В последний раз его видели выходящим из города на дорогу, уводившую мимо Лысой Горы.
Его искали, но не нашли. Потому что, поднявшись на Лысую Гору, он на дорогу потом не вернулся, а побрел через степь, куда глядели глаза, не беспокоясь о том, что скорее всего заблудится и погибнет.
Это Иоанна не интересовало. Ибо, поднявшись на Лысую Гору в надежде пасть на колени перед одним из казненных и взмолить о прощении, он не увидел того, кто был ему нужен.
Однако он не удивился, что тела нет на кресте. Удивление требует сил. У Иоанна же сил не осталось, как не осталось и никаких иных чувств в тот момент - только отчаянье.
Значит, прощенья вымолить ему не у кого…
Если бы у Иоанна спросили тогда, о прощении за что хотел он молить казненного на кресте, но с креста пропавшего, то ответа бы не дождались. Он и сам ответа не знал.
Но в те заспанные, еще наполненные прохладой и истомою утренние мгновенья, стоя на непросохшей после вчерашней грозы макушке Лысой Горы, Иоанн был единственным в мире, кто всей душою испытывал неисчерпаемый, вечный ужас свершившегося накануне. И всей душою страдал.
Он был единственным, первым, кто встретил солнце раскаяньем за то, что не попытался помочь невинному.
С головою, упавшей на грудь, стоя в лучах восходящего солнца, Иоанн робко, смутно, не рассудком, но сердцем понимал, как дальше следует жить.
От этого на душе у него сделалось тяжело и тревожно. Сделалось жутко. Потому что он не был уверен, сможет ли жить так…
Он не был уверен ни в чем. И тем не менее стал спускаться с Горы не к дороге, по которой ежедневно проходили тысячи путешественников, караваны, пылили повозки, а по другому склону, где следов человеческих не различалось.
Он спускался медленно, с трудом удерживая равновесие, спотыкаясь, хватаясь ободранными, кровоточащими пальцами за камни и редкие кустики травы, предательски скользкой.
Он спускался, отгоняя прочь коварное желание вернуться, пойти обычной дорогой. И злился на себя за то, что это трусливое желание приходило.
Он спускался, а позади него, на вершине, вонзившись в небо, возвышался крест.
Иоанн чувствовал его присутствие, не оглядываясь. И будет чувствовать всю свою жизнь.
…К вечеру следующего дня, вконец обессилевший, измученный, хромающий, он вышел случайно на потерянную в холмах дорогу и по ней добрел до крохотной деревушки, состоявшей буквально лишь из десятка глинобитных домов.
Селение начиналось с колодца, рядом с которым вздымались две красавицы-смоковницы.
Вот под этими столетними раскидистыми деревьями, жадно наглотавшись воды из колодца, Иоанн и упал на еще не потускневшую, неиссушенную траву.
Упал и даже не стал вытаскивать из-под бока камень, больно вдавившийся под ребра. И не перевернулся от него на спину. Сил не было ни на что. Только вытянуть ноги и закрыть глаза…
Он не спал и не впал в беспамятство, но и не воспринимал явственно происходившее вокруг. Слышал звуки, различал голоса, шаги. Но не осознавал, что шаги приближаются, а говорящие обращаются к нему.
И только когда разглядел над собою лицо девушки с полными черной тревоги глазами, ему стал ясен смысл вопроса:
- Ты кто?
Истолковав ее тревогу по-своему, Иоанн попытался улыбнуться и через силу, чужим, незнакомым голосом прошептал:
- Не бойся. Я… не сделаю тебе дурного.
Двое мужчин, которых привела девушка после того, как, направляясь к колодцу, заметила лежавшего в тени смоковниц человека, переглянулись и заулыбались насмешливо.
Уж кто и мог бы сейчас причинить Марии что-то дурное, так только не этот полуживой незнакомец.
Да и не похож он на злодея. Выглядит, разумеется, истощенным. Ссадины на лице, руки и ноги изранены. Но лицо не бродяги и не разбойника, есть в лице его какое-то благородство. И руки нежные не по-мужски, сразу видно, к тяжелому труду непривычны. Сандалии же и одежда показывают, что пришелец отнюдь не из простых людей.
