Тут вмешался Второй Мыслитель и объяснил подошедшему, что недостатки бывают большие, малые, а бывают и вовсе ничтожные.
- Совершенно справедливо, - подтвердил Первый Мыслитель. - А когда у человека с ничтожными недостатками есть и огромные достоинства, которыми, например, обладал покойный, то тогда недостатки эти и вовсе бывают не видны совершенно.
- Во всяком случае, не нам судить, - поддержал Второй Мыслитель.
И тут же добавил, что безвременная гибель капитана Миляги огромная потеря для всех. Он не уточнил, однако, для кого всех. Для всех жителей района, области, Союза или вообще для всего человечества.
- Огромная и невосполнимая потеря, - добавил Первый Мыслитель, сделав печальное лицо и склоняя голову, как бы перед памятью героя.
- Однако я полагаю, я верю, - пошел дальше Второй Мыслитель, - что враги просчитались. Миляга погиб, но на его место встанут новые бойцы.
- Сотни новых, - быстро сказал Первый.
- Тысячи, - поправил Второй.
Шпик тихо отошел, тем самым признав свое поражение.
26
Широко распахнулись двери, и вышли музыканты: шестеро военных, и среди них одна толстая баба в форме с треугольничками в петлицах. Баба несла барабан и оттого казалась беспредельно беременной. Музыканты встали перед публикой лицом к дверям и приготовились. Возле них крутился кинооператор Марат Кукушкин.
Тем временем в клубе шли последние приготовления к выносу тела. Дважды пробежал по сцене Фигурин, шепотом отдавая кому-то какие-то распоряжения. Затем он выглянул в дверь, убедился, что оркестранты заняли свои места и что Кукушкин тоже готов к работе. Он вернулся на сцену.
- Товарищи, - объявил Фигурин, - приготовились к выносу. Кто понесет?
- Я! Я! - Кинулся со всех ног Бутылко.
Он хотел хоть как-то загладить свою вину. Он оттеснил нерасторопного Ермолкина и стал перед ним. С одной стороны предрайисполкома Самодуров, с другой он, Бутылко, а за ним обиженно пыхтел ему в спину Ермолкин. Гроб был из сырых досок, тяжелый. Но Бутылко не чувствовал тяжести.
- Так, так, товарищи, - вполголоса командовал Фигурин. - Встаньте ровнее. Этот край чуть выше. Так. Пошли!
Вместе со всеми Серафим двинулся вперед. Распахнулись двери. В уши хлынула музыка, в глаза брызнуло солнце. Слегка прижмурившись, Серафим увидел толпу, увидел сверкающие на солнце инструменты, увидел кинооператора Марата Кукушкина, который, пятясь, крутил ручку своего аппарата.
"Для киножурнала "Новости дня"", - догадался Серафим и приосанился. Он представил себе, что фильм вскоре выйдет на всесоюзный экран и зрители во всех уголках страны увидят его, Серафима Бутылко, крупным планом. И может быть… Бутылко слышал, кто-то ему рассказывал, что Сталин лично просматривает все выходящее на экран. Может быть, просматривая очередную ленту и попыхивая своей знаменитой трубкой, он произнесет:
- А кто это такой молодой, симпатичный, который несет… да нет, не этот, я говорю: симпатичный. Вот тот справа? - и укажет мундштуком на экран.
И тут что начнется! Серафим живо представил себе, как забегают помощники по общим вопросам и по кино, как зазвонят все телефоны правительственной связи, личность молодого симпатичного тут же выяснят, и вот он в мягком вагоне прибывает в Москву. Номер люкс с бассейном и попугаями. Прием в Кремле. Дружеское рукопожатие товарища Сталина. Публикация массовым тиражом поэмы "Дума о хлебе". Сталинская премия, руководящая должность в Союзе писателей и…
Он не успел додумать, что и как… он просто считал: и еще что-то ему полагается, когда нога его ступила в пустоту… Он инстинктивно оттолкнул от себя гроб, чтобы не придавило, и полетел с крыльца, нелепо взмахнув руками.
Шедший с другой стороны Самодуров, почувствовав, что гроб валится на него, с большой силой двинул его обратно, а сам тут же отскочил в сторону. То же сделали и другие. Как-то так получилось, что под гробом оказался один Ермолкин, с вытаращенными от растерянности глазами он стоял на последней ступеньке крыльца, словно былинный богатырь, приняв на себя всю тяжесть гроба. Гроб, покачиваясь на его плече, одновременно поворачивался, словно стрелка компаса, наконец вовсе перекосился и, сбив с ног Ермолкина, устремился к земле. Отталкивая его, Ермолкин упал очень неудачно, ударился головой о булыжник и, уже теряя сознание, услышал чей-то запоздалый призыв:
- Держи! Держи!
