Весна незнаемая. Книга 2: Перекресток зимы и лета - Елизавета Дворецкая 10 стр.


Сквозь пелену снега трудно было различать лица; снежные хлопья засыпали одежду, выбеливали овчинные кожухи и крытые дорогим бархатом шубы, и все казались одинаковыми. Народ собирался кучками, перетоптывался, похлопывал себя по бокам, чтобы меньше зябнуть, рукавицами стирал снег с бород и бровей, то и дело оглядывался – то к воротам города, то на лед Велиши. Тихо гудели голоса. Княжну ждали назад со смешанными чувствами: единственную дочь князя Скородума любили в городе и жалели, но все знали, что ее жизнь должна послужить выкупом за всех, и ее возвращение вызывало некую корыстную радость, уже ничего общего с любовью не имеющую.

– Князю-то ее жалко… – бормотали то там, то здесь.

– Понятное дело – тоже отец.

– Всякому свое дитя жалко!

– Да тут такое дело – или она одна, или все!

– Сколько же взамен с городов девок собрать!

– А чего же она вернулась?

– А чародеи храмозерские ее нашли. В воду посмотрели – и нашли.

– А жених-то не вступится за нее?

– Жениху ее теперь не до того. Ему свое бы племя уберечь.

– А то смотри! Явится с ратью: где, скажет, невеста моя, почему не уберегли? Давайте мне теперь за нее три десятка девок, да самых лучших!

– Глупостей-то не болтай, помело! Не уберегли! Пусть сам ее в Храм-Озере тогда ищет, если такой прыткий!

– Жалко ее все же. Молоденькая такая она у нас, ласковая…

Давно перевалило за полдень, когда дозорные с глиногорского заборола замахали и закричали. Народ тут же бросил болтовню и темной, полузаснеженной толпой повалил на лед. В общем порыве глиногорцы бежали навстречу, торопясь увидеть княжну, как солнце после долгой ночи, и каждый ощущал в душе смутную, тревожную, лихорадочную радость.

– Слава! Слава! – закричали впереди, еще до того как из-за пелены снегопада показались первые сани.

– Слава! – врастяжку подхватили и задние ряды.

Дарована, заслышав эти крики, выпрямилась в седле и повыше подняла голову. Незадолго до Глиногора она из саней пересела на лошадь и дорожную шубу сменила на более нарядную, крытую голубым бархатом, с такой же шапочкой, опушенной белым горностаем. В гриву ее золотистой кобылы были вплетены красные ленты, узда увешана бубенчиками – что бы ни ждало ее впереди, она оставалась княжной и не забывала, что вид ее должен восхищать и радовать народ. Но сама она вовсе не радовалась возвращению домой. В глубине души Дарована испытывала страх перед родным городом. Она возвращается, сбежавшая жертва; а вдруг на нее сердиты за то, что она пыталась увильнуть от своей участи? Пыталась уклониться от исполнения своего священного долга? Такое малодушие недостойно княжны, и, наверное, глиногорцы осуждают ее попытку к бегству… Дароване было стыдно перед этими людьми, которые так в нее верили, так превозносили и славили ее.

– Слава, слава!

Первые из глиногорцев выбежали ей навстречу, крича и размахивая шапками; при виде княжны крики стали более уверенными. Толпа густела, обоз въезжал в нее, как в тучу, но народ привычно раздавался по сторонам, освобождая дорогу. Глядя по сторонам, Дарована по привычке пыталась улыбаться, но видела на лицах какой-то диковатый, исступленный восторг, который смущал и пугал ее. Да, они всегда любили ее, свою "ласковую княжну", "Золотую Лебедь", но теперь она стала для них богиней, из рук которой они получат новую жизнь. Предсказание храмозерской ведуньи теперь уже было известно всем, и возвращение княжны в город было все равно что появление солнца из темных туч. Глиногорцы не знали, что она собиралась сбежать; за вчерашний день и сегодняшнее утро распространился неведомо откуда взявшийся слух, что она ездила в Макошино святилище испросить благословения перед тем делом, которое ей предстояло.

