкой, где слова "параноидного типа" удостоверяет печать и подпись специалиста.
Я гляжу на сестру пустыми глазами. Соня закрыла дверцу в подсознание, предоставив страхам бушевать и разрастаться неопознанными.
Сестрице легче думать, что одиночество она выбрала для себя сама, без оглядки на многолетнюю пытку отчуждением и предательством. В ответ на материны подначки насчет близящейся старости Соня знай отшучивается: Европа, мол, не Россия, где женщина под пятьдесят - старая рухлядь, а в дело годятся только двадцатилетние. Здесь и молодухи на шестом десятке не редкость. И у нее, Сони, еще как минимум десять лет в запасе, чтоб резвиться и порхать в вихре удовольствий.
И вдруг в моей голове просыпается, вздыхает и ворочается незнакомое. Что-то могучее и хладнокровное. Что-то, напоминающее мне: ты больше не одна. Есть другие, нуждающиеся в твоей силе и защите. Гера. Хелена. Твои несмышленые, податливые сестры - старшая и младшая. Нет у тебя времени предаваться своим страхам. Сначала бой, пораженческие настроения потом.
И я возвращаюсь, ведомая бесстрашным существом в моей душе. Возвращаюсь в комнату и жду своего самого главного врага, чтобы схватиться с ним за все, что мне дорого.
Глава 18. Рождество со вкусом убийства
Мертворожденные дети и мертворожденные мысли лучше дуракорожденных. Они не требуют от родителей героизма на грани суицида. Они не отнимают у них остаток жизни и остаток счастья. Они дают человеку шанс придти в себя и попытаться еще раз.
Иногда разговоры о святости жизни сводят меня с ума. Все-таки для многих людей и идей смерть была бы наилучшим выходом. Но как войти в смерть не через убийство - включая самоубийство? Процедура отнятия жизни сама по себе ужасает, поэтому сохранение жизни кажется не лучшим, а единственно возможным выбором. Милосердным продлением адских мучений, рядом с которыми образ преисподней - просто чуть больше, чем обыденность.
Смерть - бесстрастная уродина. Но убийство - еще гаже в своем азарте, миазмах крови и кишечных газов. Поэтому милосердие представляется таким прекрасным. Совсем как образ Мадонны Мизерикордии. Образ призрения в смерти всех сирых, убогих и недостойных милости. Хотя Мизерикордия, "милость господня", название орудия для добивания раненых, как имя самой Смерти, кажется странным соседством для имени Мадонны…
Мы нуждаемся в лекарстве от ксенофобии. От уничтожения неправильных, неправедных и неразумных - иных.
Мы - хищники, которых будоражит запах крови. И чтобы запереть этого хищника-позади-глаз в прочную клетку, нужен замок. Установка на святость и неприкосновенность всего живого. Но мы такие хреновые установщики… Поэтому оно не столько работает, сколько глючит.
И когда наконец мы заменим идею святости ЛЮБОЙ жизни на идею правомочности ИНОЙ жизни - не совсем и совсем не такой, какую мы одобряем?
Во верхнем мире была осень. Правильная, настоящая, ароматная осень. Со всеми онерами - падающим золотом и высокой синью. Мы сидели на крыльце. Вот никогда я в той жизни на крыльце не сидела. Да еще в кресле-качалке. На камнях, на траве, на земле, на бревнах, на стульях, на кроватях, на поверженном враге - но не на крылечках. У меня и крылечка-то отродясь не было.
Оттого-то я и чувствовала себя неуверенно. Мне казалось, что я участвую в съемках вестерна: сижу себе, посиживаю, жду, пока черный ганфайтер вырулит из-за угла - и тут я ему в межбровье ррраз! - и он с копыт. "Безвременно, безвременно, мы здесь, а ты туда, ты туда, а мы здесь…".
Но плед у меня на коленях был таким мягким, таким овечьим, что я расслабилась. Кордейра еще эта. Сидела рядом и грела взглядом.
Когда все вокруг синее и золотое, хищник-позади-глаз дремлет. Сладким кошачьим полусном. Ему тепло и беззаботно. Даже присутствие профессиональной жертвы не раздражает.
