- Неразумные кентавры умеряли свою похотливость, и убогие псоглавцы забывали свою ярость, и люди-одноноги прискакивали на своей единственной ноге из дебрей пустынных, чтобы услышать слово Христово! - сокрушался старичок кюре. - А вы? - Он пытался метать молнии из блеклых, слезящихся глаз, и это смешило недорослей Лузиньянов не меньше, чем их могучего родителя. - Вам не нужно преодолевать свое уродство! Вам не приходится проходить долгий путь! Истину вкладывают в ваши жесткие зубы - только жуйте! - и то вы ухитряетесь ее выплевывать…
- Что бы ты сказал на это? - спросил у львиноголового божка Ги. - Искал ли некогда и ты Христовой истины?
Божок молча взирал на него пустыми глазами. Ги вздохнул и сжал над фигуркой пальцы.
- Все-таки странный человек - Гвибер! - сказал он сам себе. - Должно быть, пребывание в плену у сарацин даром для человека не проходит, хоть бы его и спас впоследствии один серебряный денье с Давидовой башней!
Он поднял голову. Давидова башня смотрела на него из-за стен, и это, уже в который раз, показалось Ги невероятным.
* * *
В соколиной охоте принял участие весь двор; устроили пышный выезд. Сибилла - рядом с братом, на кокетливой белой лошадке. Голубая шелковая попона с кистями и белое платье женщины развеваются, когда Сибилла пускает лошадку вскачь, и когда Сибилла оборачивается на скаку, то оборачивается и лошадка - обе выглядят подружками, которые только что вволю насекретничались, и теперь их смешат те, кому они перемыли кости.
Король снимает колпачок с головы птицы.
Старинный гобелен, вытканный где-нибудь в Нормандии, вдруг предстает в обрамлении совсем иного пейзажа: и деревья, и горы, и самый воздух здесь обладают совершенно чуждой фактурой. Но смысл гобелена остается прежним: рыцари и дамы, нарядно одетые, на нарядных лошадях, едут попарно, и у каждого на перчатке сидит птица.
Иные рыцари влюблены в некоторых дам; есть и дамы, влюбленные в рыцарей; а есть среди собравшихся и такие, чья любовь взаимна. Охотничьи птицы, взлетая в небо, когтят добычу, и каждое сердце ощущает, как впиваются в него безжалостные острые когти любви. Эта боль пронзительна и желанна и еще слаще от того, что ее приходится скрывать.
Только Сибилла не в силах удерживать чувство в себе: сперва нашептала о ней в удивленно подрагивающее ухо своей лошадки, а затем, метнув сияющий взор на прочих участников охоты, поведала о своей любви и всему свету.
Видит это и сообщник и искуситель Сибиллы - коннетабль. Эмерик вполне удовлетворен: все его полки расставлены, все командиры знают свою задачу, вспомогательные отряды готовы. Нет ненадежных участков в расположении его войск. Любовь разворачивает свои огромные знамена.
Ги, самый незначительный из свиты, едет позади. У него нет охотничьей птицы - пока нет, - но лишать брата удовольствия принять участие в охоте коннетабль не желает. Исход сражения решит тот полк, что скрыт до поры в засаде.
Король останавливается рядом со своей сестрой, и оба смотрят на сокола. Такая красота - и добровольно подчиняет себя человеку! Не в этом ли свидетельство Божьего благословения людям?
Сибилла, однако, не менее прекрасна, чем та хищная птица, что взвилась в небо с королевской перчатки. Такой и видит ее Болдуин: диковатое юное существо, слишком красивое, чтобы быть прирученным до конца. Еще одно дивное создание Божье, вверенное заботам Болдуина.
- Впервые вижу, чтобы вы были так счастливы, - говорит ей брат.
Она не краснеет - напротив, улыбается еще более открыто и становится Болдуину еще более чужой. В жизни единокровной сестры появился иной господин. Другой мужчина, который отныне важнее для нее, чем брат и король.
Он смотрит на нее исподлобья.