Лихорадочно-восторженные крики набирали силу, но на лицах то и дело мелькало удивление: как-то сразу всем в глаза бросался парень, ехавший рядом с ней, – здоровенный и рыжий, в простом кожухе и с дорогим мечом у пояса. Никто здесь его не знал, не предполагал даже, кто это может быть, но его появление рядом с дочерью Скородума казалось вовсе не случайным, и сразу возникало подозрение, что дела пойдут вовсе не так, как ожидается. Княжна вернулась не просто для того, чтобы стать жертвой; вместе с ней к смолятичам пришло какое-то новое, неведомое слово. И уже шептали, что не в Макошино святилище она ездила, а совсем в другое место… За леса дремучие, за горы толкучие, в одно из тех мест, где добывают мечи-кладенцы… В этом тоже был отзвук старых кощун, и глиногорцы орали, в диких приветственных криках выплескивая наружу свое возбуждение и любопытство.

Там, где дорога со льда заворачивала к воротам Глиногора, княжна придержала лошадь. Она увидела в воротах кучку всадников, и сердце ее дрогнуло: там был ее отец. Она остановилась, обоз смешался, толпа заколебалась, задние напирали на передних, возник недовольный гомон, суета, мельтешение. Ее стали обгонять, но Дарована стояла, как вкопанная. Боль надрывала ее сердце: при виде отца она поняла, что ее спокойствие, решимость и готовность подчиниться судьбе были ложными. Перед всеми этими людьми она могла сохранять вид гордого спокойствия, зная, что исполняет свой долг. Но отец был совсем другое. Ему ее возвращение домой принесет не радость, как всем этим людям, а тяжкое горе; Дарована сама несла ему это горе и чувствовала себя отчаянно виноватой перед ним. Он отослал ее, надеясь спасти, а она вернулась и тем обрекла его на потерю. Мысль об этом горе так терзала ее, что хотелось отодвинуть встречу, закрыть глаза, не видеть его!

Когда Дарована различила среди всадников высокую фигуру Скородума, его бобровую шапку, белые пряди волос на плечах, на глаза ее навернулись слезы. Эта встреча была хуже всех на свете расставаний. Лучше бы он не ездил сюда, лучше бы ждал ее дома, в горнице, где никто не увидит…

Но князь Скородум не мог ждать до тех пор, пока она сама приедет к дому; теперь, когда дни и мгновения их совместного пребывания на земле были сочтены, он не мог потерять хотя бы одно из них. Он ехал к ней, желая одного: скорее увидеть, скорее обнять свое дитя, которое судьба силой вырывает из его объятий. Когда он впервые услышал, что она возвращается, то сначала не хотел верить. Потом возникло недоумение: почему она возвращается? Какая сила могла принудить ее вернуться на верную смерть? А потом и это прошло: все прочие чувства поглотило желание скорее быть с ней, пока это еще возможно. Все эти дни он мучительно беспокоился о своей девочке, оторванной от него и отданной во власть неведомых опасностей дальнего пути: пусть лучше она будет с ним, а там как судьба решит!

Два отряда сближались, уже можно было видеть лица друг друга; Дарована поймала взгляд отца, и слезы потекли по ее щекам: ей хотелось просить у него прощения за то, что она вернулась. Князь Скородум увидел эти слезы и, соскочив с коня, почти бегом пустился ей навстречу. Эти слезы переворачивали его и без того болевшее сердце. Он даже не задавался вопросом, отчего она плачет: перед ним было его дитя, самое дорогое, что у него было. Народ закричал громче; Дарована тоже сделала знак, что хочет спуститься, и двое отроков помогли ей сойти с седла. Отец и дочь встретились среди кричащей толпы; Дарована вцепилась в плащ Скородума и спрятала лицо у него на груди. Она не хотела, чтобы он и люди вокруг видели ее слезы, но они текли неудержимо и она ничего не могла с ними поделать. Ей было стыдно глиногорцев, жаль отца, которого ее слезы огорчат еще больше, но надрывающая боль ее души превышала ее самообладание.

