Лесные твари - Плеханов Андрей Вячеславович 39 стр.


***

– Эй, проснись!

Кто-то тронул его за руку и Демид вскочил, словно подброшенный пружиной. Едва не сшиб с ног человека. Снился ему опять Король Крыс, и Червь, огромный как гора и красный как кровь, и Волчица – голая, бесстыдно раскинувшая ноги, оскалившая клыки в похотливой усмешке. "Иди ко мне, – говорила она. – Иди ко мне, Бессмертный. Они все обманули тебя. Они предали тебя, бросили тебя. Иди ко мне, и я дам тебе все, чего ты хочешь!" "Иди к ней! – вторил ей карх глумливым смешком. – Иди к ней, МЯСО!!!" А червь не говорил ничего. Он только вздрагивал своим раскаленным, членистым, бесконечно длинным телом, и перемалывал челюстями души людей, что подвозил к нему неумолимо движущийся конвейер.

Демид вскочил с криком, и занес уже руку для удара… Человек шарахнулся испуганно в сторону. Степан.

Демид опустился на землю, спрятал голову между коленей. Сидел так, закрыв глаза, дышал со свистом сквозь сжатые зубы. Ему не хотелось видеть никого.

Он хотел умереть.

Волчица была права.

– Что с тобой, Демид? – спросил Степан. – Ты сильный человек. Почему ты сидишь и смотришь в землю? Почему выглядишь жалко и испуганно?

– Кончилась моя сила. Нет больше сильного человека. Ничего больше нет…

– Призови к Господу, – сказал Степан, – вспомни писание его, и силы найди в нем.

– Писание?.. – прохрипел Демид, не поднимая головы. – Помню я эту книжку. "Я пролился, как вода; все кости мои рассыпались; сердце мое сделалось, как воск, растаяло посреди внутренности моей. Сила моя иссохла, как черепок; язык мой прилипнул к гортани моей, и Ты свел меня к персти смертной. Ибо псы окружили меня, скопище злых обступило меня, пронзили руки мои и ноги мои. Можно было бы перечесть все кости мои, а они смотрят и делают из меня зрелище; делят ризы мои между собою, и об одежде моей бросают жеребий…"

– "…Но Ты, Господи, не удаляйся от меня, – продолжил псалом Степан, – Сила моя! Поспеши на помощь мне. Избавь от меча душу мою и от псов одинокую мою!.. Ибо Господне есть царство, и Он – Владыка над народами".

– Слова… Все это лишь слова. Я и сам могу придумать не хуже. Но чем мне могут помочь слова? Кто укрепит силу мою, кто даст мне оружие? Кто встанет со мной спина к спине, когда придут Они? Я одинок, и умру я одиноким.

– Сила твоя – в тебе! – произнес Степан и убежденность была в голосе его – не фанатическая, но преисполненная внутренней мощи. – Никто не отнимал ее у тебя. Просто ты опустил руки, сдался. Ты сказал себе: я устал, я не хочу больше ничего, и отныне я слаб. Вспомни – так уже бывало с тобой не раз. Но ты не можешь сдаться просто так! Сущность твоя так устроена, что не можешь ты позволить себя убить. Ты воин, и как бы ты не давил природу свою, притворяясь беспомощным, стоит возникнуть настоящей смертной угрозе, и ты будешь сражаться! Так стоит ли убаюкивать себя ложью, что если ты залезешь под одеяло и закроешь глаза, то все напасти промчатся мимо и сгинут с криком петухов? Не лучше ли подготовиться к грядущему? Встань, стряхни с себя морок! Уж не тебе плакать и стенать о собственном бессилии!

– Откуда ты это знаешь? – Демид поднял голову и заинтересованно посмотрел на Степана. – Раньше ты так не говорил. Ты призывал к смирению, а теперь вдруг возопил о борьбе? Кто вложил в тебя такие слова, человек Степан?

– Ты знаешь. – Степан смотрел спокойно, даже величественно. – Только Он, единственный, кто знает все о нас, мог открыть мне… И Он говорит тебе – восстань!…

– Сумасшедший! – Демид встал и отряхнул грязь со штанов. – Ты – сумасшедший еще больше, чем я. Везет мне на вас, ненормальных. Черт-хранитель, ангел-хранитель. Один крылья ему пришить требует, другой личные послания от Бога передает. Ладно… Пойдем.

Он закинул свой рюкзак на плечо и молча зашагал к деревне.

***

Сколько времени прошло в странном полусне? Неделя? Месяц? Год?

День. Всего день.

Весь день Демид сидел в углу – беззвучным, почти бесплотным призраком. Степан не трогал его. Он уже не боялся Демида, но не хотел мешать Демиду сейчас. Степан не знал, что делает Демид – думает, медитирует, или просто спит? Но верил, что происходит важный процесс, некое действо, которое заставит Демида жить. Заставит его вернуться, и снова начать жить, и дышать, и думать, и бороться, если в том будет необходимость.

