Франсиско было лет около сорока. Он был человеком худым, если не сказать изможденным. Это было видно, поскольку он был полностью раздет. И еще было видно, что над ним уже неплохо поработали. Рот его был разорван с обеих сторон, и трудно было уже различить, где кончаются разбитые губы, а где начинается сплошная кровавая рана. Обритая его голова вся была покрыта коричневыми пятнами – словно огромными мертвыми мухами. Тело его покрывали фиолетовые полосы кровоподтеков. Он сидел на деревянном стуле с высокой спинкой. Руки его были завернуты назад и связаны за спинкой стула. Ступни его ног находились в черных ящиках с винтами. А на бедре была грубая колючая веревка. В веревку эту была пропущена палка, она закручивала веревку настолько, что веревка впилась уже не в кожу – в мясо. Нога Франсиско посинела. Он испытывал невероятную боль, и все же держался достойно.
– Речь его обличает в нем еретика, – заявил инквизитор, повернувшись к двум своим коллегам. – И все же, мы творим Правосудие, а потому не должны делать поспешные выводы. Еще раз повторяю: Франсиско Веларде, ваше дело рассмотрено всеми уважаемыми людьми, которым должно его рассмотреть. И все они пришли к выводу, что вы говорите неправду, отрицая греховную свою ересь. Но, из любви к Богу, мы милосердно предлагаем вам до начала пытки сказать правду, для облегчения вашей совести…
– Пытки… – Веларде усмехнулся бы, если бы ему позволил это сделать разорванный рот. – Стало быть, мне предстоят пытки? А что же тогда было тем, что я уже вынес? Если это не пытки, то что же тогда?
– Так вы хотите сказать правду, Франсиско Веларде? – невозмутимо произнес инквизитор.
– Я уже сказал правду. Какой-то особой правды для вас у меня не существует.
– В виду сего, по рассмотрении документов и данных процесса, мы вынуждены присудить и присуждаем сего Франсиско Веларде к пытанию огнем и веревками, и, при необходимости, прочими средствами, по установленному способу, чтобы подвергался пытке, пока будет на то воля наша, и утверждаем, что в случае, если он умрет во время пытки, или у него сломается какой-либо член тела, это случится по его вине, а не по нашей, и, судя таким образом, мы так провозглашаем, приказываем и повелеваем в сей грамоте…
Инквизитор громко читал, а подсудимый сидел и корчился от боли, связанный и искалеченный. Рядом с ним стоял большой полукруглый металлический чан на трех ножках, в нем горел огонь. К стене были аккуратно прислонены предметы необычной конфигурации – похожие на большие крючки, вилы и зазубренные пилы. Все они были ржавыми, покрытыми высохшими потеками крови. Только острые части их были наточены и сверкали в свете пляшущего в очаге огня. Инструменты для пыток – вот что это было такое.
И все это называлось ПРАВОСУДИЕ.
Волосы встали дыбом на моей голове. Я, конечно, представлял, что такое Святая Инквизиция. Теоретически. Но теперь я понял, что это такое на самом деле. Нужно увидеть это своими глазами, чтобы понять, что это. Все это уже было в истории человечества – повторялось раз за разом, как дурной сон. И я уже видел такое своими глазами.
Когда я был мальчишкой, мы часто играли во дворе в войну. В фашистов и НАШИХ. Никто не хотел быть фашистом. Все хотели быть НАШИМИ. Гордо стоять, изображая сцену допроса, надменно поворачивать голову к мучителям, и произносить громким героическим голосом: "Я ничего не скажу вам, проклятые фашисты! Можете меня пытать!!!"
И мы пытали друг друга. Изображали, что пытали, потому что так было в фильмах. Отвратительные фашисты пытали там отважных партизан, и те хладнокровно переносили все жалкие потуги вырвать у них правду: о том, где находится партизанская база, и сколько у партизан оружия, и где находится подпольный обком.