Князь Скородум обнимал ее и поглаживал по голове и по плечам; он бормотал ей какие-то ласковые слова, она разбирала обрывочные "белочка моя", "золотая ты моя, медовая" – все то, что он говорил ей еще в детстве, еще когда она сидела у него на коленях, когда усы у него были рыжеваторусыми, а не седыми до снежной белизны… И от ощущения этой нежности, вечной нежности, не проходящей с годами, от горячей любви к нему слезы Дарованы текли еще сильнее. Она не знала, как ей теперь поднять лицо, как показать людям свои заплаканные глаза, и все сильнее прижималась лицом к отцовской шубе, словно хотела совсем зарыться в нее и спрятаться от всего света. Народ вокруг них, сперва ликовавший, вдруг что-то понял; радостные крики поутихли, и вместо них зазвучали женские вопли и причитания, как будто вдруг открылось общее для всех горе. Как будто тот воевода, одержавший победу, вдруг оказался погибшим в бою…

Улетает наша белая лебедушка
На иное, на безвестное живленьице! -

завела где-то в толпе женщина, и никто не остановил ее, не сказал, что похоронное причитание тут неуместно: все знали, что встречают они свою Золотую Лебедь как раз для того, чтобы проводить ее навек. Общий вопль и плач становились нестерпимыми; то же самое событие, которое только что было причиной общей исступленной радости, вдруг, повернутое другой стороной, повергло всех в столь же неистовое горе. Такова суть, такова природа священного обряда, соединяющего в себе жизнь и смерть, смех и слезы, ликование о проросшем ростке и печаль по погибшему ради этого зерну…

Слыша вокруг себя рыдания толпы, Дарована быстрее справилась с собой. Она вернулась, чтобы утешить всех этих людей, а не огорчить. Священная жертва должна свободно и весело идти по пути своего жребия – иначе эта жертва будет напрасна. Оторвавшись от отцовской шубы, княжна вытащила из рукава платок и вытерла лицо.

– Поедем, – ломким от слез голосом попросила она, стремясь скорее укрыться ото всех у себя в горницах. – Поедем, ба…

Продолжать ей было трудно, и она сама вырвалась из объятий Скородума, чтобы скорее сесть снова на лошадь. Отрок держал кобылу, и Громобой помог княжне подняться в седло. Только тут князь Скородум его заметил; незнакомый парень, занявший возле княжны место воеводы Рьяна, очень его удивил, и он даже поискал Рьяна взглядом: уж не приключилось ли с воеводой в пути чего дурного? Но Рьян, живой и здоровый, сидел на своем коне в нескольких шагах позади, перед дружинным строем, и вытирал рукавицей слезящиеся, якобы от холода, глаза. Все это вместе было весьма и весьма необычно, но сейчас в мыслях князя Скородума не оставалось места ни для чего, кроме дочери.

В ворота Глиногора отец и дочь въехали вместе, и по пути через посад настолько овладели собой, что даже начали обмениваться какими-то малозначащими словами. То страшное, что неизбежно должно было последовать за нынешней встречей, оба отодвинули в мыслях подальше, старались не думать об этом, чтобы поменьше отравлять оставшееся им время. Но грозное будущее не давало забыть о себе, бросалось прямо в лицо.

Казалось, ни один человек во всем городе не остался дома: улочки посада были плотно забиты толпой, на тынах сидели не только дети, но даже и взрослые. В одном дворе на тын взобралась даже баба и отчаянно верещала, разрываемая между страхом сверзиться вниз и жгучим любопытством. Даже Дарована не удержалась от улыбки при виде этого зрелища, и этот неожиданный, даже неуместный смех вдруг дал ей сил сделать то, что она считала нужным, как будто придавил ненадолго ее душевное смятение.

