И лукавая, горделивая луна откликается у меня из горла глубоким женственным голосом:
- Не бойся, мальчик, не бойся.
Взгляни, хорош ли мой танец?
Когда вернутся цыгане,
Ты будешь спать и не встанешь…
Струны отзываются всё яростнее, и слова кружатся в стремительном, тревожном ритме:
- Луна, луна моя, скройся!
Тебя украдут цыгане -
Они возьмут твоё сердце
И серебра начеканят!- Не бойся, мальчик, не бойся!
Взгляни, хорош ли мой танец?
Когда вернутся цыгане,
Ты будешь спать и не встанешь!- Луна, луна моя, скройся!
Тебя украдут цыгане…
- Не бойся, мальчик, не бойся!
Взгляни, хорош ли мой танец?
Последнее слово я буквально выкрикиваю срывающимся голосом, и на меня обрушивается тишина. Я понимаю, что у меня перехватило дыхание, и оба вампира не утруждают себя бессмысленными для них вдохами и выдохами. Они пристально и напряжённо заглядывают мне в лицо. Я перевожу дух и зачем-то говорю:
- Федерико Гарсиа Лорка.
- Вы как будто сливаетесь с этой песней, - полушёпотом произносит Ференц. - Вы с ней… резонируете.
- Да, она… - я запинаюсь, не в силах подобрать слова. Нравится мне? Не то. Обожаю? Да нет, нет. - Она завладела мной. С самого первого раза, когда я её услышала.
Батори кидает многозначительный взгляд на поэта. Что бы это ни значило, мне срочно требуется выпить, чтобы немного прийти в себя. Дрожащей рукой я наливаю себе ещё вина и медленно, тягуче пью его.
- Я, наверное, пока больше не буду петь, - говорю я, опуская бокал. - У меня голова кружится.
- Да, конечно, - торопливо соглашается Ференц. - Мы и так вам благодарны. Это было прекрасно, просто прекрасно. Лили, я в восхищении.
Я вежливо улыбаюсь в ответ на комплимент и отставляю гитару за своё кресло.
- Вы не пробовали ставить под эту мелодию танец? - спрашивает Батори.
- Ставить - нет. Но иногда пританцовываю под неё. Жалко, что у меня нет записи. Очень волнующая песня, под некоторые строки движения сами ложатся, как… краска в протравку, - я оживляюсь. Танец - одна из тех тем, которые я могу обсуждать вечно и в любом состоянии тела и духа. Крест могу целовать, не дай боже, кто-то заведёт разговор о думба у края моей могилы - я же вскочу с горящими глазами! Ещё и несколько па сделаю, для иллюстрации своих слов.
- Лили, я дам вам запись песни, а вы пообещайте подобрать под неё танец. И обязательно потом порадуете им нас. Ладно?
- Да… Да, отличная идея! - загораюсь я. Просто удивительно, что я не догадалась попросить об этом Батори раньше. Наверное, больше всего на свете я хочу снова услышать "Луну" - она преследует меня во сне и в минуты сосредоточенности. А ведь достаточно было набрать номер сэра Отважного Рыцаря и попросить. Хотя, конечно, намного лучше, что он сам предлагает мне эту запись, а не я прошу у него. Подарок вместо одолжения лучше всегда.
Возле двери в мой номер я прошу Батори:
- Зайдите ко мне… Сейчас или чуть позже, ладно?
- Зачем?
Я неожиданно не нахожу слов для объяснения. Помявшись, говорю со смешком:
- Вы мне сказку на ночь обещали.
- Тогда, наверное, чуть позже, когда вы переоденетесь и ляжете.
- Да? Да, ладно.
Кажется, никогда я так торопливо не принимала душ и не чистила зубы. Когда Батори заходит в спальню, я уже минут пятнадцать как сижу в постели, сложив руки на коленях, и смотрю на дверь. Вампир выглядит совсем по-домашнему: без пиджака, рубашка у горла расстёгнута, волосы распущены. Последнее вообще неожиданно для меня настолько, как если бы он завалился в банном халате, и я смущённо хихикаю. Батори непроизвольно хлопает чуть ниже пояса рукой и тут же её отводит. Кажется, решил, что у него ширинка расстёгнута - я снова прыскаю.