Это Кордейра - профессиональная жертва. И рано или поздно ее принесут, никуда не денутся. И она никуда не денется. Будет всхлипывая ждать своего Дубинушку, чтоб спас. А он опоздает. И пойдет она к жертвенному камню, свешивать белокурые косы в кровавую лужу…
А пока мне изливается. Душой своей медовой и кроткой. Слушать ее приятно. Словно грустную птичку, поющую в клетке подневольно-радостные песни. Но мне не требовался новый пленник. Мне и Геркулеса-то многовато…
Я прислушалась к чувствам Кордейры. Нехитрый навык для человека вроде меня, привычного выжидать, убегать, догонять и убивать.
И вот - я уже гляжу на себя глазами Кордейры. И как всегда удивляюсь: ну я и страшилище! Лицо словно из обсидиана выточено, сплошные острые углы. От виска до виска - иссиня-черная кельтская татуировка в ладонь шириной прячет глаза, из-под волос выползает на шею, скрывается под истертым кожаным жилетом, вьется по рукам до самых ногтей, прерываясь на шрамы, свежие и застарелые. Жилистые лапищи сложены на кремово-коричнево-клетчатом пледике так мирно… точно змеи в засаде. И этот нож в руке. Узкий-узкий, с черным трехгранным лезвием. Пальцы держат его нежно и крепко, будто грудного ребенка.
Ум у Кордейры - тихая девичья светелка. Думочки-гобеленчики. На покрывале вечно валяются дневник с сердечком на обложке и кучка конфетных фантиков. И пахнет там пачулями. Запах старорежимный, назойливый, бельевой. Аж пощипывает в голове.
Я-Кордейра смотрю на себя-Викинга и думаю: ты тоже хочешь меня сожрать, но пока этого не знаешь. Ты не любишь приторные сладости. Я тебе неприятна. Поэтому ты мне даже симпатична. Ты еще не решила, будешь ты меня жрать или нет.
Я красивая. Я нежная. Я такая… аппетитная. У меня есть все, что нужно хищнику, - трон, замок, земли, сокровища. Если меня заглотить, все это можно присвоить и жить припеваючи.
Сперва ты и он, твоя правая рука, станете расхаживать по моему дому гостями и кидать оценивающие взоры. Взоры будущих хозяев. Потом тебе понравится здешний уют и тепло. Ты полюбишь тепло нового убежища. А он полюбит тепло нового тела. Моего тела в моей же постели. Потом тебе разонравится мысль о бесприютности дорог за этим крыльцом. Дороги всегда бесприютны. Только те дороги хороши, которые ведут к убежищу. Которое здесь. А тогда зачем уходить?
Я вздрогнула и вернулась в себя. Кордейра думала о нас с такой обреченностью, с какой жертва думает о палаче. Хорош ли он? Достаточно ли хладнокровен? Умеет ли убивать быстро? Захочет ли помучить перед тем, как убить? Пусть уж будет равнодушным и профессиональным. Я хочу хорошего палача.
- Всё не так, девочка, - сухо замечаю я. - У меня другая судьба и другая добыча. Я не ем отбившихся овечек и одиноких принцесс. Мне придется уйти, а Геркулесу придется вернуться. К тебе. Потом. Когда ты станешь ему нужнее, чем я.
- Это ты сейчас так говоришь, - возражает она, тихо улыбаясь своим страшным мыслям. - Ты веселая и жестокая. Тебе здесь понравится. Если не я, то это, - она неопределенно машет рукой в сторону сада, деревни, песчаных холмов в седой траве. - Я ведь немногого прошу. Пусть будет не больно.
- Ты вообще ничего не просишь. По моим меркам, просить дурной, но легкой смерти - значит не просить ничего. Я не защитник, но я отдам тебе Дубину. Он - защитник.
- Сейчас - да. Ему будет хорошо с такой, как я. С жертвой. Он повеселится от души. Он УЖЕ веселится - крестьяне до сих пор ничего с меня не берут. Ведь теперь он - хозяин. Он забрал у меня их жизни и держит в своей руке. А потом возьмет и мою жизнь.
Кордейра с детства ощущала себя изысканным блюдом для праздничного пира. Ее доброта, ее мягкость, ее приятное обращение заставляли звереть папашиных клевретов. Они окидывали наследницу престола теми самыми взглядами, какими Дубина сейчас греет коллекцию старинного оружия в соседнем крыле. Они мысленно примеряли ее на себя. Они решали, насколько принцесса удобна в носке и употреблении. Насколько она покладиста и незлобива. И она привыкла быть сахарной куколкой на торте, которой однажды самый важный гость со смехом скусит голову.
- Тебе повезло. Геркулес, конечно, принц. Но он и раб. Раб своих обязательств. У него нет обязательства тебя глотать. Если - когда - я его тебе подарю, он будет лучшим из принцев. И самым исполнительным рабом. Рабом-телохранителем.