Важнее, чем брат, - пусть. Но не важнее, чем король. Тот, кто получит Сибиллу, получит и Королевство.
Но как поверить, что этот золотоволосый, задумчивый юноша, полностью погруженный в тень своего находчивого, предприимчивого, всем полезного брата-коннетабля, - и есть истинный король?
- Я люблю его, господин мой, - говорит Сибилла, так просто, как будто признается в обыкновении дышать или пить воду.
- А он вас? - спрашивает король.
- Да, - отвечает она.
В этом "да", без прикрас и добавлений, Болдуину слышится манера самого Ги де Лузиньяна. Обычно он так отвечает. Ведь у этого человека нет ничего, о чем он мог бы сказать "мое". Ничего, кроме слова. Даже он сам не себе принадлежит - семье, старшему брату, королю.
Любовь - не только грандиозный полководец и отважный воин; она и лазутчик в ночи, и у нее есть ключ к любой двери.
- Позвольте мне выйти за него замуж, брат!
Углы рта, забывшего перестать улыбаться, задрожали, в глазах созрели огромные слезы.
Сердце так сильно стукнуло в груди Болдуина, что у него заболели два ребра. Перед лицом любви бежали вдруг все прежние замыслы и расчеты: кто охранит Королевство лучше, чем это могущественное счастье? От короля требовалось лишь признать за любящей душой права, которых лишены самые знатные, самые богатые вассалы. Болдуин мысленно представил себе рядом с Сибиллой молодого Лузиньяна: двое влюбленных детей в недрах мистического Королевства, сердцевиной и сущностью которого являлся Господень Гроб.
"Ату ее! - страстно шепчет Эмерик, думая о Сибилле и своем младшем братце. - Хватай же ее, бей клювом, пронзай когтями!"
Сокол как будто понял беззвучную мольбу Эмерика буквально: сверкая оперением, схватил малую птичку и медленно опустился к своему хозяину.
- Хороший, - сказал ему Болдуин, отворачиваясь от сестры и вытаскивая для птицы кусок сырого мяса из небольшой кожаной сумки. - Дай-ка мне…
Из когтей сокола, быстро поводящего гордым желтым глазом, он вынимает теплый окровавленный комок. Голубка.
Среди множества чудес и ужасов Востока франки-паломники встретили и такое: письма, переносимые птицами из одного замка в другой. Это поразило их не меньше, чем вырастающие из песков бородатые всадники на верблюдах с упругими косматыми горбами или пойманный между Дамаском и Алеппо псоглавец, который, перед тем, как издохнуть, проклял султанов Дамаска до шестнадцатого колена.
- Чья же ты? - сказал мертвой птице Болдуин.
Он разложил ее на своей рукавице и разгладил перья, серебристые, с едва различимыми розоватыми перышками на горле. Повернулся к сестре:
- Это чей-то почтовый голубь. У вас ловкие пальцы - возьмите, прошу вас, письмо, но сразу отдайте мне.
Сибилла повиновалась. Она не испытывала жалости к погибшей птице и немного корила себя за черствость, но поделать с этим ничего не могла: любовь переполняла ее настолько, что не оставляла места ни для чего иного, даже для сострадания.
Крохотное послание скрылось в рукавице Болдуина, мертвая голубка упала в охотничью сумку. Все произошло за несколько минут.
Глава четвертая
РАЙМОНОВ ДЕНЬЕ
Оставшись у себя в покоях один, король долго рассматривал записку. Буквы выдавали руку не слишком опытную в выведении тонких линий, а способ затемнять мысли представлялся чересчур примитивным. Как будто писавший не слишком уважал своих противников, полагая, что у тех не хватит ума разгадать простенькую загадку, буде голубка, по несчастливой случайности, попадет к ним.
Может быть, он надеялся на сходство всех почтовых голубей между собою - как различить, кому принадлежит та или иная птица, кому адресовано то или иное послание?
Но беда заключалась в том, что Болдуин узнал голубку. Только в одной голубятне у франков были такие птицы - с розоватыми перьями. В голубятне Раймона Триполитанского.
