Клоун в балахоне стоял, прижимая руку к груди, и трясся от душившего его кашля. Его лицо потемнело. Парень в красном плаще, дававший ему пощечины, растерянно смотрел на товарища: очевидно, это не входило в игру.
Наконец, приступ кашля кончился. Клоун хлопнул себя по лбу и засмеялся.
– Хе-хе-хе… Холодом подавился! Застрял в глотке возок льду! Прроворрней, проворрней! Наполеона играть пойду!
Эту остроту мы долго распевали с Васькой. Потом я понял всю горечь этой шутки.
Все хлынули ко входу, где на невысоком помосте стоял ящик с окошечком, из которого, как хищная птица, выглядывала барыня в лисьей шубе и с сердитым лицом. Иногда она протягивала из окошечка руку и позванивала в колокол. Над окошечком по белым доскам было выведено углем "Касса", что напомнило нам о легкомыслии с двугривенным. За дощатой стеной что-то треснуло, – должно быть, выпалили из пушки.
– Вам тут чего? – раздался из ящика скрипучий голос барыни в лисьей шубе. – Платите деньги и смотрите… Семен, отгоняй мальчишек! Публике только мешают.
Из темной глубины балагана вынырнул долговязый парень в красном плаще и со шпагой и шпагой же отстранил нас.
– Не проедайся, не проедайся!..
Мы шарахнулись, а он взял руки в боки и заорал что было мочи:
– Сейчас начинается! Наполеон и его храбрые маршалы объявляют отражение! Проворней!..
Васька предложил мне юркнуть в темный проход, воспользовавшись приливом публики; уже пригнулся, чтобы юркнуть, но зоркий глаз барыни из ящика пригвоздил его на месте. Как раз в этот момент над моим ухом раздался голос.
– А-а, сударь, и вы здесь!..
Я узнал приказчика дяди, Василия Васильича. Он был при полном параде: в лаковых сапогах, в сверкающих резиновых калошах, в синей чуйке, из кармана которой выглядывал уголок алого платочка, и пощелкивал орешки.
– Изволили любоваться в балагане? – сладким голоском спрашивал он, гремя в кармане орешками. – Оченно знаменитое представление киятров… Не были-с? Да что вы-с! Не желательно ли угоститься… орешков?
– У него денег нет… – прошипел Васька.
– А нам зачем деньги-с?! – обращаясь опять-таки ко мне и минуя даже взглядом Ваську, сладким голоском вопрошал Дядин приказчик. – У нас тут есть самый главный. Мы его сейчас встрепенем-с… сей минут-с…
Он зашагал к ящику, из которого зорко, как сердитая птица, высматривала барыня в лисьей шубе. Мы тронулись за ним.
– Вам в какую цену? – ласково вопросила обитательница клетки. – Есть в 60, в 50…
– Нам это все равное без значения, – отвечал дядин приказчик, вытаскивая для чего-то серебряные часы и раскрывая их почти у самого носа барыни. – Нам надобно самого главного представителя, Василь Сергеича-с… Вот и все-с…
Барыня сделала кислое лицо и крикнула в темный проход:
– Наполеона зовут! Приходите не ко времени… Сейчас спектакли, а вы… – уже совсем не ласково бросила она в пространство.
Василий Васильевич для чего-то позвякал деньгами в кармане, крякнул и тоже бросил в пространство:
– Это нас не касаемо…
В тот же момент чей-то голос за стеной балагана прогудел глухо, как в пустую бочку:
– Господина Наполеона!.. Хозяйка кличет.
Сейчас же появился и Наполеон, тот самый, что ходил по балкону и кричал. Он уже успел переодеться, и теперь на нем были высокие сапоги с жестяными звездами на каблуках, вроде шпор, серый коленкоровый сюртук с крупными пуговицами, тоже из жести и картонная треуголка. Его лицо было тронуто синькой и мелом и было так худо, что все кости можно было бы изучить на нем. В одной руке Наполеон держал деревянную шпагу, а другая рука… Но у него и была только одна рука. Вместо другой болтался серый рукав сюртука.
Он метнулся взглядом и узнал приказчика.
