- Все предпочитают это никак не называть. Для всего этого еще не нашли названия. Впервые человеческий знак - эта почти ребячья филологическая страсть к называнию - оказался, в сущности, бессильным. У этого нет названья, потому что нет слова, способного уловить и передать его суть. Когда-то нечто отдаленно, очень отдаленно сходное называлось "чтением". Но увы! Вы не просто читатель, всегда способный оторваться от страницы и закрыть книгу. Попробуйте оторвитесь. Выйдите из мира, куда попали по собственной неосторожности. Нет, это вам не удастся, как не удавалось и другим. Сейчас вы тоже, в сущности, знак.
- Я знак?
- Докажите мне, что это не так.
- Но вокруг нас живой мир. Лес. Река. Вот я протянул руку и дотронулся до дерева. Это береза. Такая береза не может быть ни в книге, ни во сне.
- Ну ладно. Вы меня почти убедили. И вы - не знак, и я не знак. Мы обыкновенные люди, попавшие в необыкновенные обстоятельства. Но от этого нам с вами не станет легче. Переверните страницу.
- Я не вижу никакой страницы.
- Мысленно переверните. Вам не хочется? Но вот она уже сама перевернулась.
Между тем декорации сменились. Вместо синего неба и такой же прозрачной реки, затененной лиственницами, я и мой странный собеседник оказались окруженными сырыми толстыми стенами, в душной полутьме.
- Где мы? - спросил я своего собеседника.
- В томской тюрьме. Сейчас тысяча девятьсот девятнадцатый год. Нас с вами подозревают в нелегальной связи с красным партизанским отрядом Лубкова.
- Кто подозревает?
- Колчаковская контрразведка.
- Что же с нами будет?
- Ничего особенного, - ответил он спокойно. - Наверно, расстреляют.
- За что? - спросил я.
- Смешной вы человек. За что? Ни за что. Разве честных людей расстреливают за что-то? Вы ищете логику, причины, следствия. Их не будет. Впрочем, допускаю, они и появятся. Но слишком поздно. После того, как нас с вами расстреляют.
- И вас тоже? - спросил я с некоторой надеждой. - Вы же мне говорили, что вы знак.
- Ну и что? Я мог выдать себя за знак в другой обстановке. Здесь мне никто не поверит. Здесь не верят ничему. Здесь допрашивают, бьют, а потом расстреливают. Расстреливают без суда.
- Но все-таки знак вы или человек?
- Это не имеет никакого значения. Мы в той эпохе, когда знаки и символы занимали еще скромное место. Кто же мне поверит, если я скажу, что я не человек, а только символ, что я только кажусь, а не существую. Я уже испытал физическое страдание, боль. Меня били и допрашивали, пока вы спали здесь в камере. Вот доказательства. Смотрите, у меня выбили два зуба.
Он раскрыл рот и показал мне кровоточащую десну.
- Но вы испытываете боль? У вас есть кровь? Значит, вы не знак, не символ, а человек.
- Да, здесь я превратился в человека.
Понемножку я освоился с полутьмой, в которой пребывала камера. В маленькое решетчатое окошко еле пробивался дневной свет. По-видимому, мы находились в подвале.
Обыденное всегда реальнее прекрасного. Чиновничья канцелярия, вокзал, пропахшая мышами кладовая, больничная койка, тускло освещенный коридор и, наконец, тюремная камера во много раз достовернее, чем тенистый лес или летняя запертая в ущелье прохладная речка.
Лес и ущелье уводят вас в мечту, в сон, чиновничья канцелярия или камера своей осязаемой и обоняемой реальностью не дают вам выйти из времени куда-нибудь на простор.
Я чувствовал не только зрением и обонянием, а всей своей кожей, всем нутром незыблемое существование тесной камеры, в которой я вдруг оказался.
- Может, пора перевернуть страницу? - спросил я своего спутника и соседа.
- Нет, голубчик, - ответил он насмешливо и скорбно, страница не перевернется. Романтика кончилась для нас с вами, началось нечто другое, и от него не спрятаться, не уйти.
