Снова в тех краях Таня оказалась поздней весной. Станция резала слух тишиной - птицы исчезли, а которые попадались, вели себя неспокойно, как будто случайные гости на ведьминых похоронах. И зелень вроде буйствует, но как-то пусто, словно страх вместо прочего зверья гнезда себе свил. Деревья растут нездорово, и нет-нет да встретишь такое, от чего волосы дыбом становятся - мох то кругом растёт, то шалашом больным, а то и вовсе такое растение чуждое попадётся, что одна мысль от него - прочь, бежать в траву придорожную, в бурьян сиротский с головой забиться.
И побежала. А "то" дышало ей в спину всем своим холодом. Таня неслась подальше от всего этого, ясно - до ледяной дрожи - чувствуя, как внизу, в лазе, под кругами и шалашами белёсого мха, что-то ворочается - какой-то предвечный вселенский червяк, и от его перекатывания весь мир вот-вот вывернется наизнанку.
Тем же летом Таня вернулась в Москву. Она уже распускала крылья, забываясь в вагоне метро, и летала по тоннелям, лихостью своей пугая сонные тени, змеящиеся в гнилых проводах. Метро всегда было местом неясным. С детства и до недавних пор Танечка пугалась его, - нор, огней, шёпота.
Недопонимала она тамошних людей… Так их и называла тайком - "люди в метро". То девушка, то мужчина, то старуха - каждый раз по-своему. Они ничего и не делали, просто были - смотрели, думали, спали… Но во всех их существах виднелись провалы, дыры, втягивавшие в себя Танины мысли. Один раз она задремала и на границе этой дрёмы; увидела свою правую руку в виде звериной лапы. С перепугу она даже полюбила её, как если бы та была родным существом, а не приросла вместе с мыслями об охоте и привкусом крови во рту, - изящная, покрытая ровной нежной шёрсткой, с блестящими чёрными коготочками. Но тут же проснулась от резкого страха перед всепроникающей инородностью, успев поймать тихий, цепкий взгляд ещё не старой женщины с огромной копной седых волос.
В другой раз сон в метро случился такой.
Люди вокруг вдруг сделались одетыми в карнавальные костюмы, а Таня - в "чёрную курицу" из гофмановской сказки. Все повскакивали с мест, стали махать руками, но никто так и не полетел, разве что глаза у многих выпучились и как бы зажили отдельно от туловищ. А она поднялась. Чёрные крылья, большие и красивые, вынесли её из вагона, и Таня стала летать сквозь поезда и станции. Подземные жители тем временем закудахтали вместо неё: "Куда, куда?!" "Да тужа же, туда!" - усмехалась Чёрная Курица по имени Таня.
Такими странностями встретил её город. Не сказать, что их не было и прежде…
Были. Но лишь теперь она зажила с ними, заластилась ко всей их бездонной жути, украдкой греясь в её восковой задушевности. Иногда пугалась - незваных гостей, всхлипов сонных и по-странному чужих взглядов, пробивающихся из самой толщи слов, зеркал и предметов… Случалось, - сама пугала - то детей в метро, нечаянно закравшись к ним прямо в сон, то тварей, неотступно следовавших за ней свитой неведомых чудищ. И с каждым новым изгибом Таня всё больше убеждалась, что жизнь теперь так и будет скользить по этой призрачно-ясной колее. "Ясные призраки вы мои", - шептала она в пыльное зеркало.
Время от времени ей встречались люди - с виду-то внешние, но бесконечно родные нездешней своей изнанкой и проблесками снов настолько знакомых, что хоть в слёзы пускайся… Вместе путешествовали - когда до угла и обратно, а когда в такие места, куда других и бред горячечный ночной не заносит. Вместе ходили пугать полушарлатана (но, впрочем, не без причины), промышлявшего на площади. Завидев издали, он начинал размахивать руками, картинно выставляя вперёд огромную бороду. А они просто подходили и начинали вглядываться в суетливый комок под грязным слоем тревожных колтунов. Таня, слабая от рождения, при этом частенько подворовывала. Нет-нет да урвёт кусочек - нутро своё тёмное подпитать-потешить, а уж потом только крылышки распускает… Поймана на том, мило улыбалась, спрятавшись в зарослях собственных мыслей.
Были и те, кто её боялся. Пугливой девочке Люде, от нескончаемых постов покрывшейся струпьями и волдырями, "духовный отец" строго-настрого запретил хотя бы здороваться с Таней. Часто, забившись в угол, Людмила не без грешного, почти неприличного притяжения следила за опальной фигурой, спешившей по своим, вполне обычным делам.
А кое-кто не долго думая решил, что Таня просто не в себе. И с виду поводов было предостаточно - уже взрослая оформившаяся девушка, она ходила в армейской курточке, поверх которой висело грубое самодельное ожерелье из камней, за много лет до этого привезённых из одного нехорошего украинского городка. Не считая нужным таиться, говорила она о своих делах свободно, что ещё больше отваживало от неё людей. Даже тем, кто от всецело правящей пустоты общался с Таней, часто становилось жутко от её нездешних рассказов и собственных снов, странным образом отзывавшихся в них.