А необходимость была.

Вечером Демид открыл глаза.

– Степа, – позвал он. – Мне нужны кое-какие инструменты…

– Я дам тебе все, что потребуется.

– И серебро… Мне нужно серебро. Довольно много. Есть у тебя?

– Серебро? – Степан задумался. Что серебряного могло быть в бедноватом его хозяйстве? – Крест. У меня есть только крест.

– Покажи его.

– Что ты собираешься с ним делать?

– Покажи.

Степан, скрипнув зубами от неудовольствия, начал копаться в шифоньере. Два дня назад он и не подумал бы подчиняться Демиду. Он даже и не заикнулся бы Демиду о кресте – о единственной своей драгоценности, самом дорогом, что у него было. Но теперь он торопливо рылся в майках и носовых платках. Он не знал, почему это было нужно. Но знал, что ДОЛЖЕН это сделать, и не мог сопротивляться этому.

Он всегда мечтал служить чему-то высшему, и верил, что будет делать это безропотно, если получит Знак. Теперь он получил Знак. Он начал служение. Он делал теперь то, о чем мечтал всегда, но душа его роптала.

Потому что он потерял свободу. А высшее оказалось обыденным. Оно не имело ни малейших признаков высшего. Оно было раздражающе материальным.

– Вот. – Степан держал в руке крест. – Вот он.

Крест и в самом деле был драгоценностью. Большой, весом около фунта, и изумительно красивый.

– Восемнадцатый век, – сказал Демид, – чистое серебро. Это редкость. Где ты взял его?

– Василия крест – брата моего. Он умер. Да что там умер… Убили его.

– За что?

– За этот крест и убили, наверное. Брат был спекулянтом – в те еще, застойные годы. Джинсы перепродавал, обувь. Потом, видать, денег ему побольше захотелось, и связи появились с иностранцами. Начал он иконы за границу переправлять – контрабандой, конечно. Я о том не знал сначала. Но когда узнал, рассердился донельзя. Нашел его, накричал на него, что Бога он предает таким образом и Родину российскую.

– А он?

– А что он? Посмеялся только надо мной, "Иисусиком" назвал. Иди-ка ты, говорит, в монастырь, там таким, как ты, место! А мне, говорит, при жизни еще хорошо пожить хочется, а не только после того, как сдохну, вознаграждену быть за свою непорочность. Я думаю, Бог его за те слова и наказал.

– Что произошло?

– Что-то случилось с ним незадолго до его смерти. Жил он тогда в Москве. Приехал вдруг ко мне ночью, лица на нем нет. Говорит: "Прав ты был, брат Степа. Грешен я, и погряз в блуде. Но только теперь хочу на путь истинный встать. Крест вот этот мне нужно за границу переправить. Да только душа не велит мне это сделать. А потому оставлю я, Степа, этот крест у тебя. Только ты не говори о нем никому, никто о нем знать не должен. Священная эта вещь. А дай Бог, получится, и вовсе я из этих греховных дел выйду, нет сил у меня больше такою жизнью жить…" И дает мне Вася крест этот самый, значит. Я его и припрятал. Да только не удалось мне моего брата увидеть снова. Убили его – аккурат через два дня после того, как он ко мне приезжал. Зверски убили. Вырезали на груди крест. Еще живому…

– Крест у тебя искали?

– Да. Кто-то перерыл всю мою комнату в общежитии, пока я был на занятиях. Но, конечно, креста там не было, я его спрятал надежно. И меня оставили в покое. В конце концов, для них этот крест был просто деньгами. Большими деньгами. Но не больше.

– Дай мне, – произнес Демид и протянул руку.

Степан торопливо спрятал крест за спину. Ему захотелось плакать.

Наверное, высшее было действительно Высшим, потому что действовало безошибочно. Оно выбрало самое драгоценное, что было у Степана, безжалостно ткнуло в это пальцем и сказало: "Отдай!" И в этом состоял высший смысл. Потому что, если бы Степан не подчинился уже сейчас, чего стоили бы его дальнейшие уверения в лояльности к Богу? И Степан знал, что подчинится. Единственное, что угнетало его сейчас, было то, что он не испытывал радости от подчинения. Если следовать логике чувств настоящего христианина, он должен был испытывать сейчас неподдельное счастье. Но Степан не чувствовал ничего, кроме горечи. Жалко ему было отдавать крест на поругание.

– Что ты сделаешь с ним? – спросил он. – Изуродуешь его? Уничтожишь его красоту?

– Да, – ответил Демид. – Креста больше не будет. Я изменю его форму, он превратится в оружие. Но святость его не уменьшится от этого. Он будет убивать врагов, неугодных твоему Богу.

