Кто рожден - уйдет,
Кто ушел - ушел,
Так наш путь лежит.
Так в начале времен повелел, приказал
Строгий Дьылга-хан,
Господин-судьба…
Чуть запоздав, вступил Толбон. Чистые печальные звуки хомуса вплелись между слов, поплыли над головами к Верхнему небу. Путь душе указывали? Мир изменился, воздух сделался прозрачным до звона. Горы на горизонте, стена леса за ручьем - всё раздвинулось, отступило, а небо, наоборот, придвинулось ближе. Небо - и морщинистый лик Сэркена Сэсена.
…Молодым ушел храбрый Омогой,
С гордо поднятой головой,
Юноша удалой
С солнечными поводьями за спиной.
Сюр-дыхание истекло,
Потемнело чело,
Усохло могучее тело.
Берестою укутаем мы тебя,
Головою на север положим тебя,
Вознесем над тобою высокий помост -
Будет крепок он,
Мир-покой храня…
Я видел, как наяву: вот тело Омогоя, завернутое в бересту, опускают в землю, головой на север. Ветер гуляет в кронах высоченных сосен. Лучи солнца, просеянные сквозь хвою, желтой пыльцой осыпаются на погребальный сруб. К запаху смолы примешивается терпкий аромат тлеющего можжевельника. Шаман Араман, звеня колокольцами и оберегами, окуривает могилу священным дымом. Бьет в бубен, гонит злых духов, кричит на них. Молчит улус. Молчат братья Омогоя, отец, мать. Молчит красавица Мичие. Держится, не плачет.
Хорошие у Омогоя похороны.
…Буор-кут, душа, в землю возвратись,
Салгын-кут, душа, в небо вознесись,
Ийэ-кут, душа, духов мир пройдя,
В Осьмикрайнюю возвратись,
В теле новом, могучем
Восстань, возродись!
Господин-Судьба, не томи его,
Нам верни его…
Когда дедушка закончил петь, в небе долго таяло эхо его слов и хомуса Толбона. Люди забыли дышать - такая царила тишь. Позже мы зашевелились, словно просыпаясь. Разговаривали шепотом, расходились медленно, ступая тихо, как на охоте. Боялись разрушить умиротворение, снизошедшее на улус. Я тоже уверился: смерть - это еще не конец. Омогой родится заново, и в следующей жизни у него все будет хорошо!
…Буор-кут, душа, в землю возвратись,
Салгын-кут, душа, в небо вознесись,
Ийэ-кут, душа, духов мир пройдя,
В Осьмикрайнюю возвратись…
Про три души я и раньше слыхал, только не придавал значения. Это же важно, да? Если души перепутаются или, скажем, одна из них потеряется - вдруг человек не сумеет родиться вновь? Останется куковать в мире духов? Говорят, отважные боотуры, погибнув в бою, уходят на Верхнее небо, в войско Илбис-Хана, бога войны. А остальные?
Пока я размышлял, все успели разойтись. Кустур меня звал, не дозвался. А я торчу столбом, голову ломаю. Про души, по-хорошему, надо сестру спросить. Она - удаганка, должна знать. Она все на свете знает! Наша Умсур даже мертвых оживлять умеет, если свежие, непротухшие. Жалко, что ее в улусе не было, когда Мюльдюн Омогоя зашиб. Оживила бы его… Теперь, наверное, поздно. Пока сестры нет, можно спросить у дедушки Сэркена. Он старый, мудрый - тоже, небось, знает.
Я тихонько подкрался к дедушке со спины. Обождал, боясь побеспокоить. Сэркен сидел на скамье, смотрел на горы - совсем как мой отец. А когда я уже решился открыть рот…
- Здравствуй, Юрюн.
Глаза у него на затылке, что ли?
- Здравствуйте, дедушка Сэркен. Хорошо ли доехали?
- Спасибо, не жалуюсь.
- Вы так здо̀рово пели сегодня!
- Только сегодня?
Я нутром чуял: дедушка улыбается. А всё равно неловко.