Сны вообще привносили особую значимость.
Несколько лет спустя она встретит такой текст: "Сон - это то место, откуда мы приходим… <…> Бодрствование - это просто сгущённый сон". Так оно и творилось. Со снами и снообразными страхами сверялось всё. А это "всё" в свою очередь само, независимо от чего бы то ни было, настолько сплеталось с сумрачной перекличкой пограничных теней, что Таня часто сомневалась - а не новый ли призрак машет перед ней, тоскуя, цветным своим покрывалом.
Теперь зародыш, ещё год-два назад зревший за створками понимания бессловесным комочком, прорвав пелену, рос и взрослел, всё увереннее протягивая руки в родную ему Тьму, сияющую своим, особым светом среди говорливых руин.
Время длилось, и Таня яснее и ярче видела его, понимая, что тревожное существо день ото дня стирает различие между собой и ею, словно бабочка, бредящая в свернувшейся от страха гусеничке. Смеясь. Да, она смеялась, и от этого где-то в невозможной дали у женщин пропадало молоко, а лесные зверёныши дохли от птичьего шёпота в небесах.
Саму себя Таня частенько видела теперь во сне в виде неведомой твари, сидящей на огромном яйце. Вкрадчиво пошевеливая крыльями, она с холодком! вглядывалась сквозь скорлупу в биение дней и сезонов. "Клевать или нет - вот в чём вопрос", - грустила, пробуя коготком хрупкий купол под собой.? Яичное нутро, едва заслышав это, сжималось от ужаса. Но Тварь замирала. Взмахнув крыльями, она подчас просыпалась и долго ещё лежала, обдумывая сон, задавая себе прежний вопрос: "Клевать или…" Одевшись, отправлялась прочь, где, обернувшись, приглядывалась к пугливо тускнеющему мерцанию вокруг и тайному потрескиванию исцарапанного свода далеко над головой.
Наученная прежним, Таня всё больше молчала, но люди все равно сторонились её, чувствуя что-то зудящее, какую-то занозу из сонного царства. Страха в огонь подливали фразочки о вещах в общем-то не опасных. Но, сливаясь с тем, о чём при случае улыбалась девушка, они вбивали в человечьи мысли непоседливый клин сомнений.
Цепи событий соткали то полотно, какое им было предписано. "Странность" - вот их Мать-Прародительница, а молоком предрассветных теней, надёжно укрытых от памяти, питают они дитёнышей. Зажав в зубах соцветия бледных речных цветов, они ведут за неловкие тонкие руки сюжет многих других сюжетов, вводя в мир то, что при любых раскладах обречено остаться за кадром… "Мост через речку Смородинку" - никакой он на самом-то деле не мост, а лабиринт всех немыслимых "да" и "нет". Впрочем, кто сказал - дверь либо открыта, либо закрыта? Между этими "да" и "нет" лежит пропасть тревоги и снов.
"Девочка - никчёмная, но милая взгляду тень, бежит, мне жаль её - какой-то эстетической жалостью. Я кидаю топор, но нарочито промахиваюсь. Саша усмехается и, неловко потоптавшись, кидает орудие. Голова отлетает, как в низкопробном киномонтаже, тщедушный недокормыш бледного тельца в коротенькой неброской юбочке вздрагивает и оседает. Топор прячется в нежной траве". Сон обрывается - со следами невидимой крови на всё ещё снящихся сквозь тонкую плёночку век неестественно цепких руках.
Таня - в который уже раз - почувствовала, что всё начинается сначала. От ночи к ночи всё несомненнее являлось ей знакомое лицо. Оно разрывало кожу, память, мысли, пробивая себе дорогу. Каждый раз оболочки оказывались чужими, а существо всё надеялось прорваться окончательно.
…опять она вспомнила сон: зарезанный детонька плаксиво умирал, обхватив пень. Никто кругом не горевал, ясно - до судорог - понимая, что похорон не будет. Не будет и жертвы. Жертва отплюётся кровяными сгустками и бесстыдно, на глазах у всех, облапает окаменевшего палача, насмешливо потрясая вывороченным нутром.
Так она наблюдала. Время от времени собственные реакции, эмоции становились для неё больше объектом, подопытным сырьём, чем человеческой реалией.
Снег в лицо и карты в руки -
Кто-то кается, шутя.
Снов венец зубами блещет
Над застывшим трупом дня.
Но и это было полуправдой, потому как "труп дня" давно высосал самого себя, да и ночь, едва разлапившись, готовилась свернуться.
