Правда, не похожий на тех немцев, что видел пан Юрий на той долгой войне – там все больше чернявые усачи да рыжебородые крепыши попадались.
Этот же высокий, белокурый, с глазами цвета ясного зимнего неба и такими же холодными. Единственный из всех он был гладко выбрит, что тоже слегка удивило пана Юрия – выходит, есть-таки цирюльник в сотне? Ну не сам же он себя бреет?
И камзол на нем какой угодно, но не солдатский: дорогое, самое лучшее сукно с золотыми позументами да самоцветами в пуговицах. У самого Балицкого такой лишь один, да и тот не на свое куплен – подарен князем, чтоб маршалок его смотрелся не хуже, чем королевский. На гроши, что солдату платят, такого не справишь.
И с кого, интересно, рейтар свой камзол снял, в каком саксонском или венгерском овраге тот бедолага гниет?
– Это поручик мой, – представил иноземца Подкова, обративший внимание на то, как разглядывает чужака Балицкий. – Иоганн фон Шторхвальд – корнет рейтарский и рыцарь добрый. Отряд его, почитай, весь, казаки побили, так я его к себе взял. Немцы, они драться умеют.
Пан Юрий хотел было уж возразить, что любой, хоть польский, хоть литовский, пан дерется лучше, чем три немца, но удержался. Ну корнет так корнет.
Лишь, усмехнувшись, бросил:
– Верно, казаки-то лучше дрались, раз их побили, а не казаков.
И посмотрел в лицо немцу, выжидая, что тот скажет. Но фон Шторхвальд даже не пошевелился, лишь продолжал жевать.
Объяснение этому дал сам Подкова минуту спустя.
– Всем хорош, да только нашего языка почти не знает. Приходится при себе держать.
– О-о-о, майн капитан не совсем правый есть, – изрек немчин. – Я немного понимать. И польское, и русское… О, ja! Но я учу речь, я хочу служить карашо…
Маршалок мысленно сплюнул.
Хоть и признавал он пользу наемных отрядов, но в глубине шляхетской души не любил эту братию, у которой совести немного, а закон один: заряжай и пали – по тем, кто меньше заплатил.
И еще – акцент у чертова немца какой-то необычный. Во всяком случае, не очень похожий на говорок гданьских немцев или саксонцев.
Да и у самого пана Подковы…
Конечно, он поморянин, но вот говорит уж больно странно.
Пожалуй, решил Балицкий, прожил его гость немало в дальних странах и приобрел там свой непонятный акцент – легкий и в то же время явственный.
А может, и шрам свой жуткий.
Да, а ведь повезло пану сотнику. Если бы кто-то из бывших с ним на какой из войн людей такую рану получил, то Балицкий не лекаря, а сразу уж ксендза позвал бы…
Одернул себя пан Юрий. Да что он, как старая баба, всего боится?!
Но не помогло…
Грызло что-то изнутри.
Хоть семья его не тут, а на хуторе – все ж спокойнее. Ну да по нынешним временам не поймешь, где спокойнее.
Между тем Подкова поднялся.
– Извиняйте, панство, пойду проведаю людей своих – как они там.
– И я с тобой, уважаемый, – зачем-то поднялся Балицкий. – А то заблукаешь еще…
Не обиделся пан Подкова и даже не усмехнулся. Лишь тень нешуточной тревоги мелькнула в стылых очах немца-поручника, но не заметил ее осторожный маршалок – спиной был уже к гостям.
Спокойно, говоря ни о чем, дошли они до конюшни недостроенной, где сотня Подковы стала.
Толпа, о чем-то галдящая, умолкла, когда появился сотник, а с ним – Балицкий.
Подкова лишь махнул рукой – не надо, дескать, церемонии разводить, и все вернулись к прежним занятиям.
Люди пана Яна, как заметил маршалок, даром времени не теряли. Уже развели на утоптанной земле костер изрядный и жарили на нем барана. Да не первого – вон как мясо обугленное грызут. Интересно, своя скотина или княжья?
Внимание, впрочем, привлек не баран, а высокий человек со значком вахмистра на левом плече, у которого Подкова, подойдя вплотную, что-то вполголоса спросил. Тот кивнул в ответ. Лицо здоровяка пересекал широкий неровный шрам. То ли от сабли, то ли от плети. Другой украшал щеку.