Мы играли. И я еще не знал тогда, и никто из нас, мальчишек, не знал, что на самом деле все совсем не так. Что чаще всего настоящие пытки бывают не тогда, когда пытают врагов на войне. Чаще всего свои пытают своих . И вовсе не из желания узнать какую-то правду. Пытают своих из ненависти. Из любви к деньгам, которые можно у них отнять. И просто из любви к пыткам. Из удовольствия заглянуть в глаза человеку, которого ты знал много лет, и теперь ты можешь посмотреть, как расширяются его зрачки, когда раскаленное железо протыкает кожу, и мрак затопляет сознание, и крик вырывается из горла, потому что нет уже сил терпеть боль, разрывающую на части тело.
Свои пытают своих.
Я увидел это живьем, когда служил в армии. Мне не повезло, я попал прямиком на войну. И это была гражданская война на Кавказе. Я думал, что сойду там с ума. Мы разнимали их – вчерашних соседей, только вчера еще приглашавших друг друга на свадьбу, а сегодня охотящихся друг на друга с винтовками. Они уже сошли с ума, полностью. И, когда мы хватали плачущего человека (армянина ли, азербайджанца ли – какая разница?) с отрезанной головой мальчика в руках, головой, которую он только что сам отрезал у живого ребенка, и он, рыдая в полный голос, говорил нам, что должен был так сделать, что на то есть воля божья, потому что он должен отомстить, потому что эти – звери, и они сделали так же с его с его детьми, и они отравили пять тысяч халатов в Звартноце, и дали их детям, и все умерли, и они клали женщин на дорогу, на асфальт, и переезжали их машинами, и вырезали им половые органы, мы уже ничего сделать не могли. Мы только могли плакать ночью в подушку. Но никто из нас не делал даже этого. Мы очерствели тогда. Мы оглушали себя – кто водкой, кто наркотиками, а кто-то (как я) просто говорил себе, что немного осталось, что скоро вернемся на гражданку, и все кончится…
Когда мы демобилизовались, проблемы только начались. Души наши были отравлены. Я уже рассказывал о том, каким дебилом я стал, и как не скоро вышел из этого состояния. Но я знаю многих людей, моих бывших друзей по роте, для которых это кончилось хуже. Гораздо хуже.
Только не говорите мне, что все это произошло из-за распада Советского Союза. Что, если бы продолжался социализм, то они не стали бы убивать друг друга. Что при коммунистах все было хорошо. Не терплю я такого фарисейства. Не могу видеть, как старичок с портретом Усатого на груди шамкает: "А ведь при Сталине все было хорошо, правильно все было! Жидов и интеллигентов стреляли, и порядку было больше! Никто безобразиев не позволял! А рабочий человек жил как следовает". Потому что это не имеет отношения ни к коммунизму, ни к социализму. Это было то же самое – свои отстреливали своих. Конечно, этот старичок всю жизнь работал токарем на заводе, делал свою норму, участвовал в своем социалистическом соревновании, а по вечерам пил свою водку и бил свою жену. Кому до него было дело? Никому. А в кабинетах Лубянки разговаривали "по-партийному" со своими – с теми, кто молился тому же самому коммунистическому богу. Но оказался слишком умен, или слишком честен, или просто перешел кому-то не тому дорогу, или просто попал под горячую руку. Попал под разверстку: "Выловить столько-то троцкистов, столько-то правоуклонистов, столько-то космополитов. И расстрелять всех к чертовой матери. Только сперва пытать их как следует". Чтоб помучались. Чтобы рассказали все честно . Чтобы, когда шли на свое аутодафе, на свой расстрел, публичный или скрытый, плакали, и говорили, что согрешили, и каялись в ереси, измене горячо любимому делу Ленина-Сталина…
Все это уже было… Боже мой… Знает ли Бог, сколько садистов с наслаждением удовлетворяли низменные страсти свои к терзанию человеческой плоти, прикрываясь Его именем?