- Что же вас так радует? - интересуется упырь, подходя к кровати и присаживаясь на край. Получается совсем рядом, руку протянуть - дотронешься.
- Впервые вижу вас в таком ужасающем беспорядке, - признаюсь я.
Батори трогает затылок:
- Кожа головы устаёт. Если бы я знал, что это вас так шокирует, то, конечно, как человек деликатный…
- Да не, ничего. Я тоже неглиже, - я дёргаю ворот трикотажной пижамной майки.
Вампир улыбается и почти без паузы спрашивает:
- О чём же вы хотели спросить?
- Я просила рассказать сказку, - возражаю я.
- Значит, я неправильно вас понял.
- Да не, правильно. Я хотела спросить, а зачем мы к этому Ференцу ходили-то? Пожр… покушать, что ли?
- Приятно провести время, поболтать. В гости, другими словами. Вам явно недостаёт опыта в этом отношении, если вы задаётесь такими вопросами.
- Уж чего нет, того нет, - соглашаюсь я, скусывая с языка неуместное "я-то в гости за колбасой хожу, а не за жизнь побазарить". И так из меня улица Докторская сегодня лезет. - И вы часто ходите в гости к своим… ну, "крестникам"?
- Не очень. Чаще звоню, переписываюсь в интернете. Видите ли, их у меня достаточно много… в силу моего возраста. "Крестники", "крестники" "крестников"… Можно сказать, целый клан.
- А к "крёстному" ходите?
- А "крёстный" мой, по счастью, умер. Неприятная была персона. Я и так был сволочью изрядной, а уж под его влиянием…
- А ваши… ну, "крёстные братья"? Они с вами в "клане"?
- Нет. У нас слишком разные взгляды на жизнь.
- И сколько всего вампиров у вас в "клане"?
- Восемьдесят четыре.
- Ух ты!
- Ага. И шесть "волков".
- Что?!
- И шесть полувампиров, дети моих "крестников" или "крёстных внуков". В возрасте от пятнадцати до пятидесяти шести лет.
- И они… они знают, что они в "клане"?
- Конечно. Они пользуются поддержкой всех своих родственников, кровных или названых.
- А… я?
- Тоже пользуетесь.
- Мой отец был… он был… вашего "клана", да?
- Как его звали?
- Джура Хорват.
Батори на пару секунд отводит взгляд, раздумывая. Наконец, произносит:
- У нас не было Джуры Хорвата. Но, если вы хотите, я могу узнать, кто его изменил. Правда, на это уйдёт время. Довольно много времени. Есть ещё две семьи, исповедующих мирное сосуществование. Если он принадлежал к одной из них, они вас примут.
- А остальные - откажутся?
Батори молчит. Потом говорит негромко:
- Не так уж много "волчат" доживает до восемнадцати лет. Если рядом нет взрослого "волка"… обычно никогда.
- А, вот оно как, - я опускаю взгляд на одеяло, на то место, где оно натянуто на мои колени. - Правду говорят, значит. Я фартовая.
- Ложитесь спать, Лили, - мягко говорит Батори. - Смотрите хорошие, хорошие сны.
Он встаёт и выходит из спальни, тихо, аккуратно притворяя за собой дверь.
Глава IV
После поездки в Сегед мне действительно легче. Я теперь не только занимаюсь делами гумлагеря, но и танцую - трижды в неделю, на своём обычном месте. Зрителей собирается гораздо больше, чем раньше, и ящик для денег наполняется чуть не доверху.
Как будто с моим образом жизни это действительно имеет значение…
Батори не появляется - видимо, серьёзно занят своей Язмин - но звонит регулярно. Собственно, я уже привыкла, что никто, кроме него, и не звонит. Диск он мне передал, и вечерами я кружусь по гостиной, по два часа без перерыва, доводя себя до изнеможения. "Луна, луна" уже не скользит по коже, вызывая странный зуд и трепет - нет, она стесала меня до оголённых нервов и теперь проводит по ним своей тревожной мелодией, как наждачкой. Я начинаю дрожать с первыми же тактами, а однажды, обессилев, обнаруживаю, что сорвала горло. Видно, я не только танцевала, но и пела. Да, я вспоминаю - я определённо пела.