И действительно, спрятаться было негде, даже от самого себя. Нас в камере было двое. Пока двое. Иногда я оставался один. Моего соседа уводили на допрос. Выводили молча, не называя. Но однажды его назвали.
- Синеусов! - крикнул ему надзиратель. - Ты что, не можешь встать?
Он действительно не мог встать. Накануне его сильно били.
Его уводили, и тогда я оставался один. Я сидел и ждал, ждал, когда его приведут. После допроса он не в состоянии был говорить. Он лежал молча. Однажды он сказал мне:
- Вы тоже узнаете скоро этого штабс-капитана. Он не сразу начнет вас бить. Сначала почитает стишки собственного сочинения. Выслушайте мой совет. Не ругайте его стишков. И не выдавайте себя за человека двадцать второго столетия.
- А вы действительно Синеусов? - спросил я.
Он удивленно посмотрел на меня.
- Вы повторили вопрос, который он задавал мне.
- Кто?
- Следователь. Штабс-капитан Новиков.
- Значит, он сомневается?
- В природе не существует такого предмета или факта, в котором штабс-капитан бы не усомнился. Но его скепсис мне очень дорого обходится, на моем теле нет живого места.
- Вы не ответили на мой вопрос. Вы действительно Синеусов?
- Так называет меня следователь. Для него я Синеусов. Я пытался это отрицать на первом же допросе. И за это потом пришлось отплевываться кровью. Когда я соглашусь с ним и скажу ему, что я Синеусов, меня расстреляют.
- За что?
- За нелегальную связь с партизанским отрядом Лубкова.
- Но кто вы на самом деле?
- Знак.
- Знаки не плюют кровью. И не стонут.
- Смотря какие знаки. Но довольно! Я устал от вопросов и допросов. Вот уже второй месяц, как выворачивают наизнанку нутро. Спокойной ночи!
- Спокойной ночи! - сказал я.
Как будто в тюремной камере может быть спокойная ночь.
Легким движением руки штабскапитан протянул мне раскрытый портсигар, туго наполненный сигаретами.
Рука, запах чуть ли не дамских духов, раскрытый портсигар и синяя струйка дыма, показавшаяся из почти девичьи нежных штабс-капитанских ноздрей, - все это пока отнюдь не выглядело ловушкой, расставленной, чтобы поймать меня. И все же мне вспомнилось одно лукавое растение, виденное мною еще в детстве в ботаническом саду, растение хотя и уходящее корнями в жаркую землю, но дополнительно занимавшееся тем, что заманивало насекомых, а потом медленно переваривало их в своем далеко не совершенном подобии желудка.
Нечто двусмысленно-противоестественное ощущал я и сейчас, словно вернулся в далекое прошлое и снова разглядывал загадочное растение. Чтобы примирить сверхобычное с обыденным, люди придумывают названия. У коварного растения было красивое латинское название. Я его забыл.
Штабс-капитан, чтобы примирить меня с собой, тоже поспешил назвать себя.
- Артемий Федорович Новиков, - сказал он чрезвычайно ласковым и дружелюбным голосом. - А вы?
Я не ответил.
- Возьмите сигарету. Английская. Вы знаете английский язык?
- Я знаю десять языков, - сказал я. - Десять земных. И один небесный. Язык, на котором со мной разговаривали на одной малой планетке, совсем не похожей на Землю. Но вы, кажется, не верите мне?
- Почему? - Штабс-капитан, искусно действуя ноздрями, метнул в меня длинную струйку дыма. - Охотно поверю. Ваш сосед по камере тоже уверял меня, что он каким-то образом попал сюда из будущего. Пришлось проштудировать роман Герберта Уэллса "Машина времени". Читал с удовольствием. И даже, знаете, благодарен. Если бы не он, может быть, не удалось бы почитать. Но чтение чтением, а дело делом. Насколько мне известно, вы студент медицинского факультета Томского университета Покровский Михаил Дмитриевич. Вы окончили томскую частную гимназию. Поведайте, каким же образом вы оказались участником нелегальной деятельности?