Человек встретился взглядом с Балицким и, чуть поклонившись, отвернулся.
И показалось Юрию, что уж больно злым на мгновение стало его лицо, и без того жуткое из-за шрамов.
– Вахмистр у тебя, пан Подкова, – бросил он, почему-то поежившись, – звероликий больно…
– Что есть, то есть, – кивнул сотник. – Басаврюк – он такой. Три года веслом на султанской галере махал. Но рубака славный – волу одним махом голову сносит.
Балицкий хотел было возразить, что и волы, мол, разные бывают, но тут внимание его привлекла странная сценка.
Один из татар бросил глодать бараний мосол и, сцапав флягу, опрокинул в глотку.
Балицкий только что рот не открыл. Да и соседи тоже изумились.
– Батыр, ты что?!
– Тебе ж нельзя, у тебя вера басурманская!
– Э-э, братка, – проблеял козлом татарин, – неправильно говоришь. Мухаммед про горилка не сказал, Мухаммед про вино сказал!
И опять что-то кольнуло маршалка.
Нет, видал он, конечно, всяких магометан. И вино пили, и бузу: хоть обрезанные, а тоже люди. Но все ж…
В углу, словно подальше от света, сидело четверо здоровяков. Если люди пана Подковы были просто заросшие и давно небритые, то эти, наверное, и не брились никогда.
На двух из них были драные и грязные малиновые кафтаны с широкими желтыми застежками поперек груди. Балицкому такие кафтаны тоже видеть доводилось – на смоленских рубежах.
– Вижу, пан сотник, у тебя в сотне и москали есть? – проверил он догадку.
Подкова чуть усмехнулся. Ответил не сразу.
– У меня в сотне, твоя милость, вояки добрые есть, – выдал наконец.
Балицкий подумал, что, может, пожалуй, это и правильно: по нынешнему времени верный да храбрый боец стоит дорогого, и недосуг разбираться – в костел он ходит аль в церковь греческую. Вот, говорят, у какого-то пана под Львовым в сотниках ходит вообще доподлинный жид.
Только… откуда бы стрельцам в Литве взяться? Верно, беглые – и никак иначе. А беглый солдат – солдат ненадежный: видал он таких в германских землях, целыми полками от неприятеля к неприятелю бегали…
Ну да ладно, чего он себе голову ломает? Это ж не его люди, а Подковы!
Они вернулись, спугнув одного из княжеских шляхтичей, что в кустах делал дела, которые даже король никому иному поручить не может.
И вновь пошел пир. И поднимались кубки, и говорить речи хвастливые да длинные.
А Юрий Балицкий все не мог отдаться этому веселью, редкому в нынешние времена.
За свою долгую, без малого полных шесть десятков лет жизнь, Юрию Балицкому с кем только воевать не доводилось – от служащих царю и князю московскому диких степняков до своего брата-шляхтича, который хоть и лыцарь честный, а иногда такое придумает, что хоть вешайся! Если б не был чуток да внимателен, не дожить бы ему до сего дня.
И этот странный сотник, свалившийся как снег на голову со своей сотней, и его молчаливый гигант-поручик, языка не знающий; и татарин, что хлещет сивуху, будто конь. Стрельцы опять же. Или уже и в самом деле старик он уже, что по старости своей всего боится?
Да нет, времена сейчас такие, недобрые, и похоже, что конца им пока не видно.
Вот уж пятый год воюет с короной польской и литовской великий и страшный гетман, шляхтич черкасского староства, Зиновий-Богдан Хмельницкий. И хоть враг он Речи Посполитой, но враг, какого другом иметь бы!
Велик должен быть дух человека, уже шестой год шатающего вторую (а там, как знать, даст Бог и первую) державу Европы. Какая смелость! Какая вера в свое предназначение!