- Что будем с ним делать? - спросил мужчина помо ложе и ростом повыше.
Второй, человек лет сорока, с пышной курчавою бородою, невысокий, но крепкий, вздохнул:
- Ну не оставлять же его здесь… Отнесем ко мне, а там будет видно.
- А он не тот ли, о котором днем спрашивали солдаты? - сощурился молодой.
- Нам-то что до солдат? - повернулась к мужчинам Мария. - Пусть себе ищут. Мы все равно не может бросить его на погибель. Правда, отец?
Кучерявобородый кивнул.
Так Иоанн оказался в доме Иосифа и дочери его Марии…
Да, у колодца, там, под смоковницами, Иоанн был на грани обморока и плохо соображал. Но слова о солдатах, которые кого-то искали, он понял. И злой холодок догадки, что искали его, что пусть не нашли, но могут вернуться, помог Иоанну быстрее прийти в себя.
И когда Иосиф после нехитрой трапезы из лепешек, кислого сыра и молодого вина спросил его, кто он такой и откуда, Иоанн солгал без колебаний:
- Меня зовут Вар-Равван. Я родом из Назарета. Последние два года служил в Ершалаиме у богатого книготорговца переписчиком. Но книготорговец умер, а сын его, принявший отцовское дело, стал проматывать родительские деньги… Когда же три дня назад я не вытерпел и сказал ему об этом, он выгнал меня… Я пошел в родной Назарет, но по дороге на меня напали, и, спасаясь, я убежал в степь, заблудился и сам не знаю, как оказался здесь… Спасибо вам, что не бросили и приютили. Да хранит Всевышний ваш дом!
- Хвала Вседержителю! - подхватил Иосиф. - Все мы в его руках… Что же ты, Вар-Равван, думаешь делать дальше?
Иоанн смотрел на Марию, сидевшую в стороне, но внимательно слушавшую их беседу.
Девушку нельзя было назвать красавицей, однако своеобразная неправильность ее лица притягивала и волновала Иоанна даже в таком, еще совершенно разбитом его состоянии.
- Не знаю пока, - взгляд Иоанна вернулся к Иосифу. - Да и не было времени подумать об этом… Наверное, отправлюсь с рассветом назад, в Ершалаим, а оттуда - к родителям, в Назарет.
Иосиф загадочно улыбнулся. Причем, глаза его при этом остались серьезными.
- Нет, я бы не посоветовал тебе никуда уходить. Тем более завтра, - промолвил он, потянувшись к кувшину с водой, - Прежде всего потому, что завтра ты будешь еще слишком слаб для такого пути. Ну и к тому же…
Римские солдаты ищут какого-то Иоанна. Что уж он такого там, в Ершалаиме, натворил, я не знаю, но должно быть, что-то серьезное, если, разыскивая его, солдаты добрались даже до нашей Цобы. Давно мы не видели здесь римлян!.. А ты, почтенный наш гость, очень похож на того, кого описывал сопровождавший солдат человек в мирской одежде… Поэтому, если ты вдруг попадешься в дороге солдатам, они, как мне кажется, не станут разбираться, Вар-Равван ты или же Иоанн… К чему тебе лишние неприятности от обозленных поисками римлян?
Такой поворот Иоанна устраивал. Поэтому, нахмурившись лишь для виду, он спросил:
- Что ж мне делать, почтенный Иосиф? Что ты посоветуешь мне?
- Я предлагаю тебе никуда не уходить. Ни завтра, ни через день… Ну хотя бы дней десять я на твоем месте пожил бы здесь, в Цобе.
- Но где же я буду здесь жить? - с бьющимся сердцем, стараясь не смотреть на Марию, поинтересовался Иоанн.
Иосиф сделал свободной рукою жест, как бы обводя невидимой линией комнату, в которой они трапезничали:
- Поживи у нас. Ты нас с Марией не стеснишь. Ты ведь согласна, Мария?
- Вам виднее, отец, - ничего не выражавшим голосом ответила девушка, и ее кажущаяся беспристрастность смутила Иоанна, сердце которого от мысли, что он будет жить в одном доме с Марией, заторопилась, забилось взволнованно.