- Вы всегда здо̀рово поете! Но сегодня - особенно.
- Выкрутился, молодец.
Он повернулся ко мне. Он действительно улыбался. От его улыбки хотелось плакать. Ну да, поминальная песнь - не свадебная.
- Дорога была удачной, - сказал он, теснее нахлобучив шапку. - И нет, я приехал не ради Омогоя. Но ты ведь хотел спросить о другом?
Хуже нет, когда тебя видят насквозь.
- Я про души спросить хотел. Почему - три?
Остальные вопросы - тьма-тьмущая! - вылетели из головы. И хорошо, что вылетели. О главном спросил, а остальное - ерунда.
- Ты вырос, Юрюн Уолан, - дедушка молчал так долго, что я уверился: не ответит. И ошибся. - Пора тебе в Кузню. Там из тебя быстро вышибут лишнее любопытство. Не бойся, я шучу. Я люблю взрослые вопросы. Но сначала, если не возражаешь, спрошу я. Что делает человека - человеком?
- Что?
Я растерялся. Я думал, он рассказывать станет, а не меня спрашивать.
- Племя, - за меня ответил дедушка. - Давай, загибай пальцы! Племя, в котором ты родился. Земля, где ты родился. И ты сам, новый человек. Сколько пальцев ты загнул?
- Три.
- Очень хорошо. Теперь разгибай! Начнем с первого пальца. Отличный палец, длинный, очень полезный. Ты замечал, что дети обычно похожи на своих родителей? На дедушек с бабушками?
- Конечно! Вот, к примеру…
Старик остановил меня движением руки:
- Это дышит материнская душа - ийэ-кут, душа рода. Твой приятель Кустур родился человеком, ты родился боотуром, кобыла родилась кобылой, а озерный карась - карасем. Уловил дыхание ийэ-кут? Если она дышит полной грудью, в тебе может проснуться память предков. Обычно эта память спит, но сильный шаман способен ее разбудить.
- Сильный? Как моя сестра Умсур?
- Да, Умсур очень сильна.
- А в кобыле может проснуться память предков?
- Может.
- А в карасе? А в Кустуре?
- Твоя сестра сильна, а ты нетерпелив. Любишь перебивать старших, бежать впереди табуна. Скажу тебе по секрету: это тоже ийэ-кут. Боотуры все таковы, и не только в детстве. Я бы сказал, что боотур и есть детство.
- Я понял, - кивнул я.
Дедушка пожевал губами с явным сомнением:
- Правда? А по тебе и не скажешь. Ладно, разгибай второй палец. Какой тебе палец дороже, первый или второй? Оба до̀роги? Молодец, соображаешь. Вторая душа у тебя земляная - буор-кут. От нее зависит, вырастешь ты дылдой или коротышкой, силачом или слабаком, худышкой или толстяком. Вот сидит предо мной Юрюн Уолан: роста выше среднего, для своих лет крепыш, но не громила, уж извини. Скорее худой, чем толстый, и горой жира ему не стать, сколько мама ни корми. Чего еще не хватает нашему Белому Юноше?
Мы с Сэркеном, не сговариваясь, посмотрели на мой средний палец. Он последний оставался загнутым. Я разогнул палец:
- Чего, дедушка?
- Воздушной души салгын-кут. Воздушная душа - это ты сам, Юрюн. То, что у тебя на сердце; то, что у тебя в голове. Твои мысли, твоя память, твой характер. Желания и страхи, привычки и навыки. Что ты любишь, а чего терпеть не можешь. То, чему тебя научили; то, чему ты научился сам. Вот теперь все три души сошлись вместе. Ты стал целым, человек-мужчина. Нет любой из них - нет и тебя.
- А какая главная?
Я думал, он меня высмеет.