Я поймал себя на том, что, в сущности, с интересом слушаю штабс-капитана. Казалось, с помощью его слов я обретал бытие, становясь тем, кем мне суждено было стать в этом удивительном мире. У меня было имя, отчество, фамилия. У меня было прошлое и настоящее. Но будущего у меня, по-видимому, не было. Еще не начав допроса, следователь сказал, что меня, по всей вероятности, расстреляют. Он сообщил мне об этом доверительным голосом, понизив его почти до шепота, и приблизил ко мне свою глянцевито поблескивающую голову, свой молодой, пахнущий английскими сигаретами рот, словно спешил передать мне тайну. Интонацией голоса и выражением вдруг изменившегося и побледневшего лица он как бы подчеркнул, что доверяет мне, и вдруг стал держать себя так, словно был моим сообщником и готов мне чем-то помочь и, может, даже спасти меня от расстрела.
То опуская свои мутные сонные глаза и посматривая в лежащие на столе бумаги, то снова поднимая их и вглядываясь в меня, он рассказывал мне, кем я был, прежде чем попал в камеру. Талантливый режиссер, он, казалось, готовил меня к роли, которую я должен был играть несколько недолгих дней, отделявших меня от развязки.
Спокойно, не спеша, обволакивая себя и меня синим облаком сигаретного дыма, он описывал мое детство и юность, частную гимназию, помещавшуюся в стенах монастыря, рядом с кельями монахов. Он тщательно изучил мою жизнь, прежде чем вызвать меня на допрос. Но то, что он знал обо мне, не знал я.
Потом он начал рассказывать о себе. Голос его стал откровенно-доверчивым и глаза вдруг посветлели, стали почти по-детски гимназическими. Сквозь воинскую форму офицера уже просвечивал гимназист, казалось надевший в шутку мундир своего старшего брата. С необычайным искусством он сбрасывал с себя бремя жестоких лет, бремя своего опыта и возвращался туда, где когда-то пребывал и я, - в детство, в отрочество, в исчезнувший мир, на дне которого было так уютно.
Он тоже учился в этой же самой гимназии, но кончил ее на три года раньше. Сейчас он, словно взяв меня за руку, вел туда, в юность, в детство, в наш общий мир, где было так хорошо и ничто не угрожало кроме кори и только разве на худой конец - скарлатины.
Частная гимназия… Похожий на Антона Павловича Чехова классный наставник в пенсне с черным шнурком, закинутым за средних размеров учительское ухо, привыкшее к гомону перемен и всегда внимательно выслушивающее провинившегося гимназиста. Дядька с плохо выбритым лицом в широченных, всегда помятых штанах, водивший гимназистов на утреннюю молитву. И сам господин директор, либеральный и благовоспитанный человек, к тому же преподававший словесность и обладавший всего одной слабостью: на экзамене он любил выпытывать от попавшего в беду старшеклассника, что хотел сказать Николай Васильевич Гоголь своей странной повестью "Нос"?
Действительно, что он хотел сказать, этот Гоголь, когда описал, как нос сошел с лица мелкого чиновника и, надев вицмундир, стал разъезжать по Санкт-Петербургу в лакированной карете? Милый, добрый Гоголь, неужели он был в заговоре с безжалостными словесниками, расставлявшими на экзамене такого рода ловушку?
Штабс-капитан рассмеялся. Он сам оказался жертвой эксперимента великого русского писателя, не сумев разъяснить директору-словеснику на экзамене намерения давно умершего классика.
Да, он оказался жертвой коварного вопроса и сейчас хотел знать, не довелось ли случайно и мне попасть в ту же самую яму, вырытую классиком в сотрудничестве со словесниками? Если мне удалось каким-нибудь образом этого избежать, то он будет рад…
Воспоминания об отрочестве и гимназических годах, по-видимому, увлекли моего следователя. К тому же он не спешил. Перед ним лежал лист бумаги, лист пока еще безмятежно чистый и словно обещавший, что он так и останется не заполненным.
Но вдруг словно поворотом невидимого ключа штабскапитан замкнул детский мир, а заодно Гоголя, старого словесника и доброго классного наставника в чеховском пенсне. Лицо у штабс-капитана стало извиняющимся. Времена стали недобрыми. В этом все дело. И я должен был понять, что Артемий Федорович Новиков в этом виноват не больше меня.