– У всех нас один Бог.

– И у каждого свой… – Демид улыбнулся и что-то, похожее на доброе чувство, появилось в глазах его. – Каждый из нас служит Богу по-своему. Ты пытаешься угодить Ему, заслужить прощение Его, выполняя определенные правила, придуманные не Им. Придуманные людьми, считающими, что получили откровение от него. А я? Я просто сражаюсь за свою жизнь. И при этом пытаюсь внушить себе, что при этом я еще делаю что-то, необходимое Ему, Создателю. Так мне легче.

– Бери, – Степан сунул Демиду крест в руку, боясь, что передумает. – Только лучше, чтобы я не видел, как ты его… Без меня все это…

– Что с тобой случилось? – Демид смотрел внимательно, цепко. – Ты переменился.

– Я получил откровение, – быстро произнес Степан. – Я разговаривал с Ним, и Он сказал мне, что ты, Демид, в беде. И что тебе нужно помочь, ибо так угодно Создателю нашему. Потому что если погибнешь ты, то срок человеков закончится.

– "Он" – это кто?

– Он выглядел как куст.

– Куст? – Демид едва сдержался, чтобы не засмеяться. – Он, случайно, не горел, твой куст? И на каком же языке он говорил? На арамейском?

– Он вообще не говорил. – Степан засопел, как обиженный ребенок. – Я проходил мимо него, и вдруг услышал голос внутри. В голове.

"Лесной. Это был кто-то из Лесных. Но я не скажу ему об этом. Разрушение мифов больнее, чем разрушение домов."

– Степ, – сказал Демид, – не обижайся на меня. Спасибо тебе. Спасибо, что поверил.

А больше он не сказал ничего.

***

Демид трудился всю ночь, и весь следующий день. Возился в мастерской. Оглушительно бил молотком, визжал дрелью, звенел металлом так, что уши закладывало.

Степа и не слушал весь этот грохот. У него и так сердце грохотало в груди, словно спешило достучать свое в последние часы перед неминуемой смертью.

Встал Степа по привычке рано, в пять утра. И дел себе наметил целую кучу – лишь бы от тяжелых дум отвлечься. Да только так ничем толком и не занялся. А вместо этого вдруг пошел бездельно слоняться по деревне, что, в общем-то, на него совсем не было похоже. Около ларька, что на автобусной остановке, его окликнули двое местных забулдыг, соображающих, где взять денег для утренней опохмелки. Видать, решили Толян с Витькой, что оставил Степа свои непутевые попытки вести образцовое хозяйство и решил прибиться к алкогольной их братии. "Напиться, что ли?" – тоскливо подумал Степан. Но мысли о том, как тяжелый напиток проползает сквозь горло и растекается по жилам, отравляя сознание, вызвали в его желудке мучительные спазмы. Закашлялся Степан, махнул рукой и побрел дальше. Добрел до совхозной конторы. Там его схватил за пуговицу Дыдыкин, местный Кулибин, в свободное от изобретательства время состоявший на должности уборщика навоза (наладчиком доильных аппаратов Дыдыкин взят не был по причине полного отсутствия способности починить что-нибудь сложнее дверной ручки) и зашептал доверительно в лицо, обдавая горячей смесью сегодня пережеванного лука и вчера выпитого одеколона: "Степ! В натуре! Только ты! Меня поймешь! Эти ведь! Быдло! Чего они понимают? Весь мир вздрогнет!" "Чего изобрел?" – хмуро буркнул Степа. "Ручку шариковую. Деревянную. Заправляется маслом машинным. Отработанным. Оно ж черное! Экономия чернил выходит!" "На сколько литров ручка-то?" "На два!" Степан, было, полез по привычке в карман за пятеркой – сунуть Дыдыкину, алкашу старому, чтоб отвязался, не досаждал своими умывальниками, совмещенными со скворечниками и утюгами для разглаживания овец, но вдруг передумал, зыркнул тяжело на Дыдыкина и послал его суровыми словами. Дыдыкин застыл с открытым ртом и долго раздумывал, глядя на удаляющуюся спину Степана, что это напало сегодня на Степу, всегда безотказного по причине христианской доброты и даже слывущего на этой почве несколько сдвинутым по фазе. Степан же продолжил свой вояж по деревне, направляясь к полю. Он шел и смотрел на дома, большей частью неказистые, но все же гармоничные в крестьянской своей основательности, и на палисадники, обросшие нестрижеными вихрами смородины, на пузатые ивы, на плечистые тополя, на высокие березы. Он даже остановился у непонятного ржавого нагромождения, некогда бывшего тракторным двигателем, а теперь брошенного посреди дороги, отчего колеи объезжали его с двух сторон, образуя как бы травянистый остров. Степа задумчиво пнул его ботинком.

Он прощался со всем этим.