- Тело - само собой, - рассудительно замечает эта овца. - Я и не думала, что он меня во сне зарежет. Просто растворит в себе. Меня будет все меньше и меньше, пока я совсем не исчезну - пуфф! - и она поднимает к небесам свои породистые ладошки.
- А чего бы тебе хотелось? - изумляюсь я. - Ты же вся из сахара. Между прочим, в особо помпезных тортах есть хрустаты* (Несъедобные постаменты из риса, картофельного пюре, с добавлением яиц и крахмала, манной крупы, хлеба - прим. авт.). Каркасы, на которых держится все сочное, мягкое и податливое. В тебе есть хрустаты?
Конечно, есть. Просто некоторые люди потихоньку заменяют хрустаты марципаном. И тогда их уж точно переварят без остатка. Кордейра зашла далеко по этому пути.
Сейчас она спросит меня про детей. Почему-то светские беседы каннибалов и их жертв непременно предполагают попытку разжалобить каннибала, отыскать его слабое место.
- Нет у меня детей, - говорю я прямо в распахнутые глаза цвета лежалого винограда. - У меня нет детей, у меня нет мужчины, у меня нет дома, у меня нет надежд, у меня нет жалости. Я вообще архетип одинокого героя. Или одинокого злодея. Что практически одно и то же. Я проклятая старая сука. Вон Дубина идет. Опять спер у тебя базуку и решил нас порадовать. Постреляем? - я приподнялась навстречу Терминатору-младшему, прущему свою находку с восторгом щенка, откопавшего в садике человеческую берцовую кость.
И тут у меня в горле взорвалась петарда. Из легких прямо в глотку поползли какие-то иглы, глаза выскочили из глазниц и зависли на стебельках. Я рухнула с кресла на землю, свилась клубком, потом выгнулась дугой и стала биться об каменные плиты, прогретые осенним солнышком.
Ноги, мои ноги! А-а-а-а-а, шлюха-мадонна, в бога душу ма-а-а-ать!
Спустя миллион судорог и миллион минут невозможности ни вдохнуть, ни выдохнуть я лежала на мягком и екала селезенкой. Над моим лицом плавало что-то вроде серого паука размером с крону дерева. Красиво. Спа-а-ать хочу, спа-а-ать…
Но заснуть мне опять не удается.
Ну почему в этих снах все превращения - мои? Я уже задолбалась перекидываться в разных безумных монстров. Вон Дубина рядом - попробовали бы хоть раз его обратить, для разнообразия…
Где-то у моего позвоночника раздается многоголосый оглушительный шепот:
- А вдруг это опять ламия?
- Кто?
- Ламия! Та женщина-змея!
- Это фурия! Она зовет ее фурия!
- Ну и неправильно зовет! Такие змеи с женскими… э-э-э… телами называются ламиями!
Правильно, девочка. Ламиями называются все змеи с сиськами, руками и волосами на голове. Фурия - имя собственное. А ламия - видовое. Стой на своем. Тогда тебя не съедят. Если только я не обнаружу, что из меня снова в наш мир пролез суккуб в поисках человечинки. Он-то и тебя съест, и жениха твоего съест, предварительно… Ой, не надо предварительно. Суккубу ничего такого непристойного не надо, он просто жрать хочет. Вот как я сейчас.
- Есть хочу! - заявляю я неожиданно глубоким оперным басом. Все. Если я стала мужчиной, женюсь. На том докторе, который поставил мне диагноз и втравил в эту дурацкую игру со смертью в образе разной пакости. Пусть ему тоже станет хреново.
- А что бы ты хотела поесть? - осторожно осведомляется голосок Кордейры.
- Да уж не тебя! - рычу я. Из моего рта вылетает клуб дыма и сажей с огоньками осыпается на покрывало. Я с ужасом пытаюсь прихлопнуть занявшуюся постель. Моя рука… Лапа. Огромная, покрытая миллиардом алмазных чешуек четырехпалая лапа. Скашиваю глаз вбок. Прямо к моему носу свешивается какой-то ослепительно-белый парус. С диким инфразвуковым воем я выбрасываюсь в окно, одним прыжком пронизав комнату размером с холл первоклассного отеля. Сзади орут и стреляют из базуки. Мне вслед. Поздно спохватились.
