Птах знал, что не всё вышло плохо, некоторые вещи у него вполне сложились. Безусловной удачей был декор земного шара. Ефиму тоже нравилась природа, и он писал учителю: "В моём Раю все растения, птицы, звери и мошки. Но живые существа не едят друг друга. Если им нужно есть, они находят небесную манну. Это так просто! И как Вы сами не придумали?"
Потом он послал ещё письмо: "Но только я буду Там здоровым, буду везде легко носиться и летать". Ефим сомневался насчет птичьих крыльев: слышал, когда близко пролетала птица, как скрипят маленькие её крылышки, как тяжело и учащённо она дышит. Может быть, пусть крылышки будут на ногах, как у Гермеса?
Кроме Ефима и Маши, письма Хухрикову стали посылать ещё некоторые: медсестра Тома, делавшая Ефиму физиотерапию, студент из Строгановского художественного училища, в котором Ефим в своё время учился, и театральный режиссёр, с которым однажды познакомился. И нескольких приобщила Маша.
Всегда существовали люди, призванные осуществлять связь мира дольнего с миром горним, - солдатики искусства. Адепты неподдельной религии - потому что "религия" и есть по-гречески "связь", - они на Земле отстаивали суверенитет неведомого мира, "в сознании минутной силы, в забвении всесильной смерти" сражаясь и с собственным отчаянным неведением. А всё потому, что их связь с миром горним была безадресная, как вопль в пространство, который только иногда достигает ушей Небес. А пишущие Птаху владели настоящим адресом!
Они знали, зачем живут. Им не нужно было биться на два фронта: с собственным сомнением и с прагматизмом черни. Они спокойно работали в преддверии будущего. Инструментами служили - бумага, магнитная плёнка, просто мысль, лишь бы она была отмечена печатью желания. Прикидывая различные варианты обустройства вечности, они усердно трудились и не печалились ни о чём. Свободная от безнадёжности, мысль их распространялась в светлую сторону бесконечности, развиваясь иногда в монументальные плоды синтеза искусств. Театральный режиссёр поставил целую райскую феерию.
Только медсестра Тома не умела рисовать и не знала, о чём мечтать.
У Томы были нежные руки, мягкий голос, она величала пациентов "голубчиками". Один взгляд на неё - даже из дальнего угла через всю процедурную - заставлял Ефима съёживаться, как от боли в животе. У вальяжной, цветущей, светлой не получалось составить сколько-нибудь цельную картину Рая. Она переживала и боялась пустоты. Ефим носил ей конфеты, открыл тайну Птаха, а потом стал придумывать для неё Рай - во время обогрева больной ноги лампами.
- Прежде всего - дом. Потом - природа, инфраструктура и прочее. И можно заселять дом.
- Голубчик, а если я забуду что-нибудь - ведь сколько нужно мелочей?
- Прежде всего - придумай дом.
- Голубчик, а если я ошибусь, что тогда?
Безусловно, обосноваться в доме навечно - не то что на жизнь. Выбирать нужно тщательнее. Самому Ефиму нравились особняки Шехтеля, но почти никогда нельзя было осмотреть их изнутри, так как в этой жизни их выбрали себе недоступные люди. "В мире дольнем каждый чудесный дворец существует однажды в камне и несчётно в мечтах. В мире горнем все мечты приобретут каменную плоть. Там каждый получит в меру своих желаний, и не станет зависти".
Ефим пробовал сам сочинять и рисовать внутреннее устройство вожделенных особняков, но он был всего лишь дизайнером, он не знал сопротивления материалов, а в архитектуре просчёты недопустимы. Но потом Ефим сообразил и сразу же позвонил, объяснил Томе, что можно напридумывать разные дома и переходить из дома в дом - Там времени хватит испробовать каждый, Там уместятся все фантазии, гораздо больше, чем можно нагородить здесь, Там место - обширное и объёмное, так что если где-нибудь пол окажется крив - не страшно.
