Глаза века - Абрамов Александр Иванович 4 стр.


Я не обиделся. На Сашка бессмысленно было сердиться - он не считался с чужими обидами.

- Зачем звал? - спросил я.

- А ты занят?

- Нет.

- Гулял?

- У Колосова был. А нас выгнали. Из кадетов выгнали, - пояснил я.

- Каких кадетов?

- Ну, партия. Не знаешь, что ли?

- А ты при чем?

- Для комитета работал. Листовки носил. Ну, а потом надоело, - я умолчал о встрече с Егором, - да и партия мне не нравится.

- Правильно, - засмеялся Сашко, - дрянная партия. Монархисты на английский манер. Все для крупных фабрикантов. А в земельном вопросе наездники. Верхом на мужичке.

- Вы эсер? - вдруг спросил Володька.

- Был, - сказал Сашко. - А ты почему догадался?

- О рабочих забыли.

- Наверно, отец эсдек?

Володька молча подавил улыбку.

- Бросьте, ребята, политику. Мой совет: бросьте. Я и то бросил. Женюсь, слышал?

Я кивнул.

- Потому и позвал. Мне мальчик нужен.

- Какой мальчик? - не понял я.

- Который впереди с иконкой идет. Шафера у нас есть, а мальчика нет. Согласен?

Смущенный неожиданной перспективой показаться во всем параде во главе свадебной процессии - как это Сашко не понимал, что я уже слишком вырос для таких представлений, - я спросил:

- Когда?

- Завтра у Благовещенья. За Катей в карете заедем. В закрытой - чтоб не глазели.

- А разве эсеры верующие? - спросил Володька.

Но Сашко не удостоил его ответом.

- Без венчанья отец ни копейки не даст, а у него, между прочим, собственный дом в Сокольниках. Шутка, а? - хохотнул он и вдруг совсем другим тоном, резко-резко, мне даже показалось, что с затаенной тревогой, спросил, как выстрелил: - А ты Егора давно не видел?

Я даже не удивился, я испугался. Откуда ему известно, что я знаю механика? Ведь он никогда не видел нас вместе. И почему он спросил меня об этом? В знакомом, казалось, до мелочей облике Сашка вдруг проступили таинственные белые пятна. Рассказывать о своих встречах с Егором мне не захотелось, и я спросил, чтобы оттянуть ответ:

- Какого Егора?

- Не притворяйся - "какого"! Из котельной.

- Давно. А что?

- Он в Москве или уехал куда?

- Не знаю.

- Мой соперник, - принужденно засмеялся Сашко. - Тайно в Катю влюблен большевистский Демосфен. Хорошо бы угнали его куда-нибудь.

Я опять промолчал, хотя отлично знал, что Егора в этот момент уже в Москве не было. Но у меня были свои причины молчать.

- Завтра в половине девятого, ладно? У магазина, - сказал Сашко.

Я выдавил из себя улыбку, но даже на улице постарался пройти мимо окна, не оглядываясь. Тут меня Володька и спросил о Егоре.

- О ком это вы говорили?

- Так один…

- А кто он?

- Ты же слышал.

- Большевик?

Меня передернуло: еще допрос!

- А я знаю?

- Он-то знает, - усмехнулся Володька, подразумевая Сашка. - Что-то есть у тебя с этим Егором. Крутишься ты, я смотрю.

2

Меня действительно скручивала нечистая совесть. Сегодня я должен был отвезти Кате письмо Егора. Я твердо обещал ему это. Вчера вечером у меня и мысли не возникало, что я могу его обмануть.

И вот - обманул.

Письмо свое Егор не завернул и не заклеил. Он просто сложил его четвертушкой и сунул мне в руку, никак не оберегая его тайны.

А тайны там были. И не одна. Я читал и перечитывал это письмо, ничего не понимая, словно оно было написано шифром. И так долго читал его, что, проснувшись утром, вспомнил весь текст, не притрагиваясь к бумажке.