Все то, что обрыдло ему в повседневной жизни, что раздражало взгляд своей нечаянной уродливостью, казалось ему сейчас милым и даже необходимым. Он боялся, что не увидит этого больше никогда. Он не думал, что это может быть страшно – никогда больше не увидеть покосившийся сортир, седой от старости, или простыни, безвольно перевесившиеся через веревку и греющиеся на летнем солнышке.

Не то чтобы он был твердо уверен, что его скоро убьют, но все же чувствовал, что вряд ли выйдет из этой передряги таким же, как раньше. Он смотрел на деревню, на дома, на заборы, на кур, разгуливающих по траве, он старался запомнить все это, нарисовать в своей памяти. Но больше всего ему хотелось запомнить самого себя. Потому что некому было помнить его. Он жалел теперь, что не успел завести детей. Были бы у него дети – и, случись что с ним, остался бы след его на земле, отпечаток его бытия, свидетельство пребывания в этом мире. А он существовал как веточка на древе – небесному садовнику ничего не стоило взмахнуть ножом и обрезать ее, уронить на землю, сжечь в ворохе других таких же веток – бесплодных и ненужных.

Брат его умер. Умерли родители – еще раньше. Настала ли теперь очередь его – Степана?

Он не знал. И не знал того, что мог он сделать, чтобы отсрочить, отогнать эту смерть. Он получил откровение, но в откровении этом не говорилось ничего о нем, Степане Елкине. Он был слишком незначительной фигурой, чтобы о нем говорилось в откровении.

Хотя сказано в Писании: "Претерпевший же до конца спасется".

А значит, надежда у него была.

ГЛАВА 32

А Дема все работал и работал – с яростью, даже с остервенением. Может быть, и не было особого смысла в его работе, но главный результат заключался именно в этом – в ярости. Он обрел ее, нашел в абсолютной пустоте мыслей, желаний и чувств, охватившей его в последние дни. И встал на ярость, укрепился на ней обеими ногами, как на субстрате – клокочущем, неустойчивом, но все же в тысячу раз лучшем, чем полное отсутствие чего-либо. Все внутри него кипело, полыхало и он с трудом сдерживался, чтобы не завыть зверем, не вцепиться зубами во что-нибудь, могущее истечь дымящейся кровью, не начать махать мечом своим, рубя в ошметки все на своем пути.

Это была мрачная ярость. Беспросветная ярость – не как деготь, не как портьера, задернувшая солнечный свет, но как чернейшая дыра погасшей звезды, съежившейся до размеров кукиша и вбирающая в себя все, до чего способна дотянуться. Была бесформенная чернота ярости, и Демид угрюмо наслаждался ее существованием, и уже работал, не мог не работать в страсти своей к упорядочению, над формой черноты, придавая ей вид острия, смертельного жала. Он лишь приблизительно знал, для кого предназначалось это жало. Враги Демида перестали быть конкретными носителями живых тел, ходящих по земле, жующих, дышащих, испражняющихся, источающих смрад жизни и смрад смерти. Они стали абстракцией. Демид боялся их, конечно. Они были сильнее его – одинокого, испуганного, не знающего, с какой стороны ждать нападения. Но он уже боялся их меньше. Потому что у него было оружие.

Ярость.

Когда обезьяна взяла палку и ткнула ей в глаз другой такой же обезьяне, то сделала первый шаг к тому, чтобы превратиться в человека. Она встала на две ноги, чтобы удобнее было держать оружие в передней лапе. И весь путь свой к человеческому облику проделала на двух ногах, потому что руки ее были заняты. Она держала в них палку. А потом – копье, лук, меч, арбалет, пищаль, пистолет, автомат Калашникова модернизированный, гранатомет, атомную бомбу… Во все времена человек чувствовал себя уверенно только тогда, когда в руках его было оружие. Порою, когда оружие его становилось настолько сильным, что противники и помышлять не могли о сопротивлении, человек мог позволить себе стать добрым – отменить рабство, пожертвовать деньги вдовам или сказать: "Противопехотные мины – это уж чересчур, они отрывают ноги людям, и при этом оставляют их живыми…" Он даже мог лечь спать без любимой берданки, если был уверен, что есть кто-то, кто обязан защищать его жизнь от самых страшных врагов.

От других людей.

Демид никогда не любил оружие. Он всю свою жизнь посвятил изучению искусства борьбы без оружия. Он мог убить рукою, ногой, даже одним пальцем. И никогда не убивал – ему достаточно было знать, что он может сделать это. Но в момент настоящей опасности рука его всегда тянулась за палкой.

Все же он был человеком. Скорее обезьяной, чем богом.

Острие ярости – это было там, внутри. А снаружи – здесь, в Цветном Мире, ему была необходима палка. Или что-то, что могло ее заменить.

И к вечеру оружие было готово.

Назад Дальше