Ефим объяснял Томе: можно просто запечатлевать свои хорошие минуты - те, которые, сверкнув одним боком, сразу исчезают. А Там минута в силах приобрести любую длительность, - реально, остановиться и отдохнуть. Так делали египтяне - ведь не всё, что они делали, было зря. Внутри гробниц они изображали идиллические картинки: прогулки, праздники, домашние посиделки - самые прекрасные и яркие минуты своей реальной жизни, чтобы минуты и душа Ка воскресли вместе, чтобы душе среди этих минут проводить Вечность. Он приносил Томе художественные альбомы, понукал её посещать выставки и особенно Природный зал - в поисках мечты.
Ефим сочинял много, его Рай всё расширялся и превращался в целое царство, окружённое океанами, раскинувшееся на совершенно особой планете, в центре собственного мироздания. Ефим был Фантазией мира, космическим инженером. Он возделывал беспредельный мир, которым собирался владеть, как огородник грядками. Он собирался приглашать друзей не в дом свой, не на выставку своих произведений, и даже не на свой спектакль, а в свой мир. Он надеялся угодить многим. Он предвкушал восхищение Хухрикова. Учитель так великодушен! Он не сумел изготовить сколько-нибудь приемлемый для своих тварей мир, не сумел даже их самих выполнить без изъянов, но сумел привить им свою творческую способность, божественную черту. И теперь любая самая ленивая и косенькая мечта продавщицы - уже залог её будущего. Но слюнявая, вонючая, со спущенными чулками обитательница дурдома исполняет данное предназначение лучше: мечты её могут быть ярче, чем у самого Птаха. Страдание разъедает душу, но созидает фантазию.
Маша, девочка с набором голландских кисточек, выросла сутулой, рыхлой, бессловесной. Зеленовато-серые тусклые волосы она собирала в растрёпанный хвост, лицо сохранило землистый оттенок детства, а под подбородком и на щеках пробилась довольно густая серая щетина. Маша часто звонила и рассказывала своим тихим густым баском, что нашла и что послала. Она торопилась. Но однажды сказала:
- Всё, что я намечтала, - прекрасно, но я не хочу ничего этого больше. Я вообще не хочу быть человеком, а только прозрачным озером. И чтобы свет кругом и тишина. Сбудется?
Ефим не знал, сбудется ли, но ему не понравилась такая выдумка.
- Или не озером. Спокойнее шаром, вроде далёкой планеты в Космосе, - продолжала Маша.
- На ней могут завестись микробы, вроде людей, и червоточить.
- Тогда просто шаром. Абстрактной-геометрической фигурой.
- Это только минутное настроение, навеянное усталостью. Не надо, не пиши об этом Птаху!
- Это - моя мечта, - возразила Маша, - от неё не убежать. На ней - печать желания…
Маша умерла от хронических болезней, незаметно, в одиночестве.
Ефим отправил бандеролью свои первые красные башмачки, в которых когда-то не ковылял по земле, но летал в поднебесье у мамы на руках, и хотя тогда уже был ранен, но ещё об этом не знал. И вскоре получил открытку с фотопортретом одного из особняков Шехтеля - розового с сосной. Эту открытку он тоже недавно отослал для своего обустройства Там. На оборотной стороне было нацарапано мелким почерком: "Ты хочешь пребывать в вечности младенцем?" Ефим поспешил уточнить: "Это моя душа будет лёгкой, как тогда. Я ничего не; забуду из того, что узнал, но мне не будет тяжело от знаний, раз сам я не делал зла". И отправил открытку назад.
Обращаемые часто интересовались, не затрагивал ли Птах нравственных вопросов. Хухриков говорил: "Там мир прозрачный, и растворяются глаза.
Разворачиваются бобины с мыслями, развертываются мечты. Если ты делал зло, у тебя тоже есть выбор. Или ты, пребывая в своём Раю, будешь всегда помнить своё зло, которое исправить уже поздно. Или ты можешь отказаться помнить, но тогда и тебя не станет вместе с твоей памятью, и твой Рай останется пустой - необитаемым Космосом во Вселенной".