И каждую ночь я прыгаю с крыши на крышу. Упыри в домах поднимают головы, прислушиваясь к стуку моих шагов, смотрят в потолок, но не шевелятся. Я прыгаю и прыгаю, и добираюсь до леса, и уже почти готова долететь до башни, высокой серебряной башни, сверкающей в свете круглой и большой луны, но всегда просыпаюсь раньше. С ощущением полёта и предвкушения…
- Ты прямо убиваешься с этим гумлагерем, - хмурится Госька Якубович. Она тоже волонтёр, и на этой почве мы сдружились. - Самые тяжёлые задания берёшь, беготню всякую… Не выкладывайся уж настолько, нас тут много, всё потихоньку так и так двигается.
Ой, кто бы говорил!
- Нет, всё здорово. Я так сама хочу. Потом отдохну… На Пасху к родне поеду - зовут.
- Цыгане?
- Да, дядя Мишка из Куттенберга.
Моя мать всё-таки оформила гражданство семье сестры через родство, и я помогла им снять небольшой, но приличный апартман на краю города.
С тех пор от них ни слуху, ни духу - то ли знаться не хотят, то ли навязываться, леший их разберёт. А вот кутнагорская родня меня внезапно вспомнила, и я живу предвкушением новых каникул. Что ни говори - а мне правда очень не хватает простой человеческой семьи, большой и дружной. Пусть даже только на праздники. Я уже прикидываю подарки Томеку, Рупе, Илонке, Патрине, тёте Марлене, дяде Мишке, благо с моим спартанским образом жизни деньги Густава тратятся медленно.
В лицее форма была совсем другая, чем в школе: матросская блуза, синяя с белым галстуком на каждый день и белая с красным по праздникам, с брюками или короткой плиссированной юбкой. Мать желала видеть меня в юбке, Пеко настаивал брюках, в результате заказывать решили то и другое. Обошлось это недёшево, но как же мне шёл этот костюмчик, в отличие от мешковатого халата с пуговицами на спине, в котором мы ходили в школе! Я, кажется, впервые почувствовала себя симпатичной. Странное это было ощущение - я больше привыкла к себе-жалкой.
По общему уровню подготовки я заметно отставала от соучениц, но никто меня не дразнил ни за это, ни за происхождение, ни за бедность.
Лицей был от моего дома примерно в полутора или двух километрах; денег на проезд мне не давали, я просто вставала пораньше и шла пешком. Дорога пролегала преимущественно пустырями, то по краю болота за фабрикой, то по обочине шоссе, то вдоль овражка. Вдоль разбитых асфальтовых дорожек стеной росли высоченные, неухоженные кусты; прохожих было мало, и я словно шла - а чаще бежала - по огромному заколдованному лабиринту. Это было почти так же чудесно, как сидеть на крыше. Я, кажется, каждый раз надеялась, что всё-таки заблужусь, и однажды выйду в какое-то странное и чудесное место, а ещё лучше - так и буду бродить вечно, вечно…
Но, увы, всегда выходила к мосту через железную дорогу, а после него - почти в центр города, на бульвар, где возвышался памятник премьеру д'Эсте и скромно и смирно стояло за узорной чугунной оградой здание лицея его имени, постройки тысяча девятьсот двенадцатого года, трёхэтажное, со странной, какой-то средневеково-монашеской планировкой, с тёмными деревянными панелями на стенах в кабинетах, с лекторскими подиумами, со старинными партами с откидывающимися крышками и углублениями для чернильницы и пера. Каким чудом сохранились эти реликты? Не знаю, но они сообщали процессу обучения нечто ирреальное, мистическое, и легко представлялось, как сидят за этими партами студенты в мантиях, внимая монаху, толкующему о началах философии или теософии, а доска за его спиной исписана греческими буквицами и алхимическими значками.