"Не считай меня клеветником, - писал Егор, - ты знаешь, на такое я не способен. Но скрыть от тебя то, что узнал, не могу. Тем более сейчас, накануне твоей свадьбы. Помнишь, я рассказывал, как провалился побег Глеба и Муси. Мы так и не дознались, кого благодарить, только кличку и узнали: Чубук. А потом группу разделили - Кравцова и Мельника перевели в Морозовскую, а Томашевичу сократили срок. Тогда он под другой фамилией жил. В Морозовской дядя Вася разведал, что Чубук - это Выспянский, с ним был связан провал Лабзина в Москве, но оказалось, что и Выспянский кличка. А вот недавно выяснилось, что из охранки в Гнездниковском дело Лабзина исчезло, а вместе с ним еще два дела, связанных с тем же Выспянским. Ты знаешь, кто возился в архиве? Веревкин исключается: он всего первокурсник, тогда был мальчишкой. Остается Томашевич. Обязательно повидай дядю Васю, он только что вернулся из Питера, виделся с Лабзиным и знает теперь много больше. И ты должна все это узнать до того, как пойдешь в церковь. Говорил ведь тебе: не верь эсеру!"

С вечера я вложил эту записку в томик рассказов Чехова, который читал всю ночь. Утром вспомнил текст, но не побеспокоился о письме, а после отъезда отца вдруг обнаружил, что книжка исчезла. Оказалось, что отец взял ее с собой в дорогу. Письма Егора я теперь доставить не мог.

Все это я рассказал Володьке.

- Нехорошо, - сказал он.

Я вздохнул.

- Обманул, значит?

У меня и без того сосало под ложечкой, я молчал.

- Знаешь, как это называется?

- А что поделаешь, - возразил я, оправдываясь. - Теперь уж ничего не поделаешь. Да и стоит ли? Егор влюблен в Катю, а она любит Сашка. Зачем им мешать? Может быть, Сашку все рассказать?

- А кто это Томашевич?

- Сашко и есть.

Володька свистнул.

- Неужели ничего не понял?

- Нет, а что?

- И что Сашко об этом рассказывать нельзя, не понял?

- Не понял.

- А письмо верно цитируешь?

- Слово в слово.

- Тогда все ясней ясного, - сказал Володька. - Предатель твой Сашко. Шпик.

Мне показалось, что меня ударили. И так больно и неожиданно, что я задохнулся.

- Почему? - прохрипел я. - Ты с ума сошел!

- "С ума сошел"! - передразнил он. - Соображать надо. Если побег провалился, значит, кто-то выдал. Свой, кто с ними был. Егор так и пишет. Кого благодарить, не дознались, только кличку и узнали: Чубук.

- Почему кличку? - сопротивлялся я. - Кто дал кличку?

- Кто дал? Охранка, конечно. У них все под кличками. А у этого даже две.

- Выспянский - вторая, - подсказал я.

- Он и в Москве кого-то выдал?

- Лабзина.

- А почему его дело из охранки пропало? Соображаешь? Кому-то оно мешало. Егор об этом и пишет. Он знает кому.

- Сашко! - прошептал я, холодея. - Что же делать?

Мне еще не был ясен ответ. Я не понимал этой логики, этого метода мышления, выводов, продиктованных азбукой революционной борьбы. Я не знал даже ее азов.

- Что же делать? - повторил я.

- Отвезти письмо - ясней ясного.

- Так нет же письма.

- Ты его знаешь. Слово в слово - сам сказал.