Да ведь поначалу не шибко даже и возмущался Балицкий на Зиновия-Богдана, коего мимолетно знал по Франции, где дрались они в войсках принца Конде против кальвинистов. Известное дело – шляхта бунтовала всегда. И даже когда в 1648 году в двух битвах побил-разметал Хмельницкий Потоцкого и побил шляхтичей – даже тогда пан Юрий думал: все на этом кончится. Подпишут привилегии казакам на сейме, и пойдет как прежде.
И лишь узнав, что сам гетман Потоцкий и восемь тысяч шляхтичей татарам в добычу достались, понял: не бывать теперь миру. Победу простили бы. Но двух коронных гетманов битых и двух битв проигранных не спустит шляхетство, даже будь Хмельницкий самим королем!
Вся Речь Посполитая тогда замерла в страхе. И было от чего – наверное, и сам гетман Богдан не ожидал, как отзовутся его победы!
Лишь пошатнулся порядок, как из бедных хатенок да запорожских куреней вырвалась отточенная вековыми муками мужицкая ненависть. И пошла платить злом за зло, мерой за меру. И заметалась гордая шляхта, как курица по двору, когда ее хозяин на похлебку ловит.
И вот теперь все чаше думает Юрий Балицкий (думать его в коллегиуме все ж научили).
Как бы не принять Речи Посполитой судьбу Германии, где до половины народу легло в землю, а в иных местах и лишь каждый десятый уцелел.
Сам пан Юрий одиннадцать лет, если сложить вместе, на той войне провел. Уж погулял с польскими хоругвями от Эльзаса до Чехии. Видел он и города, спаленные подчистую, а прежде великие да знатные. Видел и совсем жуткое – часовни, сложенные из людских костей. Столь много их было, что захоронить уже по-христиански у уцелевших сил не было. Помнит, как шли остатки их разбитых сотен верховьями Рейна, и за месяц без малого ни одного живого человека не встретили – одни лишь трупы, лисовинами и собаками обгрызенные.
А пир покуда тек своим чередом.
Множество кур и гусей пошли под нож. Яичницу из двух сотен яиц прожорливые дворяне широкими кинжалами изничтожили с не меньшей быстротой, чем перед тем куски сочной свеженины. Копченые вырезки, окорока, колбасы, хранившиеся с зимы, исчезали, едва коснувшись стола.
Князь ел мало, а пил еще меньше. Зато расспрашивал Подкову о делах литовских, какими интересовался, да еще о том, что в коронных землях творится. Подкова, по его словам, прежде чем двинуться на Подолию, был и в Кракове с поручениями.
– Ну твоя милость, говори, спокойно ли?
– Да нет, ясновельможный, в коронных землях свои беды. Да еще какие… Александр-Лев Костка, сын покойного Владислава Вазы, несколько недель назад убит по приказу краковского епископа.
– Как?! – воскликнул потрясенный князь. – За что?! Почему?!
– Он поднял мятеж. Да еще для чего-то, назвавшись полковником Наперским, всюду разослал подложные королевские универсалы и подлинные универсалы гетмана Хмельницкого. Звал хлопов к оружию, затем со своими людьми двинулся к венгерской границе, – коротко изложил Подкова. – Сумел, хоть людей было мало, захватить замок на берегу Дунайца, на самой границе с Венгрией, и призвал на помощь князя Ракоци. Но мадьяр промедлил, а краковский епископ, не мешкая, собрал войска и взял замок. Да и посадил Александра-Льва на кол.
– На кол… – тихо проговорил Балицкий.
– На кол – королевского сына… – перекрестился Остророжский.
И пан Юрий вспомнил, что дружен был князь Стефан с бастардом Владислава Вазы.
– Извиняйте, пан Стефан, – смущенно произнес Подкова. – Я думал, это уж ведомо вам.
Вскорости после разговора оставил их князь, пожелав напоследок на славу попировать.
Проводив его здравицей, вновь к умным разговорам вернулись.
– Как бы войны со шведом не было, – встревожился кто-то. – За королевского сына-то…
– Да, панове, – изрек слывший немалого ума человеком пан Дульский. – При конце света живем. Правильно говорят умные люди из коллегиумов иезуитских: сломаны уже четыре печати. Конь черной масти выпущен, и ангелы вострубят скоро, и облик людей приняли черти…
– Это да, вопрос! – почесывая лоб, согласился пан Мечислав Будря. – Помню, под Житомиром года четыре тому назад лавочника Герша убили за то, что оборачивался по ночам черным козлом. И думаю, ежели многих раздеть, не будь я добрым католиком, обнаружится некий хвост… Может статься, и шляхтич иной… Да хоть и сам Хмель!