27
Раздался ужасный треск, гроб торцом врезался в мостовую. Крышка, наживленная на четыре гвоздя, отскочив, накрыла до подбородка Ермолкина, а из гроба со стуком посыпались кости. Последним вылетел, ударился о камни и отскочил в сторону продолговатый череп. Майор Фигурин сделал неосознанное движение к черепу, хотел то ли схватить его, то ли прикрыть от народа, но не успел. Облезлая собака, вынырнув из-под ног, впилась в череп зубами и кинулись прочь. Может быть, не следовало ей мешать, но чей-то расторопный кованый сапог опустился ей на спину. Жалобно взвизгнув, собака выронила добычу и исчезла.
Говорят, Марат Кукушкин не догадался прекратить съемку и машинально крутил ручку своего аппарата. Говорят, майор Фигурин потом затребовал снятую пленку и много раз ее просматривал. Все, казалось, шло хорошо, можно даже сказать, превосходно. Вот торжественно распахиваются двери. Вот показывается торец гроба. Вот появляются крупным планом лица несущих его Серафима и Самодурова. Пленка немая. Музыки нет. Но чувствуется, что она звучит где-то за кадром. Бутылко и Самодуров осторожно и чинно переставляют ноги. Лицо Бутылко выражает соответствующую моменту скорбь, но в то же время видно, как сквозь скорбь проступает самодовольство, вроде он, сукин сын, заранее знает, что произойдет в следующую секунду, и торжествует злорадно.
Непоправимое всегда кажется невероятным. Вот Бутылко поднимает правую ногу… "Стоп! Стоп!" - кричал в этом месте Фигурин. Он задумчиво смотрел на застывший кадр, словно надеялся, что если в этом месте пленку остановить, а затем пустить снова, то все пойдет как надо. Нога Бутылко опустится на первую ступеньку крыльца, затем другая нога ступит на другую ступеньку… "Давай", - приказывал Фигурин киномеханику, и опять возникала та же картина: неожиданно растерянное лицо Бутылко, а в следующий миг он летит с крыльца, нелепо размахивая руками.
28
Что было дальше, даже страшно рассказывать.
Народ пришел в ужасное возбуждение и угрожающе надвигался.
- Свят-свят-свят, - бормотала старуха в черном платочке, опять очутившаяся перед Нюрой.
- Лошадь! - скандальным голосом крикнула какая-то женщина. - Лошадь хоронют!
- Лошадь! Лошадь! - прошло по толпе.
Народ шумел. Раздался милицейский свисток. Послышался голос Борисова:
- Товарищи, успокойтесь! При чем здесь лошадь? Вот же покойник! - кричал он, пытаясь предъявить народу Ермолкина.
В это время, как на грех, Ермолкин открыл глаза.
- Живого хоронют! - завопила все та же женщина.
- Что? - пытались понять напиравшие сзади.
- Лошадь хоронют!
- Живую лошадь хоронют!
Шпики рассыпались по толпе и толкались, не имея достаточно ясных инструкций. Народ волновался. Находившийся в общей куче соломопроситель, пользуясь всеобщим возбуждением, решил выдвинуть свои экономические требования:
- Солому!
Ему ответили:
- Заткнись ты, чокнутый!
Майору Фигурину показалось, что кричат: "Свободу Чонкину!" Это впоследствии дало ему основания для просьбы об усилении местного гарнизона.
Волнение масс между тем усиливалось. Желая ввести стихию в нужное русло, Борисов вскочил в похоронный грузовик и величественно поднял правую руку. В это время гнилой помидор (кто-то, щедрый, не пожалел) залепил ему правый глаз. (Потом в донесении Фигурина отмечалось: "Имели место отдельные акты террора против представителей власти".) Борисов почувствовал удар, а когда разлепил глаз, увидел что-то красное.
- Убили! - тихо сказал Борисов и рухнул без памяти головой к обелиску.
Напряжение нарастало. Власти, стремясь овладеть положением, двинули на толпу один из военных автобусов, но он, кажется, тут же заглох.
Дело спас какой-то находчивый шпик. Вскочив на ступеньку автобуса:
- Братцы! - прокричал он. - В раймаге карточки пшеном отоваривают!
Соскочив с подножки, он первым побежал к раймагу. Народ растерялся, ахнул и кинулся за шпиком.
Пшена, конечно, не оказалось. Народ пошумел и утих. А тем временем на площади Павших Борцов появился новый могильный холмик и жестяной обелиск, заставленный искусственными венками. Если раздвинуть венки, можно было прочесть:
Капитан
АФАНАСИЙ ПЕТРОВИЧ МИЛЯГА
(1903–1941)
геройски погиб в бою
с белочонкинской бандой
Говорят, через некоторое время, захватив Долговский район, немцы вскрыли могилу и найденный череп передали местному краеведческому музею, где в отделе "Современный период" он лежал под стеклом. Тут же была и разъясняющая табличка с текстом на двух языках:
Череп советского комиссара Миляги.
