Клетка - Анатолий Азольский 8 стр.


В пятнадцати километрах от станции Ивана подстерегала удача. От стожка полусгнившего сена пахнуло давней мертвечиной, жердь разворошила пласты лежалого травья, и то, что увиделось, было страшно, Иван будто в разрытую могилу заглянул; так и представилось: парень и девушка, настигнутые зимней стужей, залезли на ночь в стожок, обнялись для теплоты и замерзли - сладкая смерть, сладостная, под музыку небес, Иван сам однажды чуть не вознесся к небу, когда, спасаясь от мороза, лежал, сморенный сном, в снопах неубранного ячменя, спас его чекист, споткнувшись о заснеженный валенок Ивана. Эти же, парень и девушка, заснули еще позапрошлой зимой, мыши изъели трупы, пощадив черную кожаную куртку, снятую, наверное, с немецкого танкиста, но надевать ее Иван не решился: на станции возможны собаки, а те очень чувствительны к мертвечине. Из куртки выпала железная коробочка, в таких до войны продавалось монпансье, партизаны же носили в них махорку; Ивану курить хотелось до головокружения, до слюны, но коробочка подарила ему нечто поценнее, там лежал паспорт: Огородников Сергей Кириллович, родившийся 14 мая 1922 года в селе Никито-Ивдель Свердловской области, на фотографию можно не обращать внимания, настолько она безлика. Документ вполне пригож для беглой проверки, надо лишь побриться, что Иван сделал у путевой обходчицы, на ночь пригревшей его у себя и, наверное, не раз дававшей приют холодным и голодным мужикам, для которых лес был свободою. На толкучке в Вильнюсе купил он кепку, пальто и сапоги, чемодан и все то, что берут в дорогу командированные, большую часть денег оставил в лесу, пистолет тоже, перед самой Москвой же пристроился к падкому на дармовщинку малому, который с вокзала повез его к себе на Зацепу. Коммунальная квартира в грязном фабричном доме, две семьи еще не вернулись из эвакуации, двери их заколочены; кроме гостеприимного парня и его мамаши обитала в квартире сирота, девчонка из ФЗУ, в такой бедности жившая, что стеснялась показываться на кухне, кормили ее в училище, чай по утрам она кипятила у себя в комнате на керосинке. Придурковатому парню и его мамаше Иван втиснул легенду: он - с оборонного завода, в Москве обеспечивает отгрузку сырья, бегает по наркоматам и вокзалам.

Первая неделя ушла на вживание в городской быт, Иван влезал с утра в трамвай и начинал увлекательное путешествие по столице, пропитываясь ее словечками и повадками. Звякала мелочь в сумке кондуктора, объявлялась следующая остановка, Иван смотрел, слушал; никого из тех, кто знал его раньше, не было и не могло быть, но многомиллионный город прокачивал через себя сотни тысяч приезжих, синие милицейские фуражки коршунами висели над людскими толпами, отовсюду торчали злые уши, везде шныряли цепкие глаза. Надо было приноравливаться, и помогла партизанская хватка: военная нужда заставляла Ивана похаживать к немцам, он научился казаться чуть напуганным - ровно в той мере, чтоб стражи порядка удовлетворялись покорностью безоружного человека; если же держать на виду сумку с чем-нибудь хозяйственным, домашним, то и документы не требуются, Ивану к тому же на Инвалидном рынке сделали хорошую справку: да, командирован в Москву на три месяца, дата прибытия - 18 сентября. Было приятно ходить по московским переулкам, в руке - благонамеренная сетка с батоном и бутылкою пива; на рынках приценивался, покупал пшено, рис (тридцать рублей за стакан), и цена риса стала ориентиром, он подсчитывал расходы и начинал экономить, денег до весны может не хватить; деньги он спрятал в дровяном сарае, но и не пересчитывая их, знал: мать придурковатого пошарила в мешочке, ни копеечки не взяла, надеясь на большее - на шантаж, иначе бы не одергивала сына, который по пьянке злющими глазами сверлил Ивана, рвал на себе рубашку, показывая раны, и бубнил о "некоторых", всю войну просидевших в тылу, в Свердловске, к примеру, на брони "крепче танковой". "Мамаша" - благодетельница Ивана - учила его отличать фальшивые продовольственные карточки от настоящих, а он помогал менять комбижир на сало. "Что б мы без тебя делали?…" - гнусавенько благодарила она и проливала отмеренные слезы: сынок-то - припадочный, нельзя ему пить, нет, не кормилец он, самой приходится добывать, день-деньской в заботах, - и на крохотные глазки ее накатывалась дуринка…