– Постой! – Она прикоснулась к рукаву Скородума свернутой плетью. – Я должна сказать…

Они как раз миновали торжище и подъехали к воротам детинца. Княжна остановилась возле вечевой степени. Еще быстрее князя поняв ее намерение, глиногорцы мгновенно расчистили ей дорогу, ее лошадь подвели к самым ступенькам, а какой-то шальной посадский, стремглав вскочив на помост, принялся бешено колотить в подвешенное било – как будто в Глиногоре мог остаться хоть один человек, не знавший о происходящем и не стремившийся сюда. И снова в толпе засмеялись, словно в каждом сидела какая-то кикимора и безжалостно щекотала изнутри.

Княжна первой поднялась по ступенькам на возвышение, за ней прошел князь Скородум, за ним глиногорский тысяцкий Смелобор, сотник Рьян и другие воеводы. И тот рыжий, никому тут не знакомый парень почему-то пошел за большими людьми, с такой спокойной уверенностью, будто он ровня им всем, и никто его не остановил – все только бросали на него мимолетные любопытные взгляды. Шального посадского наконец оторвали от била и спихнули вниз в толпу, тысяцкий Смелобор замахал руками, унимая крики.

– А ну молчи, воронограй! – рявкнул он, и его густой, оглушительно громкий голос, позволявший ему порой и в битве обходиться без рога, пролетел над толпой почти как громовой раскат. Но шум стих не сразу: люди рьяно унимали друг друга, но не могли молчать, не могли сразу справиться с шальным возбуждением, то ли радостным, то ли горестным. Все вразнобой кричали: "Тише! Тише! Да помолчите же!", но тише от этого не делалось.

Княжна Дарована сделала шаг вперед и остановилась. Она впервые в жизни поднялась на вечевую степень, впервые оказалась вознесена на эту почетную высоту перед беспокойной толпой, и у нее кружилась голова. С мучительным усилием она пыталась взять себя в руки, собраться с мыслями, сказать внятно те слова, ради которых поднялась сюда. Она собиралась с духом, но болезненными толчками накатывал и колол ужас, как будто все это людское море прямо сейчас может ринуться на нее и разорвать – смеясь и плача, ликуя и причитая – как соломенного Ярилу разрывают летом, горько оплакивая гибель весеннего божества, сделавшего свое дело и более не нужного, но и приветствуя то плодотворное обновление, которое он принес в мир. Но именно этому морю она собиралась пожертвовать своей жизнью, и оно должно было знать, что она делает это по доброй воле.

– Я… – начала Дарована.

Уловив первый звук ее ломкого, трепетного голоса, толпа стала прислушиваться, и княжна смогла продолжать.

– Привет мой тебе, Глиногор-город! – сказала она, вспомнив, как надо говорить с вечевой степени. – Привет вам, бояре и воины, и вам, посадский люд! Собрала я вас…

Площадь ожидала продолжения, почти в тишине, только по задним рядам перекатывался гул: там было плохо слышно и переспрашивали.

– Все знают, что за беда пришла, – торопливо заговорила Дарована, стараясь покончить с речью как можно скорее, пока спокойствие ей не изменило. – Ждут боги к себе меня, а если не меня, то по одной девице из каждого города, каждого погостья смолятической земли. И я говорю вам: волю богов я исполню, как сказано, войду в Храм-Озеро без ропота и на тебя, Глиногор-город, вины не возложу.