– Вздор, пан Мечислав! – сказал сосед. – Ну жид – это, положим, ясно, семя дьявольское. Но гетман все ж крещенный, у него крест на груди. Сам видел в Чигирине.
– Э-э, крест на груди, – отвечал Дымский. – А хвост пан Гжесь, тоже там, где надо.
– Не верю! – повторил пан Гжесь. – Чаровники да характерники – это бабьи сказки. Сорок лет живу, а ни одного не видел!
– А вот я видел! – вдруг обронил один из литвинов Подковы, поглаживая усы. – Есть у нас в Минске ведьма самая натуральная. На метле летает на Лысую гору, где у них пиры и пляски, и скажу я вам, имеет доподлинный диплом коллегиума разных бесовских наук, какие Люцифер выдумал. С его, Люциферовой, подписью и печатью.
– А, твоя милость, ты диплом тот видал? – не сдавался Гжесь.
Разгорелся спор, оба шляхтича поссорились, чуть за сабли не схватились, но потом помирились, в знак чего расцеловались и выпили за вечную дружбу.
И вновь пошли разговоры.
С бунтовщиков да ведьм перешли на евреев – их шляхетство не любило так же, как и двух первых представителей рода человеческого.
– Я его спрашиваю: почему, мол, ты, жид, не снимаешь шапку перед шляхетной особой?! А он мне этак нагло отвечает: "Когда ясновельможный пан вернет мне долг в двести червонцев, тогда я не только сниму шапку, но и низко поклонюсь пану". Кровь во мне закипела, я взял плетку да поучил обрезанца, как должно вести себя перед шляхтичем!
– Да уж, – вступил кто-то из литвинов. – Пора пожечь их всех к ихней бесовой матери, а то уже и жизни нет. Вот сам недавно видел – жид с саблей!
Голоса звучали все громче. И опять с ростовщиков перешли на бунт.
Только и слышалось:
– Казнить и перевешать!
– Всех под корень! Чтоб до седьмого колена!
– На кол!
– Это все бесы! – твердил пан Дульский.
– Бесы не бесы, а вешать!!
Появись тут в этом уважаемом сообществе какой-нибудь бунтовщик, и его бы, несомненно, повесили или зарубили на месте (если бы только с пьяных глаз заметили).
А Балицкий сидел, подливал себе помаленьку и все оценивал гостей.
Да спрашивал потихоньку то у того, то у другого полупьяного литвина – какого тот герба и дома, в какой хоругви он ходит на войну да в какой отец его и дед ходили биться? На землях какого набольшего пана стоит его маенток? Есть ли братья? А сестры? И за кем замужем?
Ведь это лишь дурак-холоп думает, что, вздев панскую одежду да саблю, сойдет за шляхтича. Сойдет, конечно, но только до встречи со шляхтичем истинным. Особенно когда пить начнут.
Но и тут все было благополучно – все были-таки доподлинные шляхтичи. Пусть не с кости и крови, пусть в двух коленах, ну в четырех, но все ж не самозванцы да притворы.
Вот один уже, видать, разум в горилке утопив, достал саблю дедовскую да принялся резать ею колбасы на блюде и прямо кусищами в рот запихивать. Разве ж мужик так может?
А вот опять вернулись к делам королевским. Известно: шляхтича медом не пои, а дай про королевские дела поговорить!
– Думаю, как бы из-за убийства Александра шведы опять не возмутились бы? – произнес пан Дульский.
– Так и что? – храбрился пан Мыцык. – Даже если за королевского ублюдка и мстить станут – встретим так, что обратно в море полетят!
– Не скажи, брат Михась, не скажи. Шведы стрелки такие, что не дай пан Езус! Помню, во Фландрии. Как дадут залп – ни одного промаха, первый ряд ровно уложен, дружно землю целует!