Неведомый человек Раймона писал своему господину:
"Змееныш - в логове и вот-вот вонзит жало в лоно львицы".
Быстро же они обо всем догадались. Ги де Лузиньяну еще даже не дозволено открыто выражать свои чувства, а в Тивериадском замке уже размышляют над тем, как помешать Сибилле отдать Иерусалимский трон своему избраннику.
Болдуин раздумывал над письмом, пытаясь просчитать в уме все возможные варианты развития событий. Его отец, король Амори, несомненно, обратился бы за советом к своему преданному камерарию, к рыжему Эмерику де Лузиньяну. Советы Эмерика действительно бывают хороши и для короля, и для Королевства - но не теперь, ибо речь идет о его кровном родственнике, а к своей родне все эти бедные, благородные рыцари бывают весьма пристрастны.
Если бы только Болдуин избрал сестре мужа из числа важнейших иерусалимских баронов, граф Раймон, возможно, и смирился бы; но Ги де Лузиньян, это ничтожество, этот смазливый ласковый мальчишка… Нет, Королевства, отданного в слабые руки Лузиньяна ради одной только любви, - этого Раймон не допустит.
И вот уже человек Раймона, невидимо и неусыпно следящий за тем, что творится при Иерусалимском дворе, пишет своему господину, неумело держа в грубых пальцах тонкое перо: "змееныш", "львица"…
"Змееныш" - разумеется, Ги. Весь род Лузиньянов, как они сами утверждают, происходит от крылатой змеи Мелюзины. И имена, которые носят Лузиньяны, - Гуго и Эмерики, Ги и Жоффруа, - все это имена мелюзининых сыновей, уродливых и свирепых, которые грызлись из-за наследства и поубивали друг друга, как и подобает истинным отродьям дьявола.
Из века в век мельчала, разбавляясь человеческой кровью, змеиная порода. Но в любой толпе, при любом дворе всегда найдется человек с обостренным чутьем на чуждое; и единой капли змеиной крови в жилах чужака им достаточно, чтобы насторожиться.
Болдуин не сомневался в том, что Раймон уже знает о великой любви и замышляемом браке. Перехваченная голубка - не единственная. Научившись у сарацин голубиной почте, Раймон не забывал и старого доброго правила: никогда не отправлять только одного гонца. Наверняка тот человек, что служил глазами Раймона в цитадели, уже получил приказ: убить Ги де Лузиньяна.
Предупреждать о готовящемся нападении на жениха Сибиллы король не стал - ни самого Ги, ни его умного брата коннетабля. Если Ги погибнет под ножом убийцы, это будет означать лишь одно: молодой Лузиньян - не избранный Богом защитник Святого Гроба. Предоставляя Ги тайным убийцам, король Болдуин тем самым предоставлял своего возможного преемника Божьему суду.
* * *
После освобождения из плена целых полгода прожил Гвибер в башне Девственниц, в Аскалоне, среди орденских братьев Монжуа.
Орден был новым и небольшим. И почти не увеличивался. Те младшие сыновья, что искали за морем счастливой жизни, отдавали себя вместе со своим имуществом более старым, более могущественным орденам.
Сеньор Родриго по этому поводу говорил: "Мы приехали в Святую Землю не богатеть и не собирать могущество, но умереть за Христа". С этими словами он поднимал руку над головой и стискивал пальцами воздух, как будто хватал небо за голубой лоскут и дергал его на себя.
Гвибер понимал это так: он хотел силой захватить Небесное Царство.
Но самому Гвиберу это представлялось почти невозможным делом, поскольку поначалу он был очень слаб и тратил много усилий на то, чтобы открывать и закрывать глаза. Постепенно, впрочем, все уладилось, и Гвибер вместе с прочими громко, пританцовывая на месте от удовольствия, распевал в орденской церкви. Латинских гимнов он толком не знал, поэтому повторял на все лады некоторые слова, например: "ave, ave" или "veni, veni". Этого казалось ему довольно, и душа его плясала в теле от восторга.