– Мое почтение-с…
– А мы к вам-с, – начал шепотом, отводя его в сторону, дядин приказчик. – Вот они-с, – указал он на меня, – племянничек будут-с дяденьки ихнего, Егор Егорыча, которому вы потолки расписывали при моей рекомендации…
– А-а… – протянул Наполеон, ласково взглядывая на меня и протягивая мне руку. Он даже щелкнул шпорой.
Я был не только польщен: я был потрясен и возвеличен. На глазах толпы, жадно приглядывавшейся к Наполеону, мне протягивал руку "самый главный", тот, который сейчас будет палить на коне из пушки.
– Орудуете? – спрашивал Василий Васильевич.
– Что поделаешь! – выговорил со вздохом и трепыхнулся единственной рукой Наполеон. – Сами знаете… время теперь для моей специальности узкое, а тут все-таки три рублика… Хоть с утра до ночи, а все-таки… Плохо. Он покрутил головой.
– А мы к вам-с… – сладким голоском продолжал дядин приказчик. – Вот они-с, – показал он на меня, – оченно желают посмотреть на вас на киятрах…
Наполеон шаркнул ногой и надел треуголку.
– Ваш покорнеющий слуга…
Он так именно и говорил: "покорнеющий".
– Стало быть, им желательно в балаган, а они прокутили весь свой капитал… А вы тут самый главный… Так, чтобы проникнуть… можно?
Тут лицо Наполеона потускнело. Он кашлянул в руку, поглядел в сторону ящика, на меня, на всех нас и еще раз покашлял, точно у него застряло в горле.
– Гм… гм… хорошо-с… Вас двое-с… гм…
Но тут и Васька издал тоже что-то вроде "гм" и дернул меня за рукав.
– Трое вас… гм… Я попробую…
– Ну, ты, чай, и без билета прошмыгнешь, – строго сказал дядин приказчик, отстраняя Ваську.
– Нет, и он… – поддержал я.
– Идти – так всем-с, – сказал решительно Наполеон и его лицо стало строгим. – Тоже ребенок…
Он протянул руку к Ваське и потрепал по плечу. Тот вздохнул и заморгал.
Потом человек в сером сюртуке снял треуголку и мелкими шажками направился к барыне в лисьей шубе. Подойдя к ящику, он втянул голову в плечи, точно кто замахнулся над ним, и, размахивая единственной рукой, в которой была треуголка, стал что-то объяснять, то прижимая руку со шляпой к груди, то показывая в нашу сторону. Барыня сидела, как каменная. Она только раз повернула голову и скосила рот. После этого Наполеон безнадежно трепыхнулся плечом и почесал за ухом. И тут произошла перемена: он, должно быть, сказал барыне что-то приятное, она закивала головой и черкнула карандашом.
– Пожалуйте-с! – крикнул Наполеон и поманил.
Когда мы проходили за ним в темное отверстие балагана, я услыхал трескучий голос:
– Я записала… помните!..
– Это что же-с? – вопросил Василий Васильич.
– А-а… – ответил Наполеон, – у ней свои счеты… Точность любит.
Он проводил нас на переднее место и сказал, уходя, что сейчас начнется.
В балагане было не теплей, чем под открытым небом, так как в щели прорывался с воющим свистом ветер. Наконец, подняли занавес. Меня не занимали ни город на горе, ни клочья ваты на полу, изображавшие снег. И зачем вата? Можно было бы навалить самого настоящего снега, и он не растаял бы.
– Значит, вроде как зима, и Наполеон будет замерзать, – объяснял мне дядин приказчик, пощелкивая орешки. – Очень интересно.
Из-за кулис вышел Наполеон, понурив голову и выпуская изо рта клубы пара. Должно быть, надо было изобразить, что ему приходится туго: фигура его внушала жалость, и пустой рукав был, очевидно, чем-то набит и висел на белой перевязи, свидетельствуя о полученной ране.
– Ему теперь очень даже нехорошо… Наполеону-то… – пояснял дядин приказчик, с треском сокрушая орешки и выплевывая скорлупку прямо на сцену. – Как мы его, стало быть, приперли, ему и податься некуда… Тьфу, тьфу!.. – с ожесточением выплевывал он скорлупки.