– Это ты, пан Гудзь, не в обиду будь тебе сказано, с казаками да прочим быдлом на них ходил. А вот брось на них хоть любую, даже завалящую самую панцирную хоругвь – и нету шведов! Скажу тебе, всегда мы шведские ряды насквозь проходили. Как семечки лузгали!
И опять про колдунов, характерников, евреев да бунтовщиков…
Известные шляхетские беседы.
– А что, панове, – вдруг поднялся в рост пан Подкова. – Есть у меня в обозе с полдюжины бочонков доброго меда десятилетнего. Прикупил его в Гомеле по случаю. Вез пана Глуховского порадовать, ну так грех было бы столь славное собрание не угостить.
Сказано – сделано.
Вскорости два казака из сотни Подковы принесли, тужась, солидный бочонок – старый, от времени уже темный. И, вот диво, с печатью восковой, серой и оплывшей на затычке. Такие меды варят особо да хранят для случаев важных – вроде свадьбы… Ну или поминок.
Не иначе, из погреба какого пана зацного и моцного, прикинул Балицкий. Вероятно, вконец разорился хозяин, раз уж такое сокровище на торг выставил.
Тут уж гости забыли обо всем. Известно, что добрый мед всяко лучше бунтовщиков да колдунов!
Выпили по кубку, и первым свой осушил Подкова. Вот лишь немец пил так, словно бы помоев, а не доброго хмельного ему поднесли. И вправду говорят, слабовата немецкая порода против ихней, сарматской!
Как и не было бочонка. И расщедрившийся пан Ян сходил за вторым, который приволокли уже не казаки, а его шляхтичи.
Так что не все ушли с пира своими ногами.
Да только не таков старый шляхтич Балицкий, чтобы упиться до потери сознания.
Не шатаясь почти, дошел он до флигеля, где камора его была.
Тяжелела голова, непривычно клонило в сон. Хоть и прежде случалось ему выпить да съесть не меньше.
"Старею, видать!"
Прилег, прикрыл глаза. Поворочался с боку на бок.
Сон не шел. Не мог пан Юрий избавиться от чувства, что должно случиться что-то…
Точило нечто изнутри его душу, точило неотвязно…
Подумав, он встал и спустился в каморку, где дремал его ближний слуга Остап Пашута – хлопец лет двадцати, которого за ум и сметливость маршалок выделял.
– Вот что, Пашута, – молвил он, растолкав слугу. – Ты это, присматривай за гостями…
– То есть как это, пан маршалок? – не понял джурка. – Чтоб чего не украли? Аль видели чего, пан Юрий!
– Видел бы, другой был бы разговор! – отрезал шляхтич. – Просто присматривай! Знаешь ведь, что в королевстве творится…
И только после этого сон все же взял над ним верх…
И привиделся ему сон жуткий да мрачный.
Будто находится он в плену у каких-то темных монахов. Спутанный, в пещере огромной.
Прямо перед ним – алтарь гранитный, а за алтарем – как бы царские врата в храме.
И сияют они мертвенным гнилушечным светом, мерцая.
А у алтаря стоит некто высокий, в таком же монашеском облачении, как пленившие его, пана Юрия, да только словно надето оно не на человека, а… и подумать-то страшно!
Тот что-то говорит – слышны слова, тяжелые и непривычные человеческому уху, забытые много веков назад…
Голос гулко отражается от стен, въедаясь в мозг, разливаясь по нему страхом.
И вот тьма под капюшоном обратила свое внимание к старому маршалку.
И вот он уже на алтаре, и фигура в черном балахоне нависла над ним. И снова голос, читающий заклинание на древнем языке, раздается под сводами пещеры. Взмах ножа – рука медленно и неизбежно опускается к животу…
Вот-вот жадно вонзится в тело.
"Какой страшный сон!!" – подумалось пану Юрию.
И впрямь не труслив он был, но страшно стало. Самое время проснуться…
Но проснуться никак не удавалось.
Казалось, тысяча ледяных игл пронзила его, холод застыл на сердце…
Потом нож опустился, и пан закричал, пронзенный страшной, неподдельной болью.
И умер он, так и не узнав, что не во сне привиделась ему невыносимым огнем палившая нутро холодная сталь отточенного клинка.