Иосиф, другого и не ожидавший, кивнул:
- Так и сделаем.
…Хотя Цоба действительно оказалась поселением крошечным, но и в ней была, хоть и в неказистой мазанке, самая настоящая синагога, и был свой священник. Люди называли его равви Феофил.
Высокий, тучный, с жиденькой бороденкой и большими залысинами, делавшими его и без того высокий лоб прямо-таки огромным, равви Феофил явился в дом Иосифа поздним утром, когда ни самого Иосифа, ни Марии в нем не было, а Иоанн дремал, вытянувшись на кошме у стены в самой просторной из двух комнат дома.
- Мир тебе, незнакомец, - приветствовал его рав ви. появившись в дверях. - Ты не будешь возражать, если я войду и присяду?
Живо поднявшись, Иоанн, чувствовавший себя после ночи окрепшим и бодрым, почтительно поклонился:
- Я буду рад, если ты сделаешь так, хотя я и сам только гость в этом благословенном доме.
Кряхтя устроившись на кошме, равви назвался и спросил:
- Ответь мне честно, ты - правоверный иудей?.. Не бойся, в Цобе нет религиозных фанатиков, и нам в общем-то безразлично, какому богу ты поклоняешься.
Но если уж ты оказался средь нас, то мы должны знать, кто ты, и что можно от тебя ожидать. Я бы не хотел, чтобы кто-то вносил ненужную смуту в души наших людей.
Иоанн собрался уже с искренностью, на которую только был способен, заверить Феофила в том, что он безусловно правоверный, но, взглянув на равви, увидел, что смотрит тот на него взглядом хитрым и ироническим. Взглядом человека, который заранее не верит в честность ответа, еще не прозвучавшего.
Запнувшись, Иоанн помолчал и за это молчание не дольше вздоха понял, как ему показалось, больше, чем понимал до этого.
Он понял, что лгать не может. Пусть и во вред себе.
- До недавнего времени я был правоверным иудеем, - начал Иоанн медленно, - но сейчас… Сейчас я в боль шом смятении. Теперь мне кажется, что мы не так верим богу и не так ему служим. А потому и живем не так, не по-божески. Отсюда, наверное, и все напасти, все страда ния, выпавшие нашему народу!
Иоанн замолчал и потупился.
Странно… Ничего подобного он минуту назад сказать и не смог бы. Вернее, у него не было таких четких и ясных мыслей.
Сомнения?.. Да, сомнения, путаница в голове, щемящая тоска по словам, которые правильно, точно выразили бы его чувства - все это было, да, было! Но даже себе самому он не мог выразить понятно и однозначно эти сомнения, неуловимые мысли.
- Славно, славно… - Феофил смотрел на него при стально, иронии в глазах не осталось. - И что же случи лось с тобою недавно? От чего в душу твою прокрались смута и робость? Кто поколебал твою веру?
Иоанн и тут нашел ответ без усилий, не напрягаясь, словно слова нисходили на него, словно их нашептывал ему кто-то:
- Моя вера не поколебалась. Вера в бога единого и всемогущего? Нет, она со мной! Я не отступлюсь от нее никогда… Однако, равви, скажи мне, ты сам ни разу не задумывался над тем, как верим мы в бога? И, если задумывался, разве не понял, что верим мы в бога разумом. И это неправильно, потому что верить можно только душой… Разум дан человеку для понимания, а для веры дана душа. И вот если ты будешь верить душой, то в сердце твоем не останется места для злобы против других людей. Ибо, возлюбив бога всем сердцем, нельзя не возлюбить и детей его. Каждого из них, созданных всемогущим по образу своему и подобию… Возлюбив бога душою, ты поймешь разумом, что все люди, в которых бог вложил крупицу души своей, равны между собою. И мы сами не можем делить людей на достойных и недостойных, на благородных и неблагородных. Нет у нас права делить их. А сделали мы это как раз оттого, что верим в бога неправильно!
Удивленный, испуганный собственным внезапным красноречием, а еще больше - смыслом слов, которые он произнес, и тем, как искренне и вдохновенно их произносил, Иоанн оборвал себя и, тяжело дыша, потупился.