29
В общей суматохе одна потеря прошла почти незамеченной…
…Ермолкин лежал уже без сознания, когда крышка гроба, отлетев, упала ему на грудь. Очнувшись, он увидел себя лежащим навзничь на холодном булыжнике, увидел на уровне своего лица множество чьих-то ног, напрягся, но не мог вспомнить, почему он здесь и что было до этого.
Вокруг стоял шум и гам, и какой-то визгливый женский голос выкрикивал:
- Лошадь! Лошадь хоронют!
Что-то давило грудь, он посмотрел и увидел, что на нем, закрывая его почти до подбородка, лежит крышка гроба, обтянутая красной материей. Какой-то человек, указывая на Ермолкина пальцем, говорил: "Вот он, покойник!", а тот же визгливый голос вопил, что хоронят живую лошадь.
Ермолкин не имел ничего против того, чтобы быть похороненным, но он всегда остерегался возможных ошибок.
- Вы заблуждаетесь, - поправил он с достоинством, улыбнувшись, - я не лошадь. Я Ермолкин Борис Евгеньевич.
Может быть, так он сказал, может быть, так подумал, может быть, и не сказал, и не подумал, а просто ему показалось, что он так сказал или так подумал.
Голова его от слабости свернулась набок, он увидел совсем близко что-то белое, что-то продолговатое, кажется, это был череп, да, это был лошадиный череп, он скалил зубы и пытался укусить Ермолкина в нос.
Ему не жаль было своего носа, ему теперь вообще ничего не было жаль, он только хотел понять, почему этот череп лежит рядом с ним. Но тут же вспомнив, что кого-то хоронят, что хоронят скорее всего его самого, он еще раз посмотрел на белый продолговатый предмет и понял, что это его собственный череп. "Значит, правда, я - лошадь", - подумал Ермолкин. Это было странно. Странно и смешно. Он работал ответственным редактором газеты, он занимал важный пост, и никто не заметил, что на самом деле он был просто лошадью, всего лишь лошадью, обыкновенной тягловой единицей конского поголовья.
Облезлая собака, появившись перед глазами, оскалилась и кинулась, рыча, на его отдельно лежащий череп. Она впилась в череп зубами, Ермолкин понял, что сейчас ему будет очень и очень больно, он закрыл глаза, и сознание его опять помрачилось.
Снова очнувшись, он увидел склонившегося над ним старика в облезлом танкистском шлеме.
- Молодой человек, - сказал старик. - Я бы на вашем месте здесь не лежал. Вы можете простудиться, попасть под машину или под лошадь.
Ему и раньше приходилось встречать этого отважного пожилого танкиста, но он не мог вспомнить, где и когда. Кажется, это было давно. А недавно тут бегали какие-то люди, кричали, суетились, хоронили кого-то, то ли его, то ли какую-то лошадь, да, точно, лошадь, но лошадью этой был именно он. Танкист тоже сказал что-то про лошадь.
"Но, - подумал он вяло, - если я лошадь и если меня похоронили, то почему у меня болит грудь, болит голова, почему я хочу пить и почему вижу перед собой этого танкиста?"
Он догадался, что похоронщики просто ошиблись, похоронили редактора вместо лошади, а лошадь или, точнее, мерин (кто-то, припомнил он, называл его мерином) случайно остался жив. И хотя у него все болело, он почувствовал радость, он понял, что ошибки бывают приятные, он думал, что лучше быть живым мерином, чем мертвым ответственным редактором.
Чего, однако, хочет этот танкист? Что он сказал про лошадь? Должно быть, его прислали, чтобы исправить ошибку…
Ермолкин решил притвориться человеком. Советским человеком и другом советских танкистов.
- Но если вдруг, - пропел он, улыбаясь танкисту, - нагрянет враг матерый, он будет бит повсюду и везде…
В поле зрения рядом с танкистом появилась старуха.
- Мойша, - сказала она, - оставь ты его в покое. Ты же видишь, он таки порядочно пьяный.
"Очень хорошо, - подумал Ермолкин. - Пусть думают, что я пьяный. Лошади пьяными не бывают". Он приподнялся на локте и еле слышно, но с чувством продолжил песню:
Тогда нажмут водители стартеры,
И по лесам, по сопкам, по воде…
- Я вижу, что он пьяный, - сказал танкист, - но я боюсь, что он простудится и получит воспаление легких.
- Мойша, - сердито возразила старуха, - ты же хорошо знаешь, эти люди, когда напьются, лежат и в лужах, и в канавах, и где угодно, они привыкли, и у них никогда не бывает воспалений легких.