Я испугался. О том, что мог бы поехать к Кате и без письма, я подумал тотчас же, как обнаружил отсутствие книги. Но тут же смутился. Что-то помешало мне сделать это. Может быть, чувство стыда за то, что не сумел сохранить письмо, мальчишеская боязнь показаться смешным и глупым в глазах взрослой девушки, тайный страх, что она не поверит мне, подумает, что напутал, не поймет, как не понял его и я. Мысль о том, что Катя знает много больше, чем я, даже не приходила мне в голову. И было жаль Сашка. Я понимал, конечно, что письмо направлено против него, и чувство непреодоленной симпатии подымалось в душе на защиту моего веселого друга. Оно и сейчас удерживало меня от решения, подсказанного Володькой.

- Ты знаешь адрес? - спросил, он. - Тогда поехали.

3

И мы поехали. На четвертом трамвае в Дорогомилово, к самой заставе, где жила Катя. В вагоне было пустынно и тихо. Мы сидели у окон друг против друга, разделенные эмалированной дощечкой с надписью: "Не высовываться". Трамвай привычно скрежетал и погромыхивал по обкатанным рельсам, то и дело разбавляя это громыхание и скрежет гулкими звонками, когда кто-либо впереди по забывчивости или по рассеянности выходил или заезжал на рельсы. То извозчик зазевается, то велосипедист замедлит свернуть на мостовую, то старуха с кошелкой начнет метаться взад-вперед, дурея от набегающих звонков и трамвайного громыхания. За окнами тянулся невзрачный строй не то выцветших, не то обгоревших домишек на длинном бугре над узеньким тротуаром.

- Варгунихина гора, - пояснил я. - Сейчас будет мост через Москву-реку.

- Тоже мне гора! - пренебрежительно фыркнул Володька. - Срыть бы ее к чертовой бабушке.

- Как срыть? - не понял я. - Чем?

- Не лопатой, конечно. Экскаватором.

- Чем, чем?

- Я и забыл, что ты еще маленький, - сказал Володька и замолчал.

Мы проехали мост, бани, переулочки, бурлящие предвокзальной суетой, и вылезли у темной кирпичной церкви, грузно подымавшейся над соседними бревенчатыми домами, выкрашенными однотонно густо - "под свинец". В одном из таких домишек с крохотными, подслеповатыми окнами за церковью и жила Катя Ефимова.

- Проходным двором пойдем или переулком к вокзалу? - (Просил я Володьку.

- Не все ли равно?

- Вокзал посмотришь.

- Киевский?

- Брянский, - поправил я. - Новый. Недавно построили.

- Знаю, - сказал Володька, - пятьдесят лет стоит - все такой же.

Загадочность его слов не удивила меня - я просто не вслушивался: неудержимое желание вернуться, уехать, не встретившись с Катей, ничего не сказать ей, сковывало движения и мысли. Ах, как хотелось, ни о чем не думая, вскочить в тот же трамвайный вагон, уже повернувший назад у заставы и со знакомым звоном приближающийся к остановке! В то далекое воскресенье, тень которого вдруг снова приобрела блеск и движение, я так и сделал. Поехал, чтобы рассказать все Кате, и с этой остановки вернулся обратно. Я не мог, не мог признаться ей в том, что потерял записку Егора.

Но сейчас надо мной тяготела воля Володьки.

- Что стоишь? - строго спросил он. - Идем.

Во дворе за глухой дверцей в воротах на нас пахнуло таким стойким запахом выгребной ямы, от которого молодые побеги единственного здесь тополя, казалось, свертывались и жухли. Ни травинки не пробивалось вокруг него на бурой земле. Перевязанный по узловатому, искривленному стволу толстой веревкой, он походил на умирающее в неволе животное.

На веревке, протянутой к дому, простоволосая женщина в шерстяном платке, наброшенном на плечи, развешивала только что отжатое, выполосканное белье. Она стояла спиной к нам и не обернулась на скрип калитки. Но я знал, что это была Катя. Именно такой я и запомнил ее здесь, когда привез как-то письмо Сашка.

- Катя, - позвал я робко.

Она обернулась.

- Шурик? - удивилась она. - Что-нибудь случилось?

