Подъездной встретил княжну молчаливым поклоном: на берестяном свитке ему отмечать было нечего. Но и жрец ничего не спросил: он глянул в лицо княжне так же спокойно, как и любой другой, и молча указал ей на сосуд. Дрожащей рукой она стянула с пальца золотой перстень, на котором был вырезан красивый Макошин знак с четырьмя мелкими зелеными камешками, и бросила его в сосуд. Он упал, звякнув о груду серебряных, медных, бронзовых перстеньков. Правень кивнул, Дарована и Рьян отошли.
– Знал, старый змей! – бормотал Рьян.
Невозмутимость жреца, который, конечно, не мог не узнать княжну, ясно говорила: тот знал, что она здесь, и ждал, что она придет.
Когда рассвело, Правень велел старикам зажечь факелы и встать тесным кругом вдоль всей площадки святилища. Девушек поместили внутрь огненного круга, и они казались венком из пестрых цветов, каким-то злым чудом брошенным на снег. Дарована среди них оказалась самой ненарядной – в темной шубке, из-под которой виднелся не красный, а коричневатый подол и носки синих сафьяновых сапожек, но ее медово-рыжие волосы сияли из-под зеленого платка живым золотом и сразу привлекали взгляд. Она была бледна, но больше не плакала. Она как будто избегала глядеть людям в глаза, но ее застывший, напряженный взгляд сквозь толпу смотрел куда-то внутрь, на обратную сторону бытия, куда лежала ее дорога. К утру, истомленная мучительной бессонной ночью, она была едва жива, нетвердо стояла на ногах и трепетала, как березка на ветру, осенняя березка, с белой корой и золотой листвой, нежная, беззащитная перед дыханием зимнего холода. Но решение ее не изменилось; ум ее и дух были в каком-то оцепенении, посторонняя воля вела ее, и сила ее духа сейчас проявлялась именно в том, что она не противилась высшей воле, не пыталась увильнуть или спрятаться за чужими спинами.
Старухи стояли отдельным кругом и заунывно тянули резкими, пронзительными голосами:
Отец с матерью всю-то ночь не спят,
Всю-то ночь не спят, за столом сидят,
За столом сидят, думу думают:
Да и старшую-то дочь жаль отдать,
Да и среднюю не хочется,
А меньшая-то дочь собой хороша,
У ней белы рукава,
В косе ленточка ала…
У Громобоя сжалось сердце, когда он увидел Даровану в кругу: на ее бледном, истомленном лице лежала печать отчаяния и решимости, и в нем снова вскипело дикое негодование на всех, кто ее до этого довел. Не в силах стоять так далеко от нее, Громобой схватил факел из заготовленной связки, поджег его и шагнул в круг, решительно раздвинув плечом себе место. Соседи посторонились; мельком глянув, Громобой узнал Досужу.
– А ты тут чего? – с недоумением спросил он. Появление в этом скорбном кругу радушного кузнеца казалось неуместным.
– А того! – только и сказал Досужа и как-то странно дернул носом. Лицо его было бледно, а нос и веки красны. – Вон!
Кузнец кивнул чуть в сторону, и Громобой увидел в стайке девушек знакомое округлое личико и рыжеватые косы Добруши. Она смотрела на них, и взгляд ее был отчаянным, горестным и молящим, как будто она просила отца скорее вывести ее из этого страшного круга.
Как меньшая дочь расплачется,
Молодая разрыдается,
Отцу с матерью разжалобится:
"Ты кормилец мой, родимый батюшка,
Или я вам надоела-наскучила,
Или я вам не помощница,
Или я вм не работница?" -
тянули старухи.
– А! – отметил Громобой, вспомнив, что у Досужи тоже есть дочь. – Да ты не бойся. Обойдется.
Говоря это, он уже опять смотрел на Даровану. Он мог думать только о ней, уверенный, что опасность грозит ей одной. В нее, не в другую, вселилась новая весна, а значит, для нее, а не для другой, стоит это святилище с полукругом молчаливых идолов, для нее горит этот огонь, для нее поют тоскливую жертвенную песню. Но напрасно они на нее зарятся, Вела и Морена, напрасно сюда явился этот змей в человеческом облике, с бронзовым ножом у пояса. Громобой знал, что боги не зря привели его сюда, к Золотой Лебеди, когда ей грозит такая опасность. Он должен отбить ее у голодных подземных владык и отобьет. Для этого Перун и дал ему жизнь!