И сейчас я снова видел такое: ничтожные люди пытали человека. Несомненно, верующего человека. Верующего, наверное, более искренне, чем они сами. И поэтому он заслуживал пыток, заслуживал боли, и зазубренных крючьев, и даже смерти. Мучительной смерти. Какую правду они хотели от него узнать? О какой правде вообще можно было сейчас говорить? Правда существовала только одна: они заполучили его в свои лапы, и он был обречен.
Я уехал из России именно поэтому. Потому что началась война в Чечне. И то, что я много лет видел в кошмарных снах, заново переживая свою службу в армии, теперь увидел по телевизору. Сводки событий в новостях – сперва бравурные, затем все более пессимистические. А потом обреченные глаза матерей, пытающихся узнать сыновей своих в куче обгорелых трупов. И, наконец, окровавленные отрезанные головы русских мальчишек в грязном, садистском, и все же правдивом фильме Невзорова.
Я уехал сюда, в Испанию. Я читал историю Испании и знал, что история эта черна и жестока, как сам ад. Испанцы все века убивали своих . Убивали друг друга безо всякой жалости – тысячами и сотнями тысяч. И только сорок лет назад перестали делать это. И за эти сорок лет достигли вдруг такого расцвета, что смогли себе позволить стать нацией доброй, и улыбающейся, и необычайно жизнерадостной.
Я жил среди испанцев. Я знал их достаточно хорошо. Я любил их. Я даже завидовал их темпераментному жизнелюбию. И только теперь, заглянув в этот чертов глазок, я поверил в то, что Инквизиция существовала на самом деле. Что это не было ложью, кошмарным бредом параноика.
В комнате появилось еще два человека. Одеты они были в серые балахоны, а на головах их сидели серые колпаки, закрывающие лица полностью, с прорезями для глаз и для рта.
Вы видели таких людей на рисунках – так обычно изображают средневековых палачей. Именно так они и выглядели. Именно палачами они и были.
Один из них взял инструмент, похожий на двурогую вилку, и положил его в огонь.
– Пусть раскалится получше, – сказал он. – Потому что ты – очень неразговорчивый, еретик. Ты делаешь ошибку. Все равно ты расскажешь все. Я не могу сказать, что жалею тебя, потому что это было бы противно Богу – жалеть проклятого еретика. Но все же я могу дать тебе хороший совет: говори охотнее. Рассказывай все, и это уменьшит твои муки.
– Что? – просипел Веларде. – Что я еще могу сказать вам? Вы и так все знаете обо мне. Убейте меня побыстрее, прошу вас. Убейте меня, если на то есть воля Господня. Проявите христианскую милость ради Матери Божьей…
– Назови имена. – Инквизитор привстал с места. – Назови нам тех, кто, как и ты, проповедовал лютеранскую ересь! Назови нам их, и судьба твоя будет облегчена! Может быть, ты даже будешь отпущен. Ибо Бог всемилостив, и мы, проповедники воли Божией…
– Я же сказал вам, что я не лютеранин!!! – Веларде дернулся в своих путах, пытаясь вырваться, глаза его горели яростью. – Сколько раз повторять вам, тупые ослы, хвастающиеся своей ученостью, что я не имею никакого отношения к лютеранству! Я – alumbrado!!! Я – иллюминат, и не скрываю этого! Но я не имею никакого отношения к ереси подлого немца, и не могу быть судим за это! Кто позволил вам подвергать таким пыткам иллюминатов? Мы – католики, всего лишь католики! Мы не замешаны в иудействовании, мы не терпим ереси Лютера и сами боремся с ней! С каких это пор с alumbrados стали обходиться, как с презренными морисками?