- Вы понимаете, - начал я, подбирая тяжелые, как булыжники, слова, Егор, наш истопник, написал вам записку, а я…

- Тихо! - строго оборвала Катя. - Давай записку.

- Нет ее, - не глядя на Катю, пробормотал я.

- Потерял?

- Нет, но…

- Где же она?

Я объяснял, путался и краснел. Поняла ли она что-нибудь, не знаю, только Володька, перебивая меня, сказал:

- Он ее наизусть выучил.

- Да-да, - подхватил я, - ей-богу. От слова до слова.

- Говори, - поощрила она сдержанно.

Строгие ее глаза смотрели осуждающе и настороженно.

Я повторил текст записки так, как его запомнил. По лицу ее будто скользнула тень - мне даже показалось, что оно осунулось и постарело.

- Ты ничего не перепутал? - спросила она.

- Нет.

- Тогда иди.

Но я не двигался, словно надеялся услышать еще что-нибудь. И услышал.

- Иди, иди. Передавать нечего. Томашевичу сама скажу.

Она впервые назвала Сашка по фамилии. Сухо, жестко, даже сквозь зубы. А ведь она любила его. Значит, в словах Егора, неприветливого, колючего, несимпатичного человека, было что-то сильнее этой любви.

Если б я понял это в тот далекий, невозвратимый день, все произошло бы именно так. Катя впервые бы назвала Сашка по фамилии, в словах недобрых и жестких, но, может быть, наиболее нужных именно в эту минуту.

Но ее не было, этой минуты.

Глава пятая

1

Вернулись мы на Тверскую в синие вечерние сумерки, когда под кронами тополей у церкви Благовещенья уже сгущались пятнистые тени. На паперти двумя сомкнутыми шеренгами стояли нищие в ожидании выходивших из церкви. Но служба еще шла, никто не выходил, и высокая, окованная медью дверь раскрывалась только перед входящими. Отворял ее старый, заслуженный нищий с картинной седой бородой и бледно-розовой лысиной, окаймленной седыми космами.

Мы прошли мимо свечного ящика, вернее, каменной ложи, отгороженной от прохода деревянной стойкой с широким прилавком. За прилавком владелец соседнего посудного магазина и церковный староста Пухов благолепно торговал тоненькими восковыми свечами.

Народу было довольно много. Путь вперед преграждали миляевские приказчики с одинаково подбритыми затылками, джентльмены прилавка из магазина "Миляев и Карташов". Они занимали место, по кратчайшей прямой к выходу, на ковровой дорожке, тянувшейся от входных дверей к алтарю. По бокам теснился наш брат гимназист, тоже не стремившийся удаляться от выхода. С клироса впереди доносились стройные голоса хора, подпевавшего бархатному рокотанию дьякона. Я поискал глазами и тут же нашел Зиночку.

Она стояла неподалеку, справа от меня, на каменных ступеньках бокового придела, заметная отовсюду в своей розовой шляпке, оставлявшей свободными иссиня-черные локоны. Мальчишки по соседству не сводили с нее глаз, но я знал, что она обернется только на мой взгляд, и сознание этого переполняло сердце совсем не детским восторгом. На шаг вперед от нее стояли ее родители - надменный старик с эспаньолкой и величественная, еще молодая дама, напоминавшая начальницу привилегированной женской гимназии. Подойти ближе было неосторожно, и я вытянул шею, как журавль, беззвучно призывая Зиночку обернуться.

И она обернулась. Без улыбки указала мне кивком на дверь, я мотнул головой в ответ и, подтолкнув Володьку, молча повернул к выходу.

Пробравшись сквозь строй нищих на паперти, мы сбежали во двор под тополя, где обычно приходские гимназические Ромео назначали свидания своим Джульеттам. Здесь даже трава не росла: ее вытаптывали с вешнего тепла до осенних заморозков.