Семейка эта опротивела Ивану, давно бы ушел, но куда и к кому? Нужный ему человек проживал в Москве, не мог не ходить, как он, по этим улицам - такой же загнанный, как он, как Клим, но ловкий, сильный, сумевший пристроиться к этой власти и жить при ней в свое удовольствие, - такой человек должен встретиться; когда же этот человек встретился, Иван был испуган поначалу, да и человек отнюдь не возрадовался. Они стояли друг против друга на пересечении Дорогомиловки с переулком, уходящим к Москве-реке; оба вытащили из карманов руки в знак того, что оружие, если оно и есть, в ход пущено не будет; их сталкивала судьба, но где, когда и при каких обстоятельствах - не помнилось, и оба решили оставить на будущее выяснение того, кто кому больший враг или чья рука протянулась когда-то во спасение погибающего. Перед Иваном стоял мужчина тридцати пяти лет, одного с ним роста, брови его сливались в прямую линию, не прерываемую впадинкой переносья, тонкие губы упрямо сжаты, в глазах пошаливали насмешка и предостережение, на мужчине было пальто с накладными карманами, дань моде отдавала и кепочка. К ней и притронулся двумя пальцами неопасный незнакомец, советуя безбоязненно следовать за ним, и пока дошли до Филей, человек проверочно отставал, чтоб убедиться, топают ли за ним граждане одинаковой соглядатайской внешности. Скрипучая лестница двухэтажного строения привела обоих в хорошо натопленную комнату, где наконец-то были произнесены первые слова; раздевшись и сев за стол, мужчина сказал, что примет на работу того, у кого чистые документы, после чего забрал выданный ивдельскими властями паспорт, взамен протянув справку вильнюсского горотдела милиции, начальник сего органа извещал всех интересующихся, что документы Огородникова Сергея Кирилловича находятся на прописке в означенном городе. Устанавливая потребную для дела степень взаимности, мужчина назвал и себя: Альгирдас Кашпарявичус, но сказано было так, чтоб никаких сомнений не оставалось: Кашпарявичус и Огородников всего лишь псевдонимы, вполне, однако, приемлемые для места и времени, в которых находятся оба обладателя этих фамилий. Работа же, предложенная "Огородникову", была настоящей - шофер-экспедитор Представительства Литовской ССР при Совете Народных Комиссаров Союза ССР. Неподалеку управление порта, в общежитии-гостинице его можно переночевать, от чего Иван отказался, как и от аванса, но согласился прибыть завтра на станцию Рабочий Поселок, вторая от Филей остановка на пригородном поезде. Сама станция Фили была видна из окна теплой комнаты, Иван добежал до нее весь в радости и в безуспешных потугах вспомнить: уж не на вильнюсской ли толкучке заприметил его Альгирдас Кашпарявичус? Он спешил к Мамаше, чтоб забрать ключи от сарая и вместе с дровами принести в комнату деньги: завтра утром можно уходить, со свердловской легендой покончено, Кашпарявичус намекнул о новых документах.