А кто же все-таки был в этом виноват? Не могло же случиться так, что время само пожелало стать недобрым и разделило нас - людей, когда-то учившихся в одной и той же гимназии?
- Вы уверяете, - спросил штабс-капитан, и голос его вдруг налился металлом, - вы уверяете, что целых пятьдесят лет провели вдали от Земли?
- Не пятьдесят, а всего год. Но здесь, на Земле, действительно, прошло намного больше. Вам доводилось слышать что-нибудь об Альберте Эйнштейне?
- Эйнштейн? Как же, как же! Тоже член вашей подпольной большевистской организации?
- Нет, великий немецкий физик. Создатель теории относительности.
- Ну и что же? Будто физик не может быть большевиком.
- Он не здесь. Он живет в Германии.
- Оттуда и пришла зараза. Но что вы хотите сказать об этом физике?
- Вы хотите, чтобы я объяснил вам его теорию?
- Нет! Нет! Ненавижу математику. Уж лучше пофантазируем, как фантазировал здесь ваш сосед по камере. Этот большевик кроме будущего ничего не признает. Будущее еще будет или нет. А настоящее уже есть. И от него не спрячешься, не уйдешь. Я вижу, вы тоже своего рода Жюль Верн. А наш с вами словесник-либерал, понимал толк в художественной литературе. Этот самого Жюля Верна презирал за наивность. Какой уж там к черту полет на Луну, когда в земных делах не умеем разобраться. Вот и попал я вместо Луны в контрразведку, а вы в тюрьму. И кто же нас привел сюда? Да ваш Жюль Берн. Больше никто. Заманил своей мечтой о будущем. Но хватит Луны, довольно! Вернемся на Землю. Вам суждено быть расстрелянным. Это аксиома. Я долго не мог понять, что такое аксиома. Но математик в гимназии мне объяснил. "Человек смертей, - сказал он мне. - Ты, Новиков, человек и поэтому умрешь". Вот потому математика у меня как-то связывается со смертью. Хотите закурить? Ах, да! Забыл. В далеком вашем столетии все будут некурящие и непьющие, как в романах Жюля Верна. А теперь к делу. Вы встречались с Лубковым?
- Нет, не встречался.
- Не лейте пулю. Говорите правду. Что вам известно о Лубкове?
- Ничего. Да и откуда мне знать? Вы же знаете, откуда я сюда прибыл.
- Прибыли откуда - не знаю. А куда и когда отбудете - мне известно. Мне и господу богу, а не вам.
- Не пугайте. Смерти не боюсь. Жил бок о бок с ней, когда летел почти со скоростью света в вакуумах Вселенной.
- О Вселенной после, а сейчас расскажите о ваших связях. Нам, в сущности, почти все известно, но кое-что хочется проверить, сличить. Следствие, знаете, это тоже наука.
Страница перевернулась. И я снова оказался в камере, где меня ждал Синеусов, тоже обвинявшийся в нелегальных связях с красным партизанским отрядом Лубкова.
- Били? - спросил он меня.
- Нет. Пока обошлось. Он уверяет, что мы учились в одной гимназии.
- Боюсь, что это прием. Меня он, например, уверял, что хорошо знал моих родителей. Напрасно я его пытался убедить, что у меня их не было.
- И что же? У вас действительно их не было?
Он рассмеялся.
- Пусть это выясняет штабс-капитан Новиков. Моя задача остаться загадкой. Правда, это меня не спасет от расстрела.
Так мы перекидывались фразами, он и я, желая обмануть время и самих себя. Но время между тем шло и шло, и дело подвигалось к развязке.