В круг вошла еще одна женская фигура, высокая и тонкая. Это была боярыня Прилепа, и на руках она несла своего сына, миловидного трехлетнего мальчика в крытом синим бархатом полушубочке и с маленькой круглой шапочкой на светлых кудряшках. Мальчик, когда она опустила его на снег, вцепился в ее руку и не хотел отпускать, боязливо оглядываясь вокруг. Боярыня Прилепа тоже была бледна и дрожащими руками прижимала к себе ребенка, не в силах избавиться от чувства, что именно он-то и нужен жадным темным богам.
– Вот и ты, Велет Бериславич! – При виде мальчика Правень улыбнулся и постарался придать лицу приветливое выражение, но оно оставалось отталкивающим, как будто он хотел съесть ребенка. – Здоров будь! Не бойся! – наклонившись, жрец приветливо погладил мальчика по голове. – Мы тебя уж поджидаем, за главного будешь, без тебя никак не выйдет. А ты, мать, иди отсюда!
Он махнул рукой, и боярыня, пятясь, послушно вышла из круга. Лицо ее жалко кривилось, но возразить жрецу она не смела. И мальчик остался возле жертвенника рядом с жрецом один, но не плакал, а как завороженный смотрел на Правеня.
Жрец повернулся к полукругу идолов и поднял руки. Старухи умолкли, все вокруг стихло, только огонь перед жертвенником дышал все так же, во всю силу, плясал и бился, рвался улететь куда-то и не летел, прикованный к куче дубовых поленьев. А Правень начал говорить, и голос его, ставший вдруг неожиданно высоким и звучным, широко разливался вокруг, скатывался с холма и растекался по льду над рекой, над берегом, доставая, казалось, до опушек дальнего леса:
Заря-зареница, красная девица!
Ветры буйные, полуденные, полуночные!
Месяц красный, ясно солнышко!
Придите к нам частым дождичком,
Придите к нам ясным соколом!
Ясным соколом да белым ягненочком!
И найдите вы красну девицу,
Что собой хороша и ростом высока!
Чтоб лицо у нее как белый снег,
Чтоб щеки у нее ровно маков цвет,
Очи ясны у нее, как у сокола,
Брови черны у нее, как два соболя,
Что по травушке идет,
Как лебедушка плывет!
Ты возьми ее, Заря Ясная,
Ты возьми ее, Лето Красное,
Ты возьми ее, Зима Лютая,
В свой широкий двор, в свой высокий тын!
И как умудряет Сварог слепцов,
Что не видят, а все знают,
Так умудрите вы, боги великие,
Ясна сокола, белого ягненка;
Как молния светит поднебесью,
Так освети ты, Перун, очи наши;
Как гром содрогает вселенную,
Так яви ты нам волю твою;
И как трепетна есть земля под грозою,
Так трепещут пред вами духи нечистые,
Полуденные и полуночные!
Всех слышавших его пробирала дрожь; девушки в кругу трепетали, как стайка тонких осинок на ветру: каждая ощущала на себе тяжкие, испытывающие, пронизывающие взгляды богов. Громобой не сводил глаз с Дарованы. Ему было так жарко, что хотелось бросить факел. Жар поднимался откуда-то из глубин его существа и растекался по жилам; особенно жарко было голове, словно волосы вдруг превратились в пламя. Внутренняя сила кипела в нем и рвалась наружу; еще не так бурно, чтобы он не мог ее сдержать, но попробовал бы сейчас Правень сделать хоть шаг к Дароване – Громобой был готов схватить его за ноги и со всего размаху грохнуть оземь.
Но жрец, не глядя на девушек в кругу, повернулся к мальчику и подвел его к сосуду, в который бросали колечки. Сперва Правень потряс сосуд, поворачивая его с боку на бок, чтобы еще раз перемешать все перстни, и их глухой звон казался звоном молний, заключенных в темную тучу. Потом жрец снова поставил сосуд на снег и показал на него мальчику.