Наполеон подошел к самому краю сцены, грустным взглядом обвел нас, открыл рот, хотел что-то сказать и закашлялся.
– Очень все верно-с! – продолжал объяснять мне дядин приказчик. – Стало быть, мороз, и он, конечно, застудился… Ах, как верно!
А Наполеон продолжал кашлять. Вдали, на пустом месте, путаясь ногами в вате, остановились "маршалы", судя по гусиным крыльям на шляпах. Это были два долговязых парня в позолоченных сапогах, зеленых штанах и красных плащах, с мечами на боку. Один из них только что гнал нас из балагана. Но теперь он уже не имел гордого вида. Напротив, оба они, видимо, были чем-то испуганы, жались друг к дружке и оглядывались на кулисы, откуда торчало дуло пушки.
Наконец, Наполеон откашлялся, потер грудь и, выпучив глаза, крикнул сипло:
– Я победил все народы!
Молчание. Василий Васильич поднял палец. Свита вытянула шеи. Наполеон грустно покачал головой и задумался.
– И вот, я сжег все мои корабли, и нет возврата в славное мое отечество! – глухо проговорил он, ударяя себя кулаком в грудь. – Нет! Или я покончу дни свои на этих снежных полях, покрытых снегом, или…
Молчание. Мы насторожились. Дядин приказчик раздавил орех.
– Нет! Решено и подписано! Сейчас начнется Бородинский бой!..
Говоря о кораблях, Наполеон показал пальцем в пространство, но там ровно ничего не было.
– А зачем он сжег свои корабли? – спросил я Василия Васильича.
– Ну… так уж ему, значит, понадобилось…
Васька, разинув рот, пожирал глазами Наполеона. Смотрел, подставив к подбородку сложенные кулачки.
– Храбрые мои маршалы! – воззвал Наполеон.
Два маршала в плащах вздрогнули, вытянулись, как по команде, повернулись, враз щелкнув каблуками, и плечо к плечу замаршировали к Наполеону, заходя, как это делают солдаты, плечом. Должно быть, они думали, что должны маршировать, потому что маршалы.
– Зарядить все пушки и орудия! – скомандовал Наполеон и опять принялся ходить, стараясь согреться: его лицо посинело от холода.
А маршалы замаршировали к кулисам, откуда послышался грохот барабана и звук труб. Играли знакомый марш, под который на нашей улице проходили солдаты. А Наполеон подошел к самому краю сцены и прошептал, смотря в землю:
– Чую, что мне несдобровать…
Не успел он договорить, как из-под самых ног его вырвался клуб дыма, языки пламени, и поднялась фигура в черном плаще.
– Кто ты, о незнакомец? – крикнул Наполеон, хватаясь за шпагу.
Незнакомец ответил глухо, словно его душили:
– Сейчас узнаешь… Но помни, что русские непобедимы! При этих словах снова загремел марш, а позади нас публика заревела и закричала: браво!
– Пусть все силы ада идут супротив меня! – кричал Наполеон, выхватывая шпагу. – Я – Наполеон! Властитель ира и народов!!!
А незнакомец предсказал Наполеону, что дни его славы скоро пройдут, и кончит он свою жизнь на необитаемом острове и тогда во второй раз увидит, с кем имеет теперь дело. Тут незнакомец заявил диким ревом:
– Вот кто я!.. Я смерррть твоя-а-а!..
Да, это была смерть. Она откинула плащ, и мы увидали скелет и косу. Наполеон старался пронзить ее шпагой, попадая в воздух, а смерть уходила за кулисы, грозя косой и корчась.
– Ха-ха-ха! – страшно хохотал Наполеон. – Смерть! Не будет этого! Маршалы!
Опять два парня дружным шагом выплыли из-за кулис и враз остановились, делая под козырек.
– Начнем Бородинский бой! – крикнул Наполеон.
– Начнем! – гаркнули маршалы, словно кричали на лошадей, и замаршировали к кулисам. Потом выкатили пушку и навели на город.
– Пали! – скомандовал Наполеон.
Дым окутал все. В нем что-то мелькало, громыхало, сверкало. Наконец, пальба прекратилась. Наполеон уже сидел на пушке, а перед ним стояли два маршала. Они, должно быть, спрашивали, – не ранен ли он.