Как-то вернувшись в камеру после очередного допроса, Синеусов сказал:
- На днях меня расстреляют. И прежде чем уйти из этой камеры навсегда, я хочу раскрыть одну тайну. Вы должны знать, почему и зачем мы оказались с вами здесь. В годы вашего пребывания на звездах на Земле произошло одно необратимое событие. Человеческое общество совершило непоправимую ошибку. Наука, введенная в соблазн инопланетным разумом, подарила людям бессмертие. Вы сами, надеюсь, сумеете оценить последствия этого двусмысленного подарка. Выйдя за пределы времени, люди превратились в символы, почти в знаки. Я категорически отказался от перестройки клеточной информации. И за это был выслан в прошлое. А за что были высланы вы? Пока мне это неизвестно. Но вот почему мы оказались здесь.
5
Синеусов… Этим именем называл его следователь и так оно было обозначено в протоколе. В конце концов он признался, что он Синеусов, бывший матрос Черноморского флота, скрывавшийся под разными кличками и занимавшийся деятельностью, за которую ему и суждено быть расстрелянным. Признав себя Синеусовым, он подписал протокол. Смерть он предпочел бессмертию, которое осталось там, в другом времени, в будущем, но так странно и парадоксально оказавшемся для него всего лишь прошлым. Впрочем, не все ли равно человеку, которого завтра уведут, чтобы поставить к кирпичной стене. Время, в сущности, бездонно, и каким крошечным кажется этот краткий промежуток от рождения до смерти!
Он мог испытать эту бездонность, слиться с ней, ведь наука и общество предлагали ему бессмертие. Но он отказался и теперь ждал своего конца.
Пока он еще был здесь. Я слышал его голос и видел его лицо и руки, которые должны были скоро исчезнуть. И он смотрел на меня по-прежнему с интересом, словно не он, а я был загадкой.
Я молчал. Он тоже молчал, наверно мысленно озирая свою жизнь, а может, и жалея о своем выборе. А если и говорил, то только о самых незначительных вещах, с которыми легче расставаться, покидая навсегда мир предметов, явлений и форм.
А потом наступила ночь, и он уснул или только притворился спящим.
Я тоже уснул. И может, мне приснился сон, а может, и перевернулась страница странной книги, в которой ктото меня замкнул на замок и потерял ключ. Страница перевернулась, и я снова оказался в том своем существовании, в которое не хотел поверить следователь и скептик Артемий Федорович Новиков.
Я снова стоял в саду. А рядом со мной Красавец Стронг. Он держал в руке раскрытый зонт. Моросил дождь. В двух шагах от меня была девушка. Она стояла под дождем в легком летнем платье.
- Вы - книга? - спросил я девушку.
- И да и нет. Но это не имеет значения. Я помогла вам попасть в камеру томской тюрьмы. Но это своего рода экзамен, который вы должны сдать. Во время вашего пребывания на звездах на Земле произошли кое-какие перемены. Вам еще рано знать о них.
Она стояла под дождем. А этот чудак Стронг держал в руке зонтик, словно мог им закрыть льющееся на нас небо.
Лило, лило, лило. Капли дождя струились по лицу девушки, словно это было изваяние.
Она стояла под дождем, а рядом с ней электронный Спиноза или высокомолекулярный Гегель с зонтиком в руке. И я подумал сначала, что это мне только снится - деревья, ожившее изваяние и искусственный Гегель с раскрытым зонтиком в руке, но одежда моя промокла насквозь, и меня стало слегка знобить.
- Почему я здесь? - спросил я Офелию.
- А почему вы должны быть там? Я вижу, вам не терпится вернуться в свою камеру?
- Как я попал туда? Зачем? Я же не отказался от бессмертия, как мой сосед по камере Синеусов. За что же я был выслан в другой век?
Лицо девушки быстро начало меняться, особенно глаза, и мне уже казалось, что здесь рядом не она, а семафор, семафор в легком летнем платье, и в одном большом девичьем глазу уже горит красный электрический свет, а другой закрылся. Красный глаз подмигнул мне.
- Вы не должны знать об этом, - донеслись до меня тихие слова. - Еще не пришло время.
А дождь лил и лил. Слышен был звон и плеск. А мы стояли на одном месте - электронный Спиноза со своим зонтиком, Офелия, похожая на ожившую статую, и я.
- Неужели здесь под дождем хуже, - спросила Офелия, - чем там в камере, теперь уже одиночке? Вашего соседа расстреляли.