Но главным достоинством лицея была, конечно, Надзейка, моя закадычная подруга с лицом, словно скопированным с портретов гордых венгерских княжон времён зловещей Эржебеты Батори. Сама Надзейка, впрочем, по-венгерски не могла связать и дюжины слов, и фамилия у неё была обычная: Пшеславинская. В лицей она являлась в суровых ботинках, костюм у неё был потёрт, заштопан и даже заплатан - на локтях, при этом она отлично говорила и на немецком, и на французском, а мать её ходила в дорогущем меховом манто. Тёмные длинные волосы Надзейка носила распущенными. Два передних зуба у неё были криво обломаны. В школьной сумке лежали кастет и дорогой портсигар, а на шее болталась на шнурке бронзовая пентаграмма. Я думаю, никто не удивился, что мы с ней сошлись: Надзейку неодолимо тянуло к тёмной стороне жизни, а я в ней существовала (и даже более, чем я тогда знала и могла предположить).
Совместных развлечений у нас было три.
Во-первых, мы шли в один из старых домов на улицах возле бульвара премьера д'Эсте и проникали в подъезд. Мы поднимались на последний этаж и усаживались на лестнице, ведущей к чердаку, с той стороны, где нет перил, свешивали ноги над гулкой бездной и… делали уроки.
Надзейка доставала портсигар и закуривала сигариллу, вонявшую тревожно и сладковато. Сумки-планшеты укладывались на колени, словно импровизированные парты, сверху распластывались тетради. Пеналы и учебники выкладывались на ступеньки между мной и Надзейкой (которая всегда садилась чуть выше, то ли неосознанно соблюдая социальную иерархию, то ли просто из молодечества), и, перешучиваясь, заглядывая друг к другу в тетради, мы заполняли белые листы математическими закорючками или нарочито-глубокомысленными эссе о природе всех и всяческих вещей. Этим эссе полагалось изобиловать цитатами на латыни и иметь один из канонических ритмических рисунков. Мы каждый раз задавались вопросом, отчего их не заставляют писать прямо в стихах и на иврите, и хихикали, умудрившись сочинить особо благочинную на вид и дурацкую по нам одним ведомым причинам и критериям фразу.
Во-вторых, мы придумывали шифры. Шифры эти были самые простые: каждой букве присваивался значок-заменитель. К концу первого года мы остановились на одном "алфавите", выглядевшем особенно таинственно, и напропалую переписывались им на уроках, за что постоянно имели замечания от учителей.
Наконец, мы просто играли в ножички, словно самые простые мальчишки с улицы Докторской или Вишнёвой, прямо в саду лицея или в одном из дворов тех старых восьмиэтажных домов, которых так много вокруг бульвара премьера д'Эсте.
К сожалению, третий год Надзейка не доучилась. На летних каникулах Турция попробовала отхватить кусочек у Королевства Югославия, и шестнадцатилетняя Надзейка рванула в самую гущу событий, не забыв взять ножик, кастет и портсигар. Больше её никто не видел.
Госька Якубович - почти точная копия Надзейки, только волосы острижены вызывающе коротко, да ещё ассиметрично. Ну, оно и ясно - ей не приходится оглядываться на дворянских предков, происхождение у Госьки самое что ни на есть демократическое. Ходит она всегда в чёрном: чёрные узкие джинсы, чёрная водолазка, чёрная короткая куртка, чёрные митенки и чёрные высокие ботинки на толстой тяжёлой подошве. Всё это украшено металлическими пуговицами, клёпками и цепочками. Зубы у неё не обломаны, зато голос - хрипловатый, дерзкий - знаком настолько, что, когда я впервые его услышала (Г оська спорила с каким-то бюрократом за одним из бараков гумлагеря, и звенел её голос потому особенно ясно и громко, а виртуозности атакующего закостенелую чиновничью совесть матерка завидовали случившиеся тут же грузчики), меня даже судорогой пробрало. На этот голос я пошла зачарованно, как крыса на песню волшебной дудочки, и, увидев такие знакомые чуть раскосые чёрные глаза, нос с горбинкой и бледное от злости лицо, не удержалась, вскрикнула, подпрыгивая вплотную:
- Надзейка!