- Ийэ-кут, - серьезно ответил дедушка. - Материнская душа притягивает к себе остальные две. Если ее сохранить отдельно, если создать душу-близнеца…
Впервые на моей памяти Сэркен Сэсен, пишущий орлиным пером на гранитных плитах, с трудом подбирал нужные слова. Так я, помнится, объяснял маленькой Айталын Куо, что нельзя играть со всякой гадостью. Я тогда чуть язык не свернул - мои объяснения она понимала с третьего на десятое. Приходилось выкручиваться, обходясь самыми простыми доводами: нельзя, потому что нельзя.
- Тогда можно вернуть человека после смерти.
- Сохранить? Где?!
- В другом теле. Допустим, в теле зверя.
Кажется, он хотел сказать что-то другое, но в последний миг передумал.
- Или в дереве. В волшебном кристалле… Не важно! Если вселить материнскую душу-близнеца в живое тело, пока не успела отлететь воздушная душа салгын-кут, материнская душа притянет воздушную и земляную. Человек возродится - такой же, как был. Но если промедлить или провести обряд с ошибками, салгын-кут войдет в тело не полностью. Тогда человек возродится ущербным. Воскрешение, мой любопытный боотур, это очень сложное колдовство.
И тут меня прошибло!
- Дедушка Сэркен! А эту душу, ну, близнеца… Если ее в зверя засадить, а потом из зверя выпустить - это значит вызволить, да?
Старик нахмурился. А меня несло:
- Ну, к примеру, был бы у меня брат. Не Мюльдюн - другой, тоже старший. Сделали бы ему душу-близнеца и загнали в корову… Нет, лучше в лося. В здоровенного! А брата, скажем, из лука застрелили. Или со скалы упал. Он умер, а душа так в лосе и осталась. Если того лося найти, если душу брата из него вытащить - это будет вызволить? Или нет?
- Повадился горшок по воду ходить, - пробормотал Сэркен. Убейте меня сапогом, если я понял, к чему это он. - По кривой дорожке. Гляди, Юрюн, голову не расшиби.
Больше он со мной не разговаривал. Во всяком случае, сегодня.
3
Меньше глаз, меньше слез
- Иди за мной, - велел Мюльдюн. - Всё, пора.
И вот тут я испугался по-настоящему.
- Вещи, - сказал я. - Мои вещи.
- Что твои вещи?
- Надо собраться в дорогу.
Он пнул ногой тючок, стоявший у дверей:
- Не надо. Мать уже собрала.
- Еда? - предположил я. - Припасы?
- Ты голоден?
- В дорогу, с собой.
- Прокормлю, - отрезал Мюльдюн.
- Попрощаться?
Я цеплялся за соломинку. Никогда бы не подумал, что так испугаюсь отъезда в Кузню. Ждал, ждал, и вот на тебе! Стыдись, боотур!
- С родителями? - он пожал плечами. - Ни к чему.
И правда, ни к чему. Отец наверняка знает. Мать начнет плакать.
- Время тянешь? - напрямик спросил Мюльдюн.
- Похороны, - кровь бросилась мне в лицо. - Весь улус хоронит Омогоя. Они там, за березовой рощей.
- Ну и славно. Меньше глаз, меньше слез.
Он еще раз пожал плечами и добавил:
- Пока вернутся, мы уже будем далеко.
- Плохая примета.
Он молчал. Ждал, пока я справлюсь со страхом. Стоял, сдвинув брови, глядел на меня сверху вниз - сильный, огромный, хмурый. Честно говоря, я не помню, чтобы Мюльдюн-бёгё улыбался. Мой старший брат оделся по-летнему, но с прицелом на слабые холода: сапоги из стриженого оленьего камуса, расшитые по верху крупным бисером, чулки из волчьего меха, прикрепленные к кольцам на кожаных штанах, кафтан до колен - на кафтан пошла кожа жеребят светлой масти; круглая шапка с оторочкой. Знаете, почему я с сапог начал? Это он на меня глядел сверху вниз. А я-то на него - снизу вверх.
Презирает, думал я. И правильно.