– Пустяки, – сказал Наполеон, махнув рукой. – Русские не хотят покоряться… но все равно!.. Идем на Москву!
– Идем! – крикнули маршалы, выхватили мечи и, во главе с Наполеоном, направились на Москву, за кулисы, отбивая шаг. Занавес опустили.
– Ай да Василь Сергеич! – сказал дядин приказчик. – Земляк ведь мой! – трогательно сообщал он мне, тыкая себя в грудь пальцем. – На всякие художества может.
Дальше все в том же роде, пока не появился господин в рыжем пальто и не заявил зычным голосом, что представление кончено. Василий Сергеич выходил раскланиваться, прижимал руку к сердцу, а из его рта вырывались клубы пара.
Когда мы выходили из балагана, он, уже в полосатом балахоне, вынырнул из темного прохода и поймал Василия Васильича за рукав.
– Василь Васильич… уж вы, пожалуйста… какая работа будет… чертежик какой… Закиньте хозяину словечко…
Дядин приказчик сделал вдумчивое лицо.
– Гм… Трактирщик у меня есть знакомый… так стены у себя в трактире хочет расписать… для вкуса публики…
– Господи! – вскричал Василий Сергеич. – Так сделаю, что в самый раз! Разве тут мне место!.. – плаксиво зашептал он, показывая на стены балагана. – Разве так можно писать?! Позор это!
– Это что-с? – скосив глаз на яркие полотнища, вопросил Василий Васильич.
– Да вот это-то!., это!.. – ударил Василий Сергеич по полотнищу. – А требуют, чтобы страшней было!
Его лицо, истомленное, болезненное, искривилось горькой улыбкой.
– Ничего не поделаешь…Племянники у меня, сами знаете… их в люди вывожу… И грудь вся разбита… А тут – балаганщина… тяжко…
– Конечно, для необразованной публики, которая необразованная… и для детского удовольствия, вот для их… – говорил Василий Васильевич, похлопывая пальцами по полотнищу. – Хорошо-с, закину словечко… Всего наилучшайшего.
Простились и пошли, а вслед нам несся знакомый осипший и разбитый голос:
– А вот дам ему сладких сухарей, чтобы помер поскорей! На балконе Василий Сергеич уже колотил палкой по огромной картонной голове.
– Прокурат! – сказал дядин приказчик. – Ну, вот и по-лучили-с удовольствие… И вам приятно-с, и папашеньке-с… Все-таки, скажете, не одни-с были-с на черном народе, а со мной… Одним-с очень нехорошо-с ходить в черный народ-с… разные слова нехорошие и поступки-с… и одно дикое необразование…
Я помню его сытое, цвета хорошо отчищенной меди лицо, и сладкий голосок, и постоянно сгибавшуюся набок голову, точно он прислушивался к чему-то, когда говорил с дядей, отцом или со мной. С другими, на нашем дворе, он не говорил. На тех он кричал.
– А что такое – прокурат? – спросил я.
Дядин приказчик немного подумал и сказал решительно:
– А это значит… такое у него понятие ко всему…. Так что даже трудно понять. Который все произошел.
– Фокусник? – спросил Васька.
Но Василий Васильич не удостоил его ответом.
Когда мы вернулись, Василий Васильич сам привел меня в комнаты и доложил домашним:
– Не извольте беспокоиться-с… Сам самолично за ними досмотрел, потому как они только с сапожницким мальчишкой были. И оберег-с, и в киятры сводил-с, и все было в полном приличии, а не как…
Его поблагодарили и дали на чай. И я долго раздумывал, от чего оберег меня дядин приказчик? И не мог понять. Но я все же был доволен, что он попался нам: мы тогда впервые познакомились с Василием Сергеичем и видели его во всей славе, как я думал тогда. Потом мы увидали его еще в большей славе.
Это случилось вскоре.
II
Я всегда с нетерпением поджидал лета, следя за его приближением по разным, хорошо мне известным признакам.
Самым решительным вестником лета являлся полосатый мешок. Его извлекали из недр огромного сундука, пропитанного запахом камфары, и высыпали из него груду парусинных курточек и брюк для примерки. Часами должен был я стоять на одном месте, снимать и надевать, а меня повертывали, закалывали и припускали на мне. Я потел и вертелся, а в открытые окна смотрелись облитые душистым соком тополевые почки и вкатывалось дикое гиканье Васьки.