Должно быть, мы были первыми здесь в этот вечер. Кругом было сумрачно и тихо. Ни одного звука не доносилось из церкви, в готических окнах которой дрожали отблески множества восковых свечей. И эта тишь, и тоскливое ожидание предстоящего разговора, и смутное беспокойство, терзавшее меня с утра, сливались в предчувствии чего-то недоброго.

Зина подошла следом за нами, очень серьезная, даже суровая, и странно долго молчала, прежде чем начать разговор. Володька деликатно отступил в сгустившийся сумрак за деревьями, а я стоял молча, почти уверенный, что сейчас будет сказано то, чего я боялся.

Так и случилось.

- Мы переезжаем, - сказала она.

- Кто? - не понял я.

- Ну, папа, мама, мы, - нетерпеливо пояснила она. - На Чистые пруды в дом Рубановича.

Я все еще не понимал.

- А гимназия?

- Там есть какая-то рядом. Частная.

- Ну и глупо. С Тверской на Чистые. Из такого дома!

- Папе и не хочется. А мама настаивает. Вы же знаете маму.

- Не понимаю почему?

- Не понимаете?

- Нет.

В словах Зиночки появился оттенок превосходства и жалости.

- Господи боже мой, из-за нас ведь все! Я подслушала разговор. Папа говорит: ребячество, подрастут - пройдет. А мама, как шутиха: пыр, пыр… "Ничего не пройдет. Читают бог знает что, гуляют бог знает с кем! Бессмысленно запрещать ей с ним ходить: все равно обманет". Так и сказала: "Учатся рядом, по пути. Не могу же я ее каждый день провожать и встречать. А уедем - с глаз долой, и отрежется. Тоже нашла жениха!"

- Это я-то жених?

- Вы.

Я глупо засмеялся и вдруг все понял. Стало больно-больно, как на экзаменах, когда уже ясно, что провалился.

- Может быть, она еще передумает? - робко спросил я.

- Не знаю. - Зиночка поежилась, как на холодном ветру. - Пойдемте отсюда.

- Куда?

- По переулку пройдемся. Не побежит же она нас искать.

Я рассеянно кивнул Володьке. Дальше я не мог пустить его, дальше начиналось незнаемое, не выстраданное, не детское. Но он осторожно задержал меня.

- Не сдавайся, слышишь, - прошептал он.

- Ладно. Пока.

- Ты же можешь к ней ездить после уроков. На трамвае, что ли. Не так уж это далеко.

- А где она ждать будет? На улице? А если мать заметит? А девчонки? Нет, нет… - поспешил оборвать я.

- Не будь теленком.

- Отстань!

Я догнал Зиночку у церковных ворот. Молча мы вышли в потемневший уже переулок, в странно повторившийся весенний вечер, в тревожной тиши которого звучали когда-то сказанные слова.

- Вы слышите?

- Кто-то плачет.

- Пусть. Мне самому плакать хочется.

- И мне. А мать не понимает. Ваша понимает?

- Не знаю. Я ей не говорю.

- Я тоже. Но она все равно догадывается.

- А скоро?

- Что скоро?

- Переезжаете.

- На этой неделе. Против Чистых прудов переулок. Я забыла, какой. Только дом помню. Рубановича.

- Поэт есть такой. Смешно.

- Что смешно?

- Поэт - и собственный дом. Глупо.

- А мне жалко.

- Кого?

- Всего. И нашей гимназии, и вообще…

- А я возьму и приеду и буду ходить под вашими окнами.

- Глупости. Мама увидит.

- А мне все равно.

- Шурик!

- Что?

- Ничего. - Она всхлипнула и прикрыла глаза рукой.

- Не надо, - прошептал я, бережно подхватив ее руку в тонкой желтой перчатке. - Мы скоро увидимся. Мы обязательно увидимся.

Но мы не увиделись. Я три раза приезжал на Чистые пруды, нашел и дом Рубановича, даже простоял как-то до сумерек под его окнами, а Зину так и не встретил.

Назад Дальше