В башне Девственниц Гвиберу снились сны. Прежде ему никогда ничего не снилось: обычно он валился на землю или на солому, где заставала его ночь, либо приказ - всем отдыхать; и забытье хватало его сразу со всех сторон множеством крепких, неласковых рук. Здесь же все происходило по-другому. В сновидениях Гвиберу являлись красивые вещи, похожие на те, что он видел в орденской церкви, только в тысячу раз прекраснее.
Он видел цветы, перемежаемые на ветках золотыми чашами и огоньками, горящими внутри хрустальных чаш. Он видел женщин с кольцами на тонких пальцах и жемчужными нитями, перевивающими их волосы. Грустные чудовища лизали их босые ноги, а дьявол с пестрыми и плоскими, как у бабочки, крыльями, жадно подглядывал за этим из кустов.
Иногда Гвибера подхватывало какое-нибудь приключение, и он бродил по дорогам и замкам, но проснувшись ничего толком не помнил и только весь день потом глупо улыбался.
В те дни граф Раймон был регентом Королевства. Мальчик-король постоянно находился при нем, слушая и запоминая все, что говорил его дядя.
А Раймон говорил о том, что нельзя допускать Саладина в Мосул и Алеппо. Раймон был готов помогать владыкам Мосула и Алеппо и проливать христианскую кровь ради неверующих во Христа - лишь бы Саладин не захватил эти города. Алеппо на севере и Дамаск на юге - и Триполи как раз посередине.
Краем глаза Гвибер видел одного орденского брата, которого сеньор Родриго представил королю и графу Раймону, чтобы этот человек служил им: он был смуглый, как мавр, и складывал губы иначе, чем франки. Гвибер уже знал, что сарацина можно отличить по манере дышать, смотреть и сжимать рот. Этот орденский брат умел быть сарацином. Только вот Раймонов Денье не слишком понимал, для чего такое нужно христианину.
Поздно вечером Гвибера призвал к себе сеньор Родриго. В покоях сеньора находились и Раймон, и молодой король. Завидев графа Триполитанского, Гвибер позабыл обо всем на свете - бросился к нему, а не к Болдуину, и упал ему в ноги, и стал целовать его одежду.
Раймон чуть отодвинулся, приподнял брови, готовый засмеяться.
- Не ошибся ли ты, мой друг? - спросил он ласково Гвибера. - Вот король. Я - всего лишь королевский опекун.
Чуткое ухо уловило бы нотку горечи в его голосе; но вместе с тем было очевидно, что Раймон относится к племяннику с любовью, особенно глубокой от мысли о скорой смерти Болдуина.
Но Гвибер не обладал чутким слухом. Он видел перед собой того, кому был обязан всей своей новой жизнью.
Поднявшись перед королем и Раймоном, Гвибер вскричал:
- Разве вы не узнаете меня, мой господин?
Раймон покачал головой, дивясь такой пылкости. А Болдуин склонил голову - так, словно слушал новый, чрезвычайно любопытный роман.
- А! - выкрикнул Гвибер и запрыгал на одной ноге. - Я ваш денье, мой господин, ваш старый серебряный денье с Давидовой башней!
Раймон посмотрел на сеньора Родриго, словно ожидая от того объяснений. Но сеньор Родриго ничего не знал.
- Расскажи нам про этот денье, - сказал король.
Гвибер увидел короля и побледнел. Почесал щеку, на которой были белые пятна - не от болезни, но полученные еще при рождении. Смутился еще больше. Затем махнул рукой безнадежно и сказал:
- Можно, я сяду? У меня что-то голова кружится. Неровен час упаду - стыда не оберешься!
Сеньор Родриго прикусил губу, не зная, смеяться ли такой дерзости или ужаснуться и выгнать дурака вон. Но король проговорил очень спокойно:
- Дайте ему стул. Пусть он сядет.
И вот Гвибер расселся в присутствии самых важных сеньоров Королевства и начал рассказывать всю свою историю, с самого начала: и о том, как он попал в плен к неверующим во Христа, и что с ним происходило, пока он был в плену, и как явились братья из ордена Монжуа и стали выкупать пленных, и как не хватило одного денье, а после он нашелся - и оказался тем самым денье, который дал граф Раймон Триполитанский…
- С той минуты и до самой моей или вашей смерти я - ваш человек, мой господин, - заключил Гвибер, обращаясь к графу Раймону.