В облаке витражных осколков я взмываю в небо. Оно раскрывается мне навстречу, словно синие-синие ладони самого бога. Под грозный церковный гимн я лечу в зенит. Мои сверкающие облачным серебром крылья чуть погромыхивают в паузах.
Я - самое прекрасное творение со времен мироздания. Самое прекрасное, самое мудрое, самое могучее, самое великое. Мне виден мир от края до края и все твари его, бессловесные и говорящие. Мне видны их тела, их мысли, их судьбы и их потомки. "Доминус деи…" - мурлычу я упоенно и небеса содрогаются.
Я останусь драконом. Я больше ничего не хочу и ничего не боюсь. Я не вернусь никогда. Я буду вечно парить в небесах и позировать в эффектных позах на скалистых утесах. Обо мне будут слагать легенды и петь баллады. Я не обижу никого из этих крохотных, несчастных созданий, проползающих по земле и пролетающих под моим бриллиантовым брюхом. Мне не нужны ни быки на завтрак, ни принцессы на обед. Мое тело пьет воздушные потоки и пожирает грозовые разряды. Я никому не принесу вреда, я ничего не изменю в их судьбе, я только хочу вечно быть здесь и смотреть сверху на эту изменчивую, позолоченную осенью землю, на седые холмы и лезвия рек, я прошу тебя, Господи, ты же тоже дракон, мой великий дракон всего сущего, дай мне остаться здесь, дай мне остаться такой, дай мне жить, Господи, не убивай…
Если бы кто-нибудь видел, как я лечу по небосводу и плачу безутешными драконьими слезами от сознания собственной конечности и от ощущения смертности всего сущего, которому я, при всем своем величии, могуществе и доброте, ничем не в силах помочь! Наверное, он бы ржал, как ненормальный.
- Ты же об этом просила? - спрашивает прямо в моей голове совершенно чужой голос. Таким голосом мог бы разговаривать Джек Воробей, доживи он до возраста в пять миллиардов лет. Это голос всё на свете повидавшего авантюриста, которому только и остается, что врать напропалую и посмеиваться над легковерными слушателями. - Ты хотела монстра на все случаи жизни - так вот он! Теперь ты решишь свою маленькую проблему.
- Какую?
- Проблему смерти. Ты не хочешь умирать. И все, кто живет тобой и в тебе, не хотят умирать. Вы все будете жить - теперь, когда ты выйдешь на свой самый нелегкий бой.
- Со смертью. - Это не вопрос. Это утверждение.
- С собой, глупая! - хихикает пятимиллиардолетний дедушка-пират.
- Что-о-о-о? - я проваливаюсь в воздушную яму и сразу вхожу в штопор. Тело мое с немыслимой скоростью ввинчивается в тучи, свежескошенное поле валится мне в лицо, как будто это не я, а оно падает с неба…
Где-то в трех часовых поясах от оцепеневших Геркулеса с Кордейрой я сижу на стерне и ковыряю болячку на левой задней лапе. Выходя из штопора, я снесла какой-то овин. Мне ужасно неловко. От овина осталась только дымящаяся воронка. Потому что, выходя из штопора, я нечаянно икнула.
Все-таки хорошо, что драконы так понятливы. Уж посмекалистее людей. Будь я человеком, я бы до сих пор задавала нелепые вопросы голосу в моей голове. Но в драконьей ипостаси мне уже все ясно.
Вот он, предел желаний. Полное знание, полная свобода, полное всемогущество. У меня есть все, о чем я мечтала, когда мой мозг не занимала другая мечта - о том, чтобы выжить.
Я могу смять все свои слабости и поджечь их, слегка дунув на неопрятный ком. Я могу превратиться в миф и остаться живой. Я могу бросить всех и всё позабыть. Я могу помнить всё - как я помню непрожитые мною жизни и не постигшие меня судьбы. Я могу предоставить мир его собственным заботам. Мне решать, кем я буду отныне. Отныне и навек, потому что я не верю больше во власть смерти.
Самый лучший и самый бесполезный подарок из всех, которые я когда-либо получала и получу. Из всех, которые может получить человек. Даже если он и не человек вовсе.
Рядом со мной со свистом рушится с неба что-то зеленое. Идеально зеленое. Все, что есть на свете упоительно-зеленого, смешано в этом цвете. Оно встает на лапы и идет ко мне, ничуть не переваливаясь, а словно течет в воздухе над щеткой сухой травы.
- Ты возвращаться собираешься? - спрашивает оно голосом Дубины, передвинутым в диапазон, в котором разговаривают грозы и водопады. - Ты не ранена?