– Да. – Инквизитор снова сел на свое место и два других монаха безмолвно кивнули головами. – Да, так и было. До сих пор вы, проклятые иллюминаты, пользовались негласным покровительством сверху. Но хорошие времена для вас кончились! Карл V отрекся, и теперь у нас новый король. И, смею заметить, Филипп II умнее своего сиятельного отца. Умнее и благодетельнее. Он не заигрывает более с еретиками – такими, как вы, греховные alumbrados. Потому что он понимает всю опасность протестантской ереси. Он выжигает ее каленым железом! Он предпочел бы остаться королем без подданных, чем иметь еретиков среди своих подданных. А чем, скажи, ваша иллюминатская ересь отличается от лютеранской? Да почти ничем! Вы рядитесь в тогу истинной веры, считаете себя безгрешными, а сами обманываете верующих своим мистицизмом. Вы выступаете против святых обрядов, против церкви, против икон, против самого Папы! Вы утверждаете, что сие внушено вам Богом – но кто докажет, что сие не исходит от дьявола? Вы действуете по наущению дьявола. И в этом вы равны отвратительнейшим лютеранам!
– Мы католики… – Веларде говорил едва слышно. – Мы католики. Не избивайте иллюминатов, почтенные инквизиторы. Это не добавит вам ни денег, ни добродетели.
– Вы – гнусная секта, наущаемая врагом нашим, дьяволом! – На этот раз вскочил с места другой инквизитор – жирный боров с визгливым голосом. – Супрема приказала нам, Святой Инквизиции, учредить за вами особый надзор! Великий инквизитор Вальдес написал в своем письме Папе нашему, Павлу IV, что лютеранская ересь ведет начало от тех, кого зовут иллюминатами! И он прав, тысячу раз прав! Будь моя воля, я бы сжег вас всех живьем на костре, так же, как мы сделали это год назад с четырнадцатью лютеранами в Вальядолиде, и избавил бы мир от богомерзкой скверны!
– Тише, почтенный Эресуэло. – Главный из троицы инквизиторов тронул за рукав толстяка и тот тут же остыл, сел на место. – Вы чересчур усердны в своем праведном деле. Грешник, конечно, будет наказан по злодеяниям своим, но никто не намеревается сжигать его. Если он, конечно, покается… – Инквизитор хитро сощурился. – А он обязательно покается. Он расскажет нам о своих сообщниках…
– Нет. – Веларде плюнул в сторону инквизиторов. – Ничего я вам не скажу.
– Ну что ж, понятно. – Главный инквизитор, похоже, был доволен. – Тогда приступим.
Палач вынул из огня свой инструмент, раскалившийся почти добела. Второй палач встал сзади стула, схватил пытаемого за уши и прижал голову его к спинке стула. Первый палач высоко поднял свой отвратительный инструмент и медленно опустил его. Раздалось шипение и запахло горелым. Франсиско завопил так, что у меня заложило уши.
Теперь я понял, что за коричневые пятна были на голове у Веларде. Это были места, где кожа обуглилась.
Я отпрянул от глазка, не мог я больше этого видеть. Будь моя воля, я ворвался бы сейчас в эту комнату и перебил всех этих садистов-инквизиторов. Нет, пожалуй, я не стал бы их убивать. Нельзя убивать людей, какими бы кошмарными они не были. Я просто вырубил бы их и вытащил отсюда несчастного Франсиско. Он никак не заслуживал таких пыток.
Глупо было так думать. Что мог я сделать один в этой крепости, где, наверняка, полным-полно вооруженных стражников?
Я медленно побрел дальше. И скоро наткнулся на следующий глазок.
4
Здесь допрашивали женщину. Она была обнажена до пояса, связанные руки ее лежали на коленях. Ее еще не пытали. Наверное, ее и не было нужды пытать, потому что она и так ничего не скрывала. Она, бедненькая, испуганная до смерти, и так соглашалась со всем тем, что говорили ей четыре урода с бритыми макушками, сидящие за столом. Она была готова признаться в чем угодно, и просила благородных великодушных сеньоров инквизиторов не применять к ней пытки. И вот тут-то она, конечно, ошибалась. Потому что пытки были фирменным блюдом в этом заведении, ради них-то все это и затевалось. И четверо людей в бурых сутанах уже облизывались в предвкушении лакомого зрелища.