Пришла пора Томе заселять свои далёкие дома - просторные, с видами на моря, в том краю, где нет зависти. Она опять пребывала в растерянности.
- Ты, наверное, захочешь видеть там своих детей, мужа? - Ефим лежал под лампой в процедурной.
- Одной - нехорошо, голубчик. Но и с ними нехорошо, - покачала она головой.
- Ну, выдумай кого-нибудь, с кем хорошо.
- А что, - она удивилась, - можно и человека выдумать, голубчик?
- Можешь составить свой идеал из кусочков, как гоголевская невеста.
- Да ну, - замахала она руками, - какая из меня гоголевская?
…Ефим стал задумываться о том же, о чём она, с кем коротать Вечность. Он не хотел быть один, как здесь. Правда, здесь он жил не совсем один, а с чужой женщиной, которую звали Люба. Давно, когда Ефим открыл ей тайну Птаха и хотел научить, как нужно собирать сокровища на небесах, она испугалась.
- Ты - сектант?
Люба отговаривала его:
- Они все мошенники и зарабатывают на верующих деньги.
Он уверял, что никто у него не просил денег.
- Но ведь ты шлёшь посылки?
- Это не людям, это Богу.
Для Любиного спокойствия он срочно написал завещание. Но всё равно, когда у неё пропала золотая цепочка, она испугалась, что Ефим отнёс её в секту. И даже когда у неё терялась книга или перчатки, она подозревала его. Ведь нельзя доверять сектанту. А Ефиму совсем не нужны были её вещи в его Раю, он ни в одном из писем даже не упомянул её имя.
…Иногда Люба надевала парик, и у неё образовывалась чудесная каштановая головка. Вечерами, в электронном полумраке, она демонстрировала парик, сидя перед телевизором в кресле. Ефим располагался в отдалении, на диване, и воображал, что это не Люба сидит в кресле, а Таинственная незнакомка…
Целую жизнь он приучал себя вглядываться в мир, поверять его чувствами. Он пристально рассматривал все черты, звуки, грани и изгибы. И развил в себе восприимчивость к красоте. Его чаровало злосчастное напыление на поверхности предметов, беззастенчиво выразительное, доверчиво сияющее, неосмысленное, иногда ядовитое. Его глазам доставляли ощутимое удовольствие румяные и блестящие бублики, чисто вымытые окна, совершенные формы и оперения голубей на балконных перилах. Некрасивое отвращало его, безобразное мучило. Глаза вяли, не находя себе пищи. И было ещё заветное желание прикасаться к красоте, заключать в ладони её сверхъестественные поверхности.
Однажды в процедурной Тома была особенной. В тот день она придумала посылать в Рай целиком журналы "Бурда", обводя красным карандашом самые вожделенные предметы.
Ефим задумался…
- Давай я лучше пошлю твою фотокарточку, - наконец выдавил он. - Ты сможешь жить в одном из городов моего Рая. Я придумал для тебя дом… Самый лучший из всех домов - и на земле, и Там.
- Голубчик, а меня ты спросил, можно ли посылать мою фотокарточку? - Её голос потерял всю свою праздничность и обнажился.
- Ты можешь иногда, когда захочешь, появляться в моём мире, странствуя по другим мечтам, из Рая в Рай. Там времени достаточно. Тебе понравится…
- Нет, не надо, - покачала она головой.
- Но почему? Неужели тебе не интересно?
Он растянул губы в жалкую улыбку.
- Не надо!
Тома стала сторониться его. Она про себя опасалась, что кривобокий Ефим какой-нибудь ворожбой всё же затянет её в свой Рай - ведь он лучше её знает тамошний распорядок. Теперь, когда он приходил, другая сестра принимала его и производила необходимые манипуляции с лампой, пелёнкой и часами. Тома пряталась за занавесками и только изредка проскальзывала мимо.