Он спешил - и опоздал: печка натоплена, припадочный сынок силится спеть жалобную уркаганскую песню, лягая Ивана оборонным заводом, спасшим того от фронта, а Мамаша полеживает за ширмочкой, лениво урезонивая нелюбимое чадо. Водка на донышке бутылки, селедка со вспоротым брюхом разлеглась на газете - и тут-то ввалилась комиссия, три типа с милиционером (Иван по шагам определил состав ее), дверь квартиры открыла пигалица из ФЗУ, к ней первой и потопала власть; сынок забазлал во всю глотку: у нас, мол, у нас прячется дезертир из Свердловска. Мамаша цыкнула на него, успокоила Ивана, да тот услышал уже ответы пигалицы на вопросы милиционера, но, наверное, чем-то выдал себя, и наблюдавшая за ним через ширму Мамаша поняла: быть беде! Острой опасности эта комиссия не принесла с собой, шла очередная кампания, столица готовилась к достойной встрече воинов, демобилизованных во вторую очередь, выкраивались метры жилой площади с неизбежной проверкой документов и прописки, но дурной сынок наговорил бы лишнего, много больше того, что было в справке из Вильнюса. "Я сейчас, сейчас…" - приговаривала из-за ширмы Мамаша, что-то делая так бурно, что ширма колыхалась. Она выскочила из-за нее: коротенькая юбка стянута в поясе, шелковые чулки облегали ладные резвые ноги, кофточка с короткими рукавами расстегнута на груди, губы умело намазаны, жидкие волосенки скручены, подняты и увязаны в подобие модной прически, и сама возникшая из рухляди за ширмою Мамаша походила на тех московских шалав, что крутятся около вокзалов и стерегут мужиков на подходах к пивным; она успела к тому же, до стука комиссии, сунуть в рот зажженную Иваном папиросу и хватануть полстакана водки. Когда четыре пары глаз вонзились в Ивана, ни в каких списках не состоявшего, Мамаша атаковала милиционера, которого знала конечно же, наставила на него пышную грудь, выталкивая из комнаты и взывая к совести: ну, ходит к ней парень с номерного завода, известно, зачем ходит, женщина она все-таки, так что ему - документы, где он женатый, с собою брать, она что, не знает, кто он такой?…

Власть попятилась, криво ухмыляясь, ушла в другую квартиру. Совсем пришибленный сынок помалкивал, Мамаша клочком газеты стерла с губ помаду и скрылась за ширмой; Иван и раньше замечал, что Мамаша старит себя с далеко идущими целями, согбенным видом и вдовьим платочком прикрывая достаток в доме, текущие в него денежки, но такой метаморфозы не ожидал и решил утром на прощание дать ей тысяч на пять больше. Она приняла пачку, понятливо кивнула, когда услышала, что Иван срочно выезжает в Горький на автомобильный завод, и деловито осведомилась, какие города и заводы говорить тем, кто начнет интересоваться Иваном, если тот после Горького сюда не приедет; поблагодарила она и за чемодан, оставленный ей. Иван распихал по карманам разную мелочь, сверток с деньгами нес открыто, в сетке, вместе с молоком и хлебом, Кашпарявичус покосился, понял, хмыкнул, спросил, из каких собак Иван, тех или этих, выслушал короткий ответ и согласился: да, любая стая опасна. На попутке доехали до поля, уставленного автомобилями и мотоциклами всех марок, это был СПАМ, склад поврежденных автомобилей. Минское шоссе - в двух километрах, там у Баковки спецотряд милиции выборочно забирал легковые и грузовые автомашины у тех, кому не положено тотально грабить Германию; почти все автомобили - исправные, на ходу, на складе распределялось не единожды награбленное, дележкой - по внушительным требованиям на бланках и скомканным запискам неведомо от кого - занимался человек одной крови с Кашпарявичусом, с виду неприступный и неподкупный. Присмотревшись к тому, как быстро меняются права на движущуюся собственность и с каким наваром для обоих распределителей, Иван понял: много, очень много людей в наркоматах обязаны литовцам, и всегда шепнут им нечто важное, и всегда отблагодарят и натурой, и советом. Один из таких наркоматских тут же выписал Ивану водительские права; Иван на полуторке, Кашпарявичус на "опеле" поехали к Филям.