– Сунь ручку, милый, да достань одно колечко! – ласково велел он. – Только одно, смотри!
Мальчик, робея, сунул ручку в узкое отверстие сосуда. Только факелы и остались, казалось, единственными живыми существами здесь; огненное кольцо трепетало, а люди замерли неподвижно, едва дыша. Иные из девушек закрыли лица руками.
Воеводский сын с трудом вытащил из узкого отверстия сосуда сжатый кулачок. Он раскрыл ладонь, и Правень тут же взял у него вынутое колечко. В свете близкого огня оно сверкнуло ярко, горячо, почти ослепительно, и по мертвому двору пролетел общий полувздох-полувскрик. Боги сделали свой выбор.
Правень повернулся к стайке девушек и быстрым взглядом выбрал одну из них. Прежде равнодушный, теперь его взгляд стал остер и цепок, как коготь.
– Ты, княжна Дарована, дочь Скородума, избрана богами, – сказал он среди тишины. – От судьбы никто же не уходит.
На его ладони лежал золотой перстень со знаком Макоши. Громко ахнула княгиня Добровзора. Княжна качнулась, как подрубленное деревце, шагнула к Правеню, протянула руку, чтобы взять свой перстень, но вдруг упала на снег лицом вниз.
Громобой отшвырнул факел и мгновенно оказался возле нее. Оттолкнув жреца, который тоже хотел ее поднять, Громобой подхватил Даровану на руки. Она казалась ему совсем невесомой, а вот Правень от его толчка упал и прокатился по снегу; вокруг закричали.
– Уйди, отец! – рявкнул Громобой на Рьяна, который хотел взять у него девушку, и воевода отступил. А Громобой заглянул в лицо Дароване. Она была в обмороке, и лицо ее оставалось таким мертвенно-бледным, как будто Морена уже наложила на нее свою холодную руку.
– Говорил я! Говорил! – бормотал Рьян. Княгиня Добровзора рядом ломала руки. – Нет, не слушаете!
– Теперь она принадлежит богам! – со сдержанной злобой выкрикнул Правень. Он уже поднялся, на его медвежьей накидке белел снег, а глаза кололи острее прежнего. – Она поедет со мной!
– Я тоже с тобой поеду! – обнадежил его Громобой. – Ты раньше времени-то рот не разевай – подавишься!
Правень злобно стиснул зубы и смолчал. Он ясно видел, что на лбу у дремича ослепительным золотым светом горит знак Перуна, полускрытый спутанными рыжими кудрями и не видимый никому, кроме его, жреца, зорких глаз.
Перенесенная назад в теплые горницы и уложенная на перины, Дарована не скоро пришла в себя. Постепенно ее беспамятство сделалось беспокойным: она металась, бессознательно дергала ворот рубахи у горла, и княгиня Добровзора, со слезами ужаса на глазах, хватала ее руки и сжимала их: ей вспоминалось, как сама она когда-то лет назад вот так же металась по перине, сжигаемая внутренним огнем. Лицо Дарованы раскраснелось, она бормотала что-то, то тихо, то выкрикивая:
– У кого ноги по колен в серебре… У кого руки по локоть в золоте… Во лбу солнце, в затылке месяц…
Княгиня вытирала ей лоб влажным платком, прикладывала к ее пылающим рукам пригоршни снега, но снег мгновенно таял и капли воды стекали на подушку. Княгиня Добровзора горько плакала над ней, убежденная, что для ее падчерицы все кончено: на нее наложил свою тяжелую руку Велес, как и на саму Добровзору много уж лет назад, и никаких сил человеческих не хватит, чтобы сбросить его власть.
В верхних сенях тем временем сидел Громобой: опустив княжну на лежанку, он вышел за порог и сел на верхнюю ступеньку лестницы, готовый просидеть так день и ночь напролет. И он устроился здесь не зря: под вечер явился гость, как раз тот самый, которого Громобой не собирался пропускать. Правда, как выяснилось, он шел не к княжне, а к самому Громобою.