Откуда, как возникали в нем такие слова? Почему он верил в них всем сердцем?
Молчал и Феофил. И тоже не глядел на своего собеседника.
Затем равви вздрогнул, словно вспомнил нечто очень важное, и произнес;
- Да, славно было вас слушать. Жаль только, что вашим слушателем был я один… Не знаю, согласитесь ли, но я прошу вас прийти сегодня вечером в синагогу и после службы выступить… Вы просто повторите то, что только что говорили мне.
Вместе с Иосифом вечером Иоанн пришел в синагогу и после общей молитвы, поначалу волнуясь и запинаясь, повторил почти в точности все, что говорил Феофану утром. И кое-что добавил, смог порассуждать. Далось ему это легко.
Жители Цобы, а их в синагоге собралось двенадцать, выслушали его внимательно и, судя по сочувствующим улыбкам, с доброжелательностью.
С общего согласия равви предложил Иоанну выступить в храме и на следующий вечер.
Иоанн согласился…
Так для него началась новая жизнь. И он, конечно, не знал, знать не мог, какой она будет, как завершится.
Но это знал Дикообразцев. Который, зажмурившись от беспощадного солнца, с отвращением глотнув едкой волны чесночного духа, повторил загорелому, гнусавившему по-латыни:
- Для всех.
И жгучая боль разорвалась у него в животе, пламенем тут же разбежавшись по телу. Это могучий кулак загорелого вдавился в живот до позвоночника.
Хрипло вскрикнув, Дикообразцев дернулся, изогнулся, как мог, глаза его сами собою раскрылись, и Александр Александрович увидел перед собою незнакомого человека, фигура которого почти сливалась с густым и прохладным мраком лимузина.
Глаз незнакомца Дикообразцев не видел, но почти физически ощущал их упорный, пронизывающий взгляд.
Взгляд этот отозвался в душе его странным холодом неясного воспоминанья.
- Ну вот мы снова и встретились, драгоценный мой Ио…, то есть Александр Александрович! - низким, мас леным голосом начал едва различимый во мраке…
ГЛАВА 4
ПОХОЖДЕНИЯ НЕТРЕЗВОГО КИНОВЕДА
Похлопав разочарованно своими девичьими ресницами вдогонку уплывшему лимузину, в утробе коего непостижимым образом растворился Дикообразцев, Слюняев повернулся за разъяснениями к советнику по русским делам, но не обнаружил того ни рядом, ни где-либо поблизости.
- Смылся? Вот ведь каналья! - вознегодовал Слю няев и вознегодовал совершенно напрасно, поскольку Поцелуев никуда от него не смывался, а поджидал раздо садованного киноведа в дикообразцевском люксе.
По-хозяйски открыв дверь номера и не удивившись, что она не заперта, хотя Слюняев и помнил, что исполнительный директор, направляясь встречать американца, запер дверь на ключ, киновед застал Поцелуева восседающим в кресле за письменным столом Дико-образцева.
- Чао, бамбино! - приветствовал Слюняева светя щийся гостеприимством советник. И подмигнув заговорщицки в сторону холодильника, предложил: -Ну-с, продолжим?
Ох, до чего же любим мы задавать глупые вопросы! Хотя… И представить страшно, какой скучной и пресной стала бы наша жизнь, если бы вопросы задавались исключительно умные.
Нет, правда! Ведь любой ответ на умный вопрос звучит глупо, и отвечающий чувствует себя дураком, будучи дураком отнюдь не всегда. Зато отвечая на вопрос глупый, очень просто осознать себя умным. Просто и приятно.
И Поцелуеву киновед ответил так, как единственно и может ответить человек культурный и нежный душою на глупый вопрос. То есть ответил загадочно:
- Спрашиваешь…
Поцелуев вскочил, выбежал из-за стола, бросился к холодильнику, и на журнальном столике мгновенно возникли темного стекла низенькая толстопузая бутылочка, емкостью литра так в полтора, аристократически нарезанная ветчина, пара безжалостно четвертованных помидоров и еще какая-то лакомая снедь, но к ней Слюняев уже не присматривался.