Её обличье продолжало раздирать и уничтожать Ефима. Красота - только поверхность, оболочка тоньше яблочной шкурки, потому что одна видимость без вещества. Но в неосязаемости этой заключена горняя сила, никак не соответствующая плоти, которую она глянцует. Плоти, всё равно живущей по своим плотным законам в темноте тела. Горняя сила её такова, что Ефим чувствовал себя стёртым с лица земли видом вальяжной Томы.
Он полагал, что носящая на себе глянец красоты должна знать, что носит - не своё, носит - дарёное. Но Тома не знает и не думает, как возвращать. Она злоупотребляет и поражает других, обездоленных, самых внемлющих и открытых, самых беззащитных перед горним сиянием, чья участь - неучастие. А она причастна тому, участие в чём и есть счастье.
Ефим любил красоту, как лик Абсолюта, нарисованный на случайном теле. Как знак его бытия во Вселенной и даже присутствия в переулках, где бродил. В переулках этих добро и милость, любовь и мудрость - невзрачны, как следы Божьих ног на асфальте. Но зато беспорядочно и щедро наляпана красота, как выплеснувшаяся из ведра космического Маляра краска.
Ефим уже знал, что Рай Томы будет пуст. Или же она будет помнить о причинённом ему зле, блуждая между пуфиками из журнала "Бурда".
Только в преддверии конца Ефим наконец догадался, что Птах просто не сумел создать для него родного человека, как не сумел многого другого. У Птаха не хватило фантазии, не случайно он тогда винился и плакал. Значит, Ефим сам должен покорпеть над созданием совершенного образа для вечности. Он боялся - ошибиться, не додумать, не успеть. Но ведь "кто не захочет потрудиться душой - тому кукиш, кто не спрятался, я не виноват"…
Теперь он понял, что и Люба была неслучайна. Те минуты в сумерках перед телевизором, когда она создавала для него видение, - ценны. Они дали Ефиму представление о причёске. Образ горней подруги начинал понемногу складываться. Некоторые черты, приходящие по наитию, затмевали всё, виденное на Земле. И даже Томино.
Он стал скучать по вымышленной диковинке, и ему казалось, что она тоже скучает и уже ждёт его где-то за облаком. Его ли? Конечно - того, кто её выдумал. Её каштановые волосы, её имя. Он захотел звать её Маша, это имя полно было для него вселенского уюта, который происходил из строки "У самовара я и моя Маша", из картинки Кустодиева, и бог весть из какой ещё классики.
Перед смертью он вдруг испугался - всё ли в порядке, правильно ли уложен багаж, оформлены документы. И за диковинку - там ли она, подлинная ли. И потихоньку, пока Люба ходила в магазин в шапке, стащил её парик и сунул в целлофановый пакет. А потом, пока Люба на кухне шлёпала рыбьими телами об доски и скрипела чешуёй, он бочком выполз из дому. Штормовой ветер стремглав понёс его к почте…
Ефим оформил свою последнюю бандероль. Графу адреса он заполнил легко, единицы и певучие гласные за жизнь сделались молитвой, которую он знал вернее, чем алфавит. На том же бланке, в положенной графе, он уместил приветствие:
"Маша, вот тебе волосы. А я скоро буду, жди! Но я хочу быть Там совсем живым, - добавил он для Птаха, - не таким, как здесь, даже пока был молодым и живым. И поскорее!" Он чувствовал бесконечную слабость, тяжесть и жар в голове, как будто исчезал и растворялся. А нужно ещё вернуться домой.
Люба распереживалась - оказалось, Ефим ушёл в пижамных брюках. "Ну и что ж такого, окошечко для посылок на почте на уровне груди. А там у меня были пиджак и шарф", - пытался он втолковать Любе. Но та закрыла дверь на замок и спрятала ключ…
Парик пропал, дом запущен, Ефим становился всё страшнее с виду и тяжелее дышал. Люба повязала платок, созвала сектантов: Тому, театрального режиссера, художника.
Они пришли. Сели и стали ждать. Люба тоже сидела и смотрела.