Иногда я подозреваю, что всё-таки тогда не ошиблась. Например, в те моменты, когда я прихожу к Г оське в гости, и она выходит из дворницкой, садится со мной на лестницу, ведущую на чердак, свешивает в гулкую бездну ноги в полосатых шерстяных носках с дыркой над ногтем большого пальца и закуривает тошнотно и сладковато пахнущую сигариллу.
Завтра мне ехать в Кутну Гору, и я решаюсь попросить:
- Госька, можно я от вас на крышу выйду?
- Зачем тебе?
- Так. Посижу.
Подруга смотрит на меня оценивающе, потом встаёт:
- Сейчас, подожди…
Она исчезает за дверью, но скоро появляется снова:
- Пойдём.
У Якубовичей кухня устроена всё-таки в каморке, да и мебель у них скуднее: двухъярусная кровать (снизу - мать, сверху - Госька), гардероб, раздвижной стол и тумбочка с телевизором. Мать лежит на постели с книгой в руках. Я неловко здороваюсь, и она кивает мне. У неё обмякшее, усталое лицо уработавшейся за жизнь женщины. Госька проходит вперёд, с усилием открывает створки окна, и я выбираюсь на мокрую, пахнущую дождём и шифером крышу. Уже довольно поздно, в небе висит круглощёкая луна. Вокруг, совсем как во сне, серебристые крыши. Я закидываю голову - не для того, чтобы всмотреться в небо, а оттого, что горло будто что-то стеснило, и я вытягиваю шею, стремясь освободить дыхание. Я чувствую странную, тревожную дрожь, и вдруг мир вокруг начинает вертеться и прыгать, а я - я лечу!
Лечу!
Мне сладко и страшно, и я не чувствую ног и рук, я несусь в пространстве бестелесная, как призрак, и вдруг кто-то схватывает меня поперёк живота - почему кто-то? это же Госька - и кричит:
- Лилянка! Сумасшедшая!
Мы балансируем на самом краю крыши, мокром и скользком, почти наступая в водосточный жёлоб.
К моему удивлению, на вокзале в Праге меня встречает не только дядя Мишка, но и незнакомый мне юноша лет восемнадцати-девятнадцати, одетый по цыганской моде. Собственно, удивляюсь я не его присутствию - цыгане часто делают что-нибудь за компанию - а тому, что он "волк". Запах другого "волка" всегда слегка тревожит, заставляет нервничать, и поездка проходит в некотором напряжении. Юношу зовут Кристо, и он, как выясняется, приходится мне каким-то дальним родственником (объяснение, с какого именно боку, занимает у дяди Мишки несколько минут). Волосы у него ещё светлее, чем у меня, пепельные пряди падают из-под шляпы на шею, уши и лоб. Глаза настолько льдисто-пронзительно синие, что мне становится не по себе, когда он на меня смотрит. На моё счастье, он чаще глядит куда-то в космическое пространство, сквозь людей и предметы. И глаза, и волосы резко контрастируют с его худым, чисто цыганским лицом и кожей цвета топлёного молока. Кристо - один из немногочисленной группы депортантов, которых Пруссия оставила на границе с Богемией. Теперь он - временно - живёт в доме у ещё одного своего местного родственника, дяди Иржи Рупунороя.
Город немного изменился с тех пор, как я здесь побывала. Все вывески на немецком наконец заменены на чешские. На дядином автомобиле (как потом оказалось, на всех машинах этой марки в городе) сбиты железные буквы "Кайзер Фридрих". Несколько магазинов стоят пустые, с разбитыми витринами и без вывесок - должно быть, их владельцы были немцами.
Так же, как и в прошлый раз, меня встречает всё семейство, и из машины меня вытягивают сразу за две руки. На этот раз меня обнимают и целуют все по очереди, передавая друг другу, словно эстафетную палочку, и снова за какие-то считанные мгновения, словно вихрем подхваченная, я оказываюсь на кухне перед огромной чашкой чая и десятью тарелками, улыбающаяся во весь рот и даже немножко шире. Все мои родственники и свойственники сидят или стоят возле стола, только Кристо привалился к стене у окна и снова глядит своими синими глазами куда-то в десятые измерения.