Правень храмозерский подошел к нижней ступеньке лестницы и глянул вверх. Вид у него был скрыто-враждебный и отчасти нерешительный.
– Ступай отсюда, старче! – спокойно посоветовал ему Громобой, но в его ровном голосе ясно слышалось: а то хуже будет. – Не пущу я тебя к ней.
– Я не к ней, – ответил жрец, буравя Громобоя пристально-испытывающим взглядом стальных глаз и при этом стараясь держаться миролюбиво. – Я к тебе, добрый молодец.
– А мне с тобой говорить не о чем, – отозвался Громобой.
Он насупился: ему было даже не любопытно, с чем явился жрец, а только очень хотелось, чтобы тот поскорее скрылся с глаз. В нем снова стал подниматься беспокойный внутренний жар, утром пережитый в святилище. Этот жар вызывало в нем приближение двух человек: Дарованы и Правеня, но совсем по-разному. При виде Дарованы его охватывал сладкий трепет и вместе с ним решимость, готовность биться за нее со всем светом, стать огненным кольцом, что окружит ее пламенной стеной до самого неба и укроет от любой угрозы. При виде же Правеня было иначе: мощный внутренний позыв толкал его гнать прочь это существо, бить и стирать с лица земли. В Правне воплотился враг, многоликий, бессмертный, вечный враг бога-громовика, и рядом с ним Громобой с особой ясностью ощущал бога в себе.
Медленно, неохотно, как будто его тащила сила, которой он не мог противиться, Правень поднялся на несколько ступенек. Громобой напрягся, и Правень остановился, чувствуя его напряжение как невидимую плотную стену, которая не пускала его дальше. Ближе ему было нельзя: Громобой не отвечал за себя, и Правень это знал. Он чувствовал, сколько стихийной силы бурлит в этом рыжем парне с дремическим выговором, и почти знал, что это означает. Он был знаком с предсказанием, обещавшим рождение на земле двух вечных противников: сына Велеса и сына Перуна. Сына Велеса он знал. Теперь пришел и сын Перуна. А значит, срок настал и он не мог не прийти.
На середине лестницы Правень остановился и снизу вверх, пересиливая нежелание и тайный ужас, посмотрел в лицо Громобою, точно стараясь понять, знает ли сам этот парень, кто он такой и для чего рожден.
– Почему ты не хочешь отдать мне ее? – спросил он. – Зачем она тебе?
Он смотрел на Громобоя снизу, и сама кожа его подрагивала от боязливого ожидания, что сейчас сын Перуна метнет в него молнию. Сейчас они двое были как ожившая кощуна: гневный Перун с небесным пламенем в грозных очах и серый, пепельный, земляной Змей, ползущий, боязливо извиваясь, на свет, к добыче.
– Не твое дело, зачем она мне, а тебе ее не видать! – угрюмо отрезал Громобой. – Уходи, сказал.
– Уйду. Только выслушай. Ты своим ли делом занят? Предсказание о тебе говорило, и я его знаю. Ты рожден для битвы с сыном Велеса, князем Огнеяром Чуроборским. А о княжне Дароване предсказание молчит, и тебе она никем обещана не была. Или хочешь как в кощуне: Солнцеву Деву от Змея отбить и в жены взять?
Жрец усмехнулся в свою маленькую рыжеватую бороду, но его острые серые глаза остались холодны. Громобой задышал чаще: все в нем переворачивалось от гадливой неприязни, почти ненависти к жрецу, и эта ненависть мешала ему слушать и воспринимать смысл слов нежеланного собеседника. Присутствие Правеня вызывало в нем томительное недомогание: если его сейчас не уберут, Громобой готов был взять его за ноги и с размаху зашвырнуть подальше!
– Слушай меня! – быстрее и беспокойнее заговорил Правень, тоже знавший, чем ему грозит промедление. – Делай свое дело, а в чужие дела не встревай. Послушай меня, я тебе тайну открою. Боги сказали: когда княжна Дарована в священное Стрибогово Храм-Озеро войдет, спадет с нее человечий облик, и станет она новой весной. Не бывает так, чтобы не было в мире весны; не может вода не течь, не может ветка не расти. Ходит по свету весна незнаемая, у каждой девицы из очей выглядывает, ищет себе обличия. Княжна – солнечная кровь, Макошина дочь. В ней будет наша новая весна. Не для меня, не для Храма Озерного, не для Велы и Велеса – для всего света белого нужна весна. Княжна это понимает, потому и идет. И ты ее не удерживай. Иначе не Перун в тебе заговорит, а Змей, враг света белого. Не помогай врагу.