Он поерзал на стуле, чувствуя себя не вполне удобно.
- Что же нам делать с этой простотой? - заговорил король. Голос у него был ломкий, хрипловатый, он неприятно резал бы слух, если бы не интонация, очень спокойная и доброжелательная.
- Отправим его в Дамаск с братом Иоанном, - сказал сеньор Родриго.
Тут Гвибер понял, что сеньоры собрались для того, чтобы опять, каким-то новым образом, решить его судьбу, и забеспокоился. Его взгляд метнулся от короля к графу Раймону, но ни там, ни там не увидел Гвибер ничего хорошего.
Но затем Раймон улыбнулся ему и заговорил:
- Если ты мой человек, Гвибер, то послушай, чего я хочу от тебя, и сделай все, как я повелю.
Гвибер сказал:
- Можно, я встану? Не то я, кажется, сейчас свалюсь с этого стула.
И он вскочил так поспешно, словно маленькое круглое сиденье жгло его зад.
Стульев в замке было совсем немного, и предназначались они для очень важных персон, а Гвибер об этом вспомнил только сейчас.
- Ты отправишься в Дамаск вместе с братом Иоанном, - сказал граф Раймон.
- В Дамаск? - пробормотал он.
Король пошевелился и снова вступил в разговор:
- Вы его пугаете. Объясните же все по порядку. Объясните ему, что никто не возвращает его сарацинам. Напротив - теперь он будет следить за ними, теперь их жизни будут в его руке… Скажите же ему, дядя!
И Гвибер узнал, что орден Монжуа не только имеет, по договоренности с сарацинами, доступ на рабские рынки Алеппо и Мосула для выкупа пленных, но и занимается другими поисками, тайными. На землях, где ныне властвуют неверующие, некогда жили великие святые, и сейчас их мощи, погребенные в скалах и песках, как бы томятся в плену. Кроме того, эти великие святые, а также Апостолы, и Божья Матерь, и Сам Господь оставили в тех землях немало чудесных и достохвальных вещей, предназначенных для утешения и укрепления верующих истинно. И великий грех - оставлять все это в руках у злонравных сарацин.
Поэтому орден Монжуа занят розыском священных предметов, находящихся как бы в сарацинском пленении. И все освобожденные святыни затем будут доставлены в Иерусалим и помещены в надлежащие реликварии.
Выслушав это, Гвибер пришел в сильнейшее возбуждение. Он заметался по комнате, хватаясь руками то за голову, то за стены, то за факелы, горящие в стене, и один раз едва не обжег руку. Затем он опять вспомнил, что находится в присутствии короля, и залился слезами.
- Что я за несчастный дурак! - закричал он, падая перед королем на колени и стуча себя кулаком по макушке. - Больше одной мысли здесь не умещается! Потому что мне снился сон!
- Расскажи свой сон, - сказал король.
Гвибер приободрился и начал:
- Это была пустыня, вся серая от песка, и по ней ходили кривобокие смерчи, а потом я увидел несколько пальм и двух больных верблюдов. Они хотели пить и склоняли морды к источнику, бьющему из-под корней одной пальмы. Но всякий раз, когда их ноздри касались воды, со дна источника выступало женское лицо, полное сияния. И это лицо запрещало им пить. Несколько сарацин, не понимая, почему их верблюды боятся и отчего животные предпочитают умереть, лишь бы не осквернять источник, бегали вокруг и били верблюдов палками по бокам, с которых клочьями свисала шерсть. Но животные знали то, чего не знали некрещеные люди. Тогда я пришел к этому источнику и сел рядом с ним на корточки, чтобы лучше видеть то лицо.
Рассказывая, Гвибер сел на корточки и вытянул шею, чтобы лучше показать - как все происходило.
- Почему же сарацины тебя не видели? - спросил король.