Восхищенно и с вожделением взирая на преобразившийся журнальный столик, сглатывая слюну, киновед с нетерпением ждал, когда Поцелуев даст команду начинать. Без команды неловко как-то ни есть, ни спать, ни топиться. Поцелуев же все тянул, стоя у столика и, закатив глаза, вынюхивал содержимое голубенькой металлической коробочки, которую сжимал в руке перед собой. И мурлыкал:
- Блаженство, истинное блаженство!
- Что это у вас? - не выдержал Слюняев. Поцелуев ответил, не опуская глаз:
- Хмели-сунели.
- Что? - не понял киновед.
- Как это "что"? - оторвал нос от баночки советник. - Вы, пардон за вопрос, вообще-то русский?
- Ну, - удивился вопросу Слюняев, прекрасно знавший, что, глядя на него, предположить какую-то иную национальность невозможно.
Ответ его, Поцелуева, похоже, шокировал:
- Правда?.. И вы не любите хмели-сунели?
- А почему я должен их любить?
Какой же русский не любит хмели-сунели? Этого не бывает и быть не может! - убежденно воскликнул Поцелуев. - Русский не может не любить то, что называется не по-русски! В этом и заключается вечная тайна великой русской души. Все нерусское русские обожают! Слюняев обиделся:
- Вы говорите так, как будто сами не русский.
- Я? - на миг задумался советник. - Нет, я и русский тоже. Хотя национальность мало что определяет. Она определяет разве что неприятности… Я твердо убежден, что тот, кто выдумал национальный вопрос, подстроил человечеству самую замечательную пакость!.. Впрочем, мы еще слишком трезвы для философских споров.
Они выпили, закусили ароматнейшей, сочною ветчиной, обкапались помидорной кровью, и Поцелуев наполнил стаканы вновь:
- Ну как винцо?
- Этому тоже две тысячи лет? - кивнув выразительно, полюбопытствовал Слюняев.
- Этому? Больше!.. Должен сказать вам, что в Древнем Египте его подавали на стол фараона только в честь самых великих праздников. Лишь выпив его, божественный владыка и чувствовал себя по-настоящему сыном Солнца…
- Да? - ернически скривился Слюняев. - У нас, чтобы почувствовать себя сыном солнца, достаточно раздавить за углом бомбу какого-нибудь аперитива, настоянного на тараканах. Как изменились нравы за две тысячи лет!
Поцелуев замахал руками:
- Это не то! Это не то! О чем вы говорите? Какой аперитив на тараканах?! От него себя можно почувство вать разве что сыном того же таракана, в лучшем слу чае - сыном жабы. Здесь же… Нет, вы сейчас убедитесь сами…
И киновед убедился.
Трудно сказать, как чувствовали себя после вина из пузатой бутылки фараоны, Слюняев же, осушив и второй стакан, как водится, залпом, почувствовал себя героем, способным на невероятное.
То есть, почувствовал себя готовым отправиться в областное управление по делам культуры, архитектуры и истории, чтобы высказать его начальнику все, что о нем думает.
Давно пора! Сколько можно терпеть диктат малограмотного выскочки и бюрократа? Пусть узнает, что думают о нем интеллигентные люди.
Или лучше пойти в областную газету и выложить правду-матку заведующему ее отделом науки, культуры и здравоохранения? Почему он упорно заворачивает слюняевские статьи о проблемах кино в Малайзии и Аргентине? Его что, не волнует развитие кинематографа на островах Океании? Может быть, ему безразлично, по прогрессивному ли пути идут деятели культуры Новой Зеландии?..
Слюняев вытянул из кармана простыню, которую скромно называл носовым платком, и вытер вспотевший лоб с такою силой, что даже самых легких морщинок на нем не осталось.
Поразмышляв, киновед решил, что наиболее правильным будет посетить и управление, и газету.
- Правильно, правильно! - подзадоривал Поцелуев, читавший мысли Слюняева беспрепятственно. - Задайте перцу господам Похрюкину и Заноскину, задайте! Кроме вас этого никто не сделает, не осмелятся. Вперед, вперед!
Хватив на дорожку еще стакан фараонского винца, киновед неудержимо поднялся и, распираемый священным гневом и жаждой праведных разоблачений, устремился к двери.