Стало тихо, площадь примолкла, заново ужаснувшись участи, которая ждала эту молодую, разумную, такую красивую девицу, любимую дочь у отца и обрученную невесту, но и уважая ее мужество и твердость, с которыми княжна Дарована встречала свою судьбу. Кто-то возле самой степени, как догадавшись, вдруг опять завопил: "Слава!" Площадь дружно подхватила крик, и Дарована зажмурилась: эта "слава" оглушала ее, казалась каменной лавиной, что сыпалась прямо на голову. При ее напряжении это было уже нестерпимо: она дрожала и шаталась, и князь Скородум поспешно подхватил ее под локоть. Толпа кричала, а он молчал: ему было нечего сказать, он не мог ни приветствовать решение дочери, ни спорить с ним. Теперь ему стала ясна причина ее возвращения, и против этой причины он, при всей его любви к дочери, не мог спорить. У других отцов не меньше болит сердце за дочерей, а он, князь, первым должен принести свое сердце в жертву, если уж в племени такая беда…

И вдруг тот рыжий парень, невесть откуда взявшийся, пролез через воевод к самому краю вечевой степени и махнул рукой в знак того, что хочет говорить.

Толпа не сразу заметила это, но постепенно крик унялся: всем вдруг стало любопытно, что это за парень и что он может прибавить к речи княжны.

– А ну кончай голосить! – крикнул парень, быстро устав ждать тишины. – Дай сказать!

В его громком, уверенном голосе слышалась сила, даже властность, которая сама говорила: ему есть что сказать. Глиногорцы умолкали, внимание толпы быстро перетекало с княжны на него; но и сама княжна глянула на Громобоя с изумлением, понятия не имея, что он может сказать глиногорцам.

– Ты кто такой, парень? – окликнул кто-то из ближних рядов. – В какой печке такого рыжего испекли?

– Что, город Глиногор, рад? – крикнул Громобой, и толпа настороженно притихла. Все уловили враждебность, даже презрение в голосе чужака; все это было неспроста. – Рад, что нашел, чем весну выкупить? Так вот, слушай все! Кто сказал, что боги княжну в жертву требуют?

– Открыла волю богов Вела, и открыла устами Кручины, вещей волхвы из Храма Озерного! – ответил единственный голос из толпы.

И толпа, услышав этот голос, расступилась, оставив на освободившемся месте всего одного человека. Это был рослый, чуть сутулый мужчина лет пятидесяти, с узкой рыжеватой, как у многих смолятичей, бородой и широким морщинистым лбом. Сама его голова с бородой казалась длинным, сильно сужающимся книзу треугольником, и умный лоб выдвигался на главное место. Ответивший опирался на высокий посох с рогатой коровьей головой на вершине, с широким золоченым кольцом под ней. Темный плащ, медвежья накидка и ожерелье из бронзовых бубенчиков обличали в нем волхва.

– Повелин! Повелин здесь! – зашептали ближние дальним. – Сам пришел! Ты гляди-ка!

– Ты кто такой, добрый молодец? – спросил Повелин. – Вроде ты не наших кровей?

– Из города Прямичева я, из дремичей, – ответил Громобой. По смятению толпы и по уверенности собеседника он понял, что отвечает ему именно тот, кто ему нужен, тот, кто имеет право говорить от имени Озерного Храма и даже самой Велы. – Из кузнецов. А зовут меня Громобоем.

Народ слегка засмеялся сходству имени и облика дремича.

– Вела открыла, говоришь? – повторил Громобой ответ на свой вопрос. – А ты, старче, из того самого Озерного Храма? Так?

– Да похоже на то, – жрец усмехнулся: так непривычно ему было отвечать на этот вопрос в городе, где его знали даже малые дети.

– Ну так слушай за весь Храм: я говорю, что богам совсем другого надо. И если Храм хочет княжну в жертву принести, то пусть дает бойца, что будет за нее биться. Ваш одолеет – ваша княжна. А я одолею – моя княжна. Идет?

Площадь застыла, как пораженная громом. Даже Повелин опешил, не ожидавший, что кто-то возьмется опровергать пророчество да еще и вызывать на поединок самих богов.

– Что же ты – сам… Иной способ знаешь богам угодить? – наконец проговорил Повелин, опомнившись все-таки первым из всех. – И тебя боги умудрили?

Теперь он даже сумел усмехнуться, но не слишком явно. Дерзость дремича потрясла его, но и заронила подозрение, что это не случайно.

Назад Дальше