Места в гараже нашлись, завхоз представительства всюду имел своих людей, и не только в Москве; в тот же вечер Иван отправился в ответственную командировку. В Каунасе умер старый революционер, несемейный, бездетный и без единого родственника, перед смертью он выразил нежелание быть похороненным на родной земле, погребение, по мысли Кашпарявичуса, должно состояться в Москве, только в Москве. "Дорогу туда ты знаешь", - с особенной интонацией произнес Кашпарявичус, отправляя Ивана в дальний рейс и очерчивая напутствием круг, в котором произошла (или могла произойти) их давняя встреча, а внутри этого круга было пространство от Минска до Клайпеды, леса от Паневежиса до Алитуса, где в одной стреляющей куче уничтожали друг друга бойцы НКВД, лесные братья, дезертиры и беглые пленные, партизаны, немцы и голодные, обовшивевшие легионеры неизвестно кем созданного войска. Там и сейчас было неспокойно, в полуторку Ивана трижды стреляли, потом ее догнал на "опеле" Кашпарявичус, обе машины катили резво, в Каунасе Ивана повели к фотографу, там и дали ему паспорт, но уже с каунасской пропиской, со всеми штампами, нарядили в черный костюм, снабдили доверенностью; с нею он отправился в морг, благоговейно опустил голову, стоя перед наглухо заколоченным гробом. Впрочем, были видны следы разруба, кто-то пытался топором осквернить последнюю камеру испытанного борца за правое дело, долгожителя тюрем; Ивану вспомнилась величественная фраза о том, что даже из гроба революционера должно вырываться пламя, и он потрогал разруб - копоти не было! Обложенный льдом и опилками, гроб последовал в Москву, три алкаша втащили его - под мат Ивана - в дом у Абельмановской заставы, отодрали гвоздодером крышку. Иван увидел синий лоб старика и умело заштукатуренное отверстие, пуля вошла под правый глаз самоубийцы. Сутки еще со стариком прощались в одиночку приходившие люди, женщины держали у рта платочки, все скорбящие - явно не советского происхождения, слышались восклицания на испанском, немецком, французском языках, по-русски заговорил вдруг авиационный генерал, называя покойника украинским именем Панас. Похоронили за чертой города ("Таких ни одна земля не держит", - съязвил Кашпарявичус), кто-то произнес речь на литовском языке, потом речитативно зазвучала латынь. Лежавший в гробу считал себя при жизни интернационалистом, земля была ему пухом и в Африке, и в Бельгии, но не та, что вырастила его. Комья глины, полетевшие на заколоченный Иваном гроб, завершили погребение одного литовца и воскрешение другого, Ивана временно прописали в Москве - под чужой фамилией, странно читалось отчество: Иозасович. В деревне Мазилово, что в километре от гаража, сдавались комнаты, Иван научился говорить по-русски с легким акцентом, оправдывая фамилию; чужеземцу дали где жить и чем по утрам питаться.

Хорошо думалось о жизни под трескучие морозы за окном, приятные мысли рождались и в кабинах автомашин. Он ехал однажды за трамваем, видел, что делается на задней площадке, и поразился мальчишкам: они лепились к дверям, ни тычки, ни уговоры взрослых и кондукторши не распределяли их равномерно по вагону, какая-то сила влекла их на тесные площадки, к дверям, за которыми воля, простор. Неужели - та самая боязнь замкнутого пространства, в котором существовал в утробе плод? В мальчишках живет еще страх покидания теплых стенок матки - и радость освобождения от тесноты и темноты. А если спуститься мыслью в прошлое плода, то ведь оплодотворенная клетка нуждалась в замкнутости сферы обитания, где эволюционировала, начиная с амебы, проходя стадии земноводного существования, бытия гадов, млекопитающих, и как девять месяцев утробной жизни соизмерить с миллионами лет, вмещающих в себя нудный естественный отбор?

Назад Дальше