Ефим произнёс: "Домой, домой, домой…" - и вышел через дверь, ключ от которой был спрятан у Любы в кармане. Остальные ошарашенно смотрели вслед, переглядывались и шептались…
Потом было последнее человекообразное действо, и огонь, испепеляющий позор яви.
А на следующий день Люба позвонила Томе. Она рыдала и причитала: "Он, перед тем как умереть, меня предал. Взял мой парик и отослал какой-то Маше! Но она выбыла. Он растерзал меня! Это - не парик, это - мои останки". Люба причитала: "Ему меня не жалко. Если бы эта Маша не выбыла, я бы осталась с голой головой. Ведь знала - нельзя доверять сектанту. Мне ещё повезло, что он не отослал мои зубы".
Тома пришла. Люба встретила её в своём вновь обретённом парике и показала бланк с наляпанной печатью "адресат выбыл". Тома испуганно бросилась сверять собственную запись адреса с злополучным адресом на бланке. Ефим допустил ошибку. У него семёрка потеряла поясок и сделалась единицей.
Тома засомневалась: Ефим ошибся только в последний раз или всю жизнь отправлял свои письма и бандероли по неправильному адресу? Попросила посмотреть его записную книжку. Растворила сразу на букве "П" и увидела несомненную верную семёрку. "Должно быть, он ошибся только однажды. Я буду еще внимательнее надписывать конверты", - суетливо подумала Тома.
И поёжилась в предвкушении Неизбывного…
Финтифля
Ольга живёт с прозрачными нарисованными глазами. Спозаранку она уходит на фирму. На особой полке в кухне хранит маленькие блестящие пакетики с душистыми чаями. Комната усыпана её визитными карточками, там под шапкой-короной - собственное имя золотыми кудрявыми буквами и должность - "косметолог-эстетист". Особенно она любит второе слово, совсем новенькое. Первое слово она объясняла Олегу ещё давно, а про новое он так и не спросил. Да, ещё у неё изящные туфли. Стопочка дамских романов в изголовье кровати. По вечерам звонят клиентки, и она надевает для них чистый голос.
Когда-то Олег поверил, что она нездешняя, и с трепетом шагнул за ширму - в её мир. А он оказался тем же самым. И она - из того же теста, только приторного. А сын Олега, Ванёк, - ещё трехлетний, нельзя сказать, что из него получится.
"Перемелется - мука будет", - говаривал отец Олега. Олег морщился - слышал беспечную сдобную фальшь. Или в голосе отца мелькала и, скользнув, убегала неуверенная нота, или сама народная мудрость - глупа.
Но тогда ещё светились уютные оранжевые окна - моргали и сияли во двор. Вечером невидимые мурашки начинали свою беготню по голым рукам, миротворный материал стыл под коленками, Олег выходил из песочницы и шёл на волшебный свет. Дома он пил чай с замечательными пухлыми пончиками, а пока жевал, крошил и причмокивал - старался не потерять и не упустить мысль о том, что теперь он находится за оранжевой ширмой - "там" стало "здесь".
Жили они в районе Петрозаводска, в городе Окологородске, областном центре, нагороженном вокруг мебельной фабрики. Отец всю жизнь протрубил в одном из цехов, при лампах дневного освещения, весь в ссадинах и занозах, а сына определил в Петрозаводск учиться на повара:
- Вилочки всякие, соуса. Всегда вкусно. А то - можно пекарем. Не работа, а удовольствие. Сдоба. Живая жизнь, а я вот - протрубил… А иногда мне как будто голос был: эх, стать бы поваром. Ну да перемелется…
За час до смерти отец попросил жаркое с черносливом. Но сын всё равно бросил завещанное сдобное училище и пошёл обивать мебель в одном из серых цехов мебельной фабрики… Соуса, а тем более всякие особенные вилочки и фигурные приспособления - "финтифля", похожи на девчоночьих собачек… Олег не терпел финтифли. Но диваны и прочая мебель, дома и целиком города, потом Ольга и прямоугольники окон - всё оказалось финтифлёй.