– …И все же она упорствует в своей ереси, – заметил один из них. – Придется допросить ее должным образом – прибегнув к пытке! Палач!..
– О, нет! – женщина упала на колени и воздела связанные руки перед собой. – Прошу вас!.. Милостивые сеньоры! Что я еще не сказала? Я призналась вам, что принадлежала к отвратительной секте alumbrados…
– Ты еще не призналась в своей лютеранской ереси!
– Да, да, я признаюсь, – поспешно сказала женщина. – Если вам будет так угодно, достопочтимые господа, я могу признаться и в этом. Правда, сама я не ругала Папу, клянусь. Я не отрицала власть Папы, и не отрицала существование Чистилища, и не говорила, что молитвы Ave Maria и Salve надо читать не дальше слов mater dei. Я была хорошей католичкой! Но я знала одного фламандца. Он говорил много дурного про испанцев, говорил, что они – грешники и свиньи, и много добра говорил про фламандцев. Говорил, что у фламандцев правильная вера, и говорил, что Лютер – святой. …
– Как звали этого нечестивого иностранца?
– Я не помню! – женщина зарыдала. – Я видела его всего два раза! И он…
– Вот видите, уважаемые лиценциаты. – Инквизитор наставительно поднял указательный палец вверх. – Обвиняемая созналась в страшном грехе. Лютеранская ересь – что может быть страшнее? Отпустить лютеранина без пыток – это согрешить перед Богом. К тому же, она упорствует в нежелании своем выдать своих отвратительных сообщников…
Женщина обреченно молчала, оцепенев от ужаса. Она наконец-то поняла, куда попала.
– …а потому обвиняемая донья Катерина де Ортега приговаривается к tortura del agua, снисходительно учитывая то, что она женщина благородного происхождения и имеет склонность к примирению с Богом…
Палач извлек из ящика огромную воронку. Потом он схватил бедную женщину за руки, швырнул ее на скамью и начал привязывать ее ноги к скамье широким черным ремнем.
– В каком виде будет проведено испытание, коллега? – обратился один из инквизиторов к другому. – Per os или per anum?
Я отвернулся от глазка. Не хотел я видеть то, что произойдет дальше. Я представлял, как это происходит, видел в Музее Инквизиции. Такая пытка применялись обычно к женщинам. У этих садистов пытка водой почему-то считалась более великодушной. Жертву клали на скамью вверх лицом, привязывали, и в рот ей вставляли специальную воронку. В воронку наливали воду, литр за литром. Несчастная должна была глотать все это – или захлебнуться. И скоро живот ее раздувался, как пузырь. Боли были адские. Мало того, если обвиняемая упорствовала и не хотела сознаваться в том, в чем ей было предписано признаться, ее били деревянной палкой по животу. Несколько хороших ударов – и внутренности разрывались…
Впрочем, до этого доходило редко. В цели добрых, благочестивых и набожных инквизиторов не входило убить свою жертву. Ее надлежало только должным образом искалечить, но оставить в живых. Чтобы жертва могла доползти до аутодафе , взобраться собственными ногами на помост и предстать перед ликующей глазеющей толпой черни и знатными вельможами, восседающими на креслах из черного бархата. Произнести слова покаяния перед Богом. И может быть, даже быть прощенной, "примирившейся с Богом". После чего раскаявшийся милостиво приговаривался к тюремному заключению, нередко пожизненному, или к ссылке, или к заключению в монастырь, или к публичной порке розгами. И уж конечно, в любом случае, к конфискации имущества, каковое, по воле Божьей, отходило в государственную казну.
Я мог бы еще много рассказать об этом. Но если вы захотите узнать об этом побольше, вы сами об этом прочитаете. Так интереснее – узнать обо всем самому.
А я двинулся дальше. Я был голоден, и мне хотелось пить. Но еще большей жаждой во мне было желание действовать. Я хотел знать, для чего помещен в эту мрачную темницу.