Вторым признаком лета было появление в нашем доме рыжего маляра, от которого пахло замазкой и красками. Маляр приходил выставлять рамы и наводить ремонт. Он всегда делал свое дело с каким-то особенно свирепым видом, ловко выхватывая стамеску из-за тесемки грязного фартука, и пел себе под нос, точно сердился:
А-эх и те-мы-на-ий ле-ес… да и-эх и те-мы-на-ай…
Я прислушивался, стараясь узнать, что же дальше, но суровый маляр вдруг останавливал ловко ерзавшую стамеску, задумывался, глядел через окно в небо и начинал опять:
Э-эх и в те-мы-но-ом ле-се… да и в те-мы-ным…
И потому ли, что он только и пел о темном лесе, или потому, что часто вздыхал и смотрел исподлобья, он казался мне страшно загадочным.
Потом я узнал его ближе, когда он оттрепал Ваську за волосы. Дело было так.
Маляр поработал, пообедал и завалился спать на крыше сеней. Помурлыкав про темный лес, где, как я теперь узнал, "сы-то-я-ла сосенка", маляр уснул, не успев ничего больше сообщить. Лежал он на спине, а его огненная борода глядела в небо. Мы с Васькой, чтобы было побольше ветру, также забрались на крышу запускать змея. Но так как ветру и на крыше не было, то Васька принялся щекотать соломинкой голые пятки маляра. Но они были покрыты серой и твердой кожей, и маляру было нипочем. Тогда я наклонился к уху маляра и дрожащим голосом затянул:
И-эх и в те-мы-ном ле-е-се..
Опять ничего, только рот маляра перекосился, и улыбка выползла из-под рыжих усов его на сухие губы. Должно быть, ему было приятно, но он и на этот раз не проснулся. Тогда Васька предложил мне заняться маляром как следует. И мы занялись-таки.
Васька сейчас же приволок на крышу кисть и ведоо с краской и помазал маляру пятки. На этот раз маляр поерзал ногами и успокоился. Васька состроил рожу и продолжал. Он обвел маляру у щиколоток по зеленому браслету и опять состроил рожу. Маляр сладко всхрапывал. Тогда Васька обвел вокруг маляра заколдованный круг, присел на корточки и затянул над самым маляровым ухом песенку, которую я с удовольствием подхватил:
Рыжий красного спросил –
Чем ты бороду красил?
Я не краской, не замазкой:
Я на солнышке лежал,
Кверху бороду держал!
Пели мы ему до тех пор, пока маляр не проснулся и не зыкнул. Мы стихли, а он повернулся на бок и окрасился. Тут и вышло. Я скрылся в окно чердака, а Васька поскользнулся на заколдованном кругу и попал в надежные руки. Тут и вышло… Маляр потрепал Ваську, а потом и сам развеселился, хлопал Ваську по спине и приговаривал:
– Ну, и не реви, дурында… У меня тоже такой шельмец в деревне есть. Что зря хозяйской-то краски извел, ду-ура! Да еще ревет!..
С этой поры маляр стал нашим другом. Он пропел нам всю свою песенку про темный лес, про то, как срубили там сосенку, про то, как "у-гы-на-ли добра молодца в чужу-дальню сторонушку"… Очень хорошая была песенка. И так грустно пел ее маляр, что мне показалось, не про себя ли он и пел-то ее. Пел он и глядел с крыши сеней вдаль, где за кровлями города, за рекой синела полоска леса.
Впервые тогда, на крыше сеней, почувствовал я огромный мир тоски, таящийся в русской песне, тоскующую душу родного мне народа, душу нежную и глубокую, прикрытую бедным одеянием. Да, тогда, на крыше сеней, под перекрикиванье петухов, в воркованье сизых голубей, в грустных звуках маляровой песни приоткрылся мне мир бедной жизни и суровой природы, в котором живая душа незримо тоскует по чему-то прекрасному.
И я, и Васька притихли и смотрели, как шевелятся и вздрагивают губы маляра, а светлые глаза глядят в далекий простор.