Я еще не умел читать лица, взгляды, жесты. Он завидовал мне, Мюльдюн-силач. Но не так, как завидовал мертвый Омогой - добрая зависть, родная, белая. У нее много имен - радость, что мне повезло, сожаление, что ему не повезло. У Мюльдюна не было старшего брата. Только сестра, а с сестры много ли боотурской пользы? Его в Кузню отвозил Ала Дяргыстай, сторож воинской заставы, охраняющей путь с земли на небеса. Особым распоряжением моего владычного тезки Юрюна Ар-тойона, которого ослушаться нельзя, Дяргыстая отпустили для этого со службы - великая честь! И великая опасность - полезет враг на небо, кто его будет трехзубой острогой вниз спихивать? Ничего, обошлось. Мюльдюн гордился, ценил вышнюю заботу, а всё равно - и герой Ала Дяргыстай, и боец, и молодец, а чужой, не брат.
Каждый завидует тому, в чем ему отказано.
- Плохая примета, - повторил я. - Уезжать на похоронах?
Мюльдюн отвернулся, подхватил тючок:
- Иди за мной. Хватит болтать.
Снаружи шел слепой дождь. Жарынь, солнце, а он моросит. Улус точно вымер, все ушли прощаться с Омогоем. Лишь собаки лениво бродили меж юрт, перебрехивались. Оружие, вспомнил я. Доспех, шлем, щит. Мне в Кузне подберут оружие. И вдруг как плетью обожгло: а Мюльдюн? Он почему без оружия?! Только ножик на поясе: маленький, кривенький. Мы в такую дорогу отправляемся, адьяраи, небось, за каждой кочкой сидят, а он безоружный, бездоспешный! Хоть бы лук взял, что ли, стрелы…
Сбегать, взять свой? Хороший, охотничий?!
"А ты вообще видел брата при оружии? - спросил я себя. - В доспехе? Хоть один-разъединственный разик?" И признался: нет, никогда. Дома тоже ничего не хранится. Панцирь, шлем, боевая колотушка; меч - короткий хотокон или длинный батас… Странно, раньше я об этом не задумывался, а сейчас вот приспичило.
Где оружие твое, Мюльдюн-бёгё?
Он поднял руку к небу, словно собирался выхватить меч из проплывающего мимо облака. Рукав сполз до локтя, я увидел предплечье, густо перевитое жилами. Казалось, Мюльдюн тащит что-то с Верхних небес на наши, а оно упирается.
- Сейчас, - пробормотал он. - Вот, уже…
Залаяли собаки. Поджав хвосты, они пятились в укромные места. У меня заныли зубы, как от ледяной воды. Между лопатками свербило. Почесать? Я стеснялся и терпел. Все шло иначе, чем я ожидал: готовился, готовился - и раз, едем в Кузню, а я не готов. Ну ни капельки не готов! Верно говорил Кустур: такую голову, как у меня, только в шлем колотушкой забивать!
- Давай, давай, - бурчал Мюльдюн.
Он ухватился левой рукой за запястье правой. Встал прочнее, прижал подбородок к груди. По виску на щеку сползла крупная капля пота. Вторая. Пятая. Капли превратились в ручеек. Я поймал себя на том, что напрягаю плечи и спину - сильно, до боли. Вряд ли Мюльдюну была какая-то помощь от моих бессмысленных стараний, но расслабиться не получалось.
- Ну что ты ерепенишься?
Облако. Сизое по краям, а сбоку - алый гребешок. Он снижалось, двигаясь по крутой спирали. Гребешок подмигивал, то угасая, то разгораясь вновь. Солнце играло с облаком, убирая луч и возвращая обратно, щекоча пушистый завиток.
- Это кто? - глупо спросил я. - Это что?
Облако опустилось перед домом.
- Облако, - разъяснил Мюльдюн. - Сейчас полетим.
- В Кузню?
- Для начала на землю, в Средний мир. Ты туда пешком собрался?
- Пешком долго. Я думал, мы на конях…
- Гусь думал, - сказал Мюльдюн. - Съели гуся.
И убрел в облако, нимало не интересуясь, иду я за ним или нет.
4
Я бы не плакал!