Главное было достигнуто: эти люди считали его человеком. Теперь важно было, чтобы они поскорее ушли. Ермолкин закрыл глаза и притворился спящим. Когда он открыл глаза, рядом с ним никого не было. Он поднялся с большим трудом, во всем теле была ужасная слабость, ноги дрожали и разъезжались, как у малого жеребенка. И ему подумалось, что, может быть, он и в самом деле не мерин, а всего-навсего жеребенок, может быть, ему три с половиной года, его могут обидеть, могут зарезать, ему надо найти свою мать, она его прикроет, она его защитит.
Он куда-то пошел, идти было трудно, болела грудь, болела голова, очень хотелось пить.
У какого-то забора он увидел верховую лошадь, белую, красивую, с добрыми человеческими глазами. Привязанная к столбу, она стояла спокойно, но, увидев Ермолкина, повернула к нему морду и, раздувая ноздри, заржала. "Это моя мать!" - догадался Ермолкин.
- Мама! - сказал он и, встав на колени, прильнул к ее вымени. - Мама! - Повторил он и, втянув в себя один из ее шершавых сосков, зачмокал вытянутыми в трубочку губами.
Почувствовав знакомое ощущение в области вымени, лошадь повернула голову, ожидая увидеть, быть может, своего жеребенка, но увидела двуногое существо, какое-то странное, грязное и больное. Лошадь подняла заднюю ногу, брезгливо махнула ею, и копыто ударило Ермолкина прямо в темя.
- Мама! - заплетающимся языком пробормотал Ермолкин, лег на землю и тут же окончательно умер.
30
В то утро Второй Мыслитель занемог. (В критические моменты истории, в периоды обострения внутривидовой борьбы, перед ответственными собраниями, на которых надо было кого-то клеймить, низвергать и топтать, ему всегда нездоровилось.) Он лежал в своей комнате, где жил один (он был холостяк), и старательно потел под ватным одеялом, когда в дверь постучали условно - три раза. Мыслитель встал, сунул ноги в галоши, накинул на плечи одеяло и пошел открывать.
- Что с вами? - спросил, появившись на пороге, Первый Мыслитель. - Вы больны?
Второй Мыслитель повел себя очень странно.
- Это, собственно говоря, я должен спросить вас, что с вами? - Отступая, он придерживал одеяло, из-под которого видна была рванина голубых трикотажных кальсон.
- Ага, - хитро улыбнулся и подмигнул Первый Мыслитель, - вы, очевидно, имеете в виду мою голову?
- Да, именно вашу голову я имею в виду.
Допятившись до своей кровати, Второй Мыслитель лег, подтянув одеяло к подбородку, и закрыл глаза. Открыв их снова, он увидел довольное лицо своего приятеля.
- А что, вам кажется, произошло с моей головой?
- Мне кажется, что она стала продолговатой, как огурец, но это, конечно, бред.
- Не больший бред, чем все остальное, - возразил Первый Мыслитель. - Может быть, и это вам покажется бредом? - Он протянул больному свежий номер газеты "Большевистские темпы".
Больной жадно схватил газету и заскользил глазами по строчкам, надеясь что-нибудь прочесть между ними. Из сообщения "От Советского информбюро" узнал, что наши войска, выполняя стратегический маневр, оставили Николаев и ведут местные бои в районе Великих Лук. Прочел басню Серафима Бутылко "Бешеный Барбос" ("Немецкий пес Барбос Бесхвостый решил устроить "дранг нах остен", и вот по плану "Барбаросса" созвал он всех других барбосов…"). Не найдя ничего интересного в местных новостях, больной Мыслитель дошел до четвертой страницы и увидел в траурной рамочке:
"…с глубоким прискорбием извещают о трагической гибели ответственного…"
- Что? - вскричал больной. - Ответственный редактор? Неужели застрелился?
- Нет, - успокоил его гость. - Просто попал под лошадь.
- А-а, - поскучнел Второй Мыслитель. Но тут же вскинулся. - Послушайте, что значит - просто попал? Вы уверены, что он просто попал? А может быть… - он оглянулся на дверь и понизил голос до шепота, - может быть, его попали?
- Вы думаете? - удивился Первый Мыслитель. - Очень интересная мысль. Странно, что мне самому это не пришло в голову. Но здесь есть кое-что поинтереснее.
- Где? - нетерпеливо спросил больной. - Я не вижу.
- Вот, - сказал гость и ткнул пальцем в заголовок большой подвальной статьи: "Влияние социальных условий на антропологический тип".
Второй Мыслитель по привычке заглянул в конец статьи и прочел подпись: К. Ушастый, кандидат биологических наук.