Договорив все это, Правень поспешно подался назад, с таким облегчением, будто через силу стоял в нестерпимой близости к жарко пылающему огню, и поспешно ушел в гридницу, невольно горбясь, будто в ожидании удара в спину. Он даже не стал ждать ответа. Правда, Громобой и не собирался ему отвечать. Каждое слово, сам голос жреца вызывали в нем отвращение и недоверие, но многое из того, что Правень сказал, Громобою уже было знакомо.
"Ходит по свету весна незнаемая…" То же говорила ему и Мудрава, дочь Макоши… Значит, мудрость у Макоши и у Велы одна и та же… Так и должно быть: обе они – две половины мира, они не бывают одна без другой; они неразлучны, как неразлучны рождение и смерть, расцвет и увядание. И обе богини хотят одного, хотят восстановления равновесия в мире, которое позволит каждой из них делать свое дело, прясть извечную пряжу жизни и смерти.
Дарована станет новой весной… Сердце сильно билось, когда Громобой думал об этом, кровь горячо бросалась в лицо. Что-то неведомое ему самому отзывалось из глубины души на эту мысль, каждая жилка трепетала, стремилась к чему-то… К ней… В сиянии ее медовых волос, ее золотых глаз, ее румяных губ ему виделось что-то родное, неразрывно с ним самим слитое; уже казалось, что он всегда ее знал, что она всегда жила в глубине его сердца, только он не догадывался об этом. И отнять ее нельзя: без нее ему не бывать самим собой. Правень подтвердил все то, что Громобой угадал и сам, и Громобой был рад еще раз убедиться, что выбрал верную дорогу.
Но на этом все приятное кончалось и начиналась какая-то дичь! Дарована – новая весна. Да, но почему служители Велы и Велеса жаждут ее убить, жаждут смерти весны? Она должна войти в круг богов, к своей новой жизни, через смерть земного обличия, через Храм-Озеро! Это Громобой понимал, но все в нем с дикой силой противилось этим мыслям. Он нашел ее не для того, чтобы потерять, не для того, чтобы уступить Веле! С этой частью рассуждений жреца Громобой был решительно не согласен и не собирался отступать. Внутренняя убежденность его была крепче каменной горы, и вся мудрость жрецов, все предсказания перед ней ничего не стоили.
Перед ним стояло лицо Дарованы – с мокрыми следами слез на розовых от волнения щеках, ее золотые, неповторимые глаза, глядящие на него с тоской, мольбой и надеждой. Она была слишком живой, в ней была заключена новая жизнь всего белого света, и смерть не имела на нее прав! Что бы тут ни плел этот остроглазый Змей в человеческом обличии, Громобой не собирался отдать ему свою весну.
"Храм Озерный, говоришь! – с угрюмой решимостью думал Громобой, обращаясь даже не к Правеню, а прямо к Змею, который вдруг полез в белый свет в таком множестве обличий. – Ну, уж я погляжу, что у вас там за Храм Озерный! Уж я до вас доберусь!"
Глава 3
С самого рассвета перед воротами Глиногора стал собираться народ. С ночи шел мелкий снег, но к нему привыкли и он никому не мог помешать, хотя сыпал так густо, что весь воздух был завешен плотной белой пеленой. Важность события, взбудоражившего глиногорцев, перевешивала непогоду: княжна Дарована возвращается и сегодня будет в столице. Еще вчера к князю Скородуму прискакал гонец с этой вестью, и до темноты она разнеслась по всей столице. Никто толком не знал, в какое время ждать княжну, но глиногорцам так хотелось ее повидать, что стар и млад из посада, детинца, ближайших огнищ собрались еще на сером рассвете и готовы были ждать хоть до сумерек.