Представляете ком лебяжьего пуха? Большущий, высотой с муравейник? Вот он лежит, а может, стоит внутри облака, и кишит малюсенькими пушинками, словно белыми муравьями. И вы плюхаетесь на него задом - да-да, задом на муравейник, и смейтесь, сколько угодно! Вы плюхаетесь, а он под вами проседает, уминается, и вы уже сидите на лавке со спинкой и подзатыльником. Ну хорошо, подголовником. Не знаю, как у вас, а у меня эта штука затылок подпирала.
- Есть хочешь? - спросил Мюльдюн.
- Ага.
Вокруг клубилось, бурлило квашеное молоко. В него добавили сыворотку перекисшей сметаны, а в придачу сыпанули творожка - сушеного, остренького. Ну да, и бычьих сухожилий набросали. Будущий кумыс, папина радость, бродил, пенился, а кумысодел-невидимка всё трудился, перемешивал облако мутовкой. Я принюхался. Сказать по правде, не люблю запах кумыса. Нет, пахло летним лугом. Еще чуть-чуть - грозой, когда она на подходе.
Ну и хорошо.
- А когда мы полетим?
- Мы уже летим.
Я протянул руку. Пальцы коснулись зыбкой преграды, похожей на стену из взбитых сливок. Еле слышный треск, слабый укол - так бывает, когда гладишь взъерошенную собаку - и в гуще сливок открылась полынья: круглое окошечко. Я попробовал всунуть руку дальше, прямо в окно, но пальцы вязли, не проходили. Окошко выталкивало меня, разрешая только смотреть. Я ткнулся в него носом, ожидая треска и укола. Нос увяз, как и пальцы, треска я не дождался. Зато стали видны другие облака. Они плыли далеко под нашим - табуны, стада кудрявых облаков.
"Может, и в них кто-нибудь сидит, - предположил я. - А что? Обычное дело. Сидит, задрал голову, открыл окно в потолке. Смотрит на нас, думает, что наше облако - просто так. Вот ведь дурачок!"
- Это мое облако, - сказал я вслух.
- Почему? - удивился Мюльдюн. - Это мое облако.
Мне даже показалось, что он чуть-чуть расширился. Злится, что ли?
- Белое, - объяснил я. - Все кругом белое. Я - Юрюн Уолан, племянник Юрюна Ар-Тойона. Белый Юноша, племянник Белого Владыки. Все, что белое - мое.
И добавил на всякий случай:
- Шутка. Мюльдюн, это я шучу.
- Ешь, - ответил Мюльдюн-бёгё. - Вот.
И поставил передо мной миску. Шуток он и раньше не понимал.
- Спасибо.
Над миской курился легкий парок. Пахло жирным, вкусным. Я не заметил камелька, где Мюльдюн мог бы разогреть еду. С другой стороны, много ли я тут заметил?
- Вот, - повторил Мюльдюн.
Я взял у него стопку лепешек. Мои любимые, из корней сусака. Наверное, мама в дорогу дала, чтоб мы хорошо кушали. Я - потому что расту, Мюльдюн - потому что очень уж вырос. Громилой, сказал бы дедушка Серкен. Отломив край лепешки, я обмакнул его в миску. Ум-м-м! Пальчики оближешь! С детства люблю жеребячий костный мозг. На кухню приносили лучшие кости, оставшиеся от трапез, слуга Элляй колол их мелко-мелко, чуть ли не в пыль, и мама варила этот съедобный порох - долго, очень долго, а потом квасила для лучшего запаха и замораживала кусками. Я обожал грызть эти куски, когда они слегка отогревались, а еще лучше, с горячим брусничным отваром. Они таяли во рту: вкуснотища! Но и так ничего, похлебать из миски.
- Ты будешь? - спохватился я.
Есть первым при старшем брате - не по обычаю.
- Я сыт, - Мюльдюн сел, скрестил ноги. Делать себе пуховую лавку он не захотел. И окошко не провертел. Должно быть, насмотрелся вдосталь. - Давай, наворачивай.
В его устах это прозвучало самой отъявленной братней лаской, какая есть на свете.