И, обхватив руками непропорционально большой живот, Таня наблюдала, как ползёт по небосводу чёрное пятно, соскальзывая в бесповоротную глотку того, что выдаёт себя за рассвет…
Николай Григорьев
Сторож лестничного пролёта
Свет настольной лампы окрашивал стены небольшой уютной комнаты в матовые тона, выхватывая из темноты то угол книжного шкафа, то старое кресло с прямой спинкой и деревянными подлокотниками. "Вот почти такое же кресло было и у нас дома. И отец любил сидеть в нём", - подумал Сергей. Ещё раз обведя глазами комнату, он вновь склонился над рукописью, лежащей перед ним.
"Я помню, как будто это было вчера, - ("Боже, какая избитая фраза", - подумал он, не прекращая писать), - хотя прошло уже почти четверть века. Я входил в комнату, прокуренную до такой степени, что в ней тяжело было находиться, не закашлявшись. Отец сидел в своём кресле у окна и курил. Хотя на дворе стояла прекрасная погода, светило солнце, в этой комнате тяжёлые портьеры были всегда задёрнуты, и лишь в узкую щёлочку проникал солнечный свет. "Заходи, заходи, малыш", - ласково говорил мне отец. "Давай посмотрим, давай посмотрим вместе". Он глубоко затягивался сигаретой и выпускал дым в направлении солнечного занавеса. Из полумрака было отчётливо видно, как клубится дым в лучах света, закручиваясь в немыслимые спирали и на доли секунды создавая из ничего волшебные замки над бездонными пропастями".
"Бездонными… - подумал Сергей, - ни про что бездонное я вроде здесь писать не собирался. Как-то само получается. Я ведь пишу об отце, а не о Доме и Комнате". Он снова взял ручку.
"Что ты видишь, малыш?" - спрашивал он меня. Я лишь растерянно улыбался. Я очень любил его".
Сергей снова задумался. Отец умер десять дней назад прямо на улице, трёх шагов не дойдя до своей квартиры на Остоженке. "Скорая" приехала слишком поздно, и его увезли прямо в морг. Вчера они отмечали девять дней. Было довольно много людей - все знали отца по работе. Говорили много тёплых слов, одна женщина даже всплакнула. Сергей не знал никого из этих людей, а они знали о нём лишь понаслышке. Перед смертью отец довольно долго болел, хотя работы и не бросал, и вполне успел подготовиться. Квартира давно были приватизирована и естественным путем переходила к Сергею (который к тому же вроде бы был там и прописан), и единственной просьбой отца было не устраивать там похорон и поминок.
…Говорили, что уходят лучшие, уходят в самом расцвете творческих сил, не оставляя ничего… Конечно, кто-то сказал: "Кроме памяти", конечно, все стали упрашивать Сергея написать об отце… А что он мог написать? Именно это - как отец весело и ("Ласково? Верное ли слово?" - подумал Сергей) посылал колечки дыма в солнечные лучи и как этот дым говорил ему о…
"Что ты видишь, малыш?" - спрашивал он меня.
"Что же я на самом-то деле видел? - Сергей отложил ручку. - Сначала я видел только его. Человека добрее и умнее не было. Тогда не было…"
Он вычеркнул: "Я очень любил его".
"Потом, потом… я стал смотреть на дым внимательнее, - ведь он просил меня быть внимательным - и я почувствовал… Что-то смутное. Какую-то смутную тревогу. Воронки закручивались, водопады струились вверх. Я говорил ему об этом, он кивал доброжелательно вроде. А потом я перестал приходить к нему в такие часы. Потому что уже учился во втором или третьем классе, все интересы были во дворе: мальчишки, футбол. Сколько же он там проводил времени?"
В конце концов я пишу это не для его сотрудников, а для себя. Надо писать всё - честнее, может, тогда станет хоть что-то понятно. Боже, как наивно.
Сергей перевернул несколько страниц тетради и стал писать с чистого листа.
"Невозможно говорить об отце, не говоря о Доме и Комнате ("А о том, что внутри неё?" - подумал он). Я не знаю, как часто мы были там, четыре или пять раз, последний раз тогда, когда он выгнал меня из дома".
Обида, казалось давно забытая, вновь нахлынула на Сергея с такой силой, что он в ярости отшвырнул ручку и сжал кулаки. Он снова увидел подростка, почти мальчика ("Мне ведь только исполнилось пятнадцать!"), в истерике бьющегося в дверь на ледяной лестничной клетке, ночующего то на вокзалах, то опять у этой проклятой двери, ворующего хлеб с лотков и разгружающего вагоны, пьющего водку в каких-то вонючих подсобках и отбивающегося от банды подмосковных отморозков. Как он вообще не опустился? Как у него хватило сил - совсем одному - без крова и родительского тепла - не спиться, не сесть в тюрьму, не быть убитым - а поступить в институт, с отличием закончить его, стать снова нормальным, снова поверить в возможность простых человеческих чувств, жениться, в конце концов. "Всё-таки кровь, воспитание", - чуть самодовольно подумал Сергей.
…Простить отца…
"Конечно, при сверхъестественном обострении чувства можно было и догадаться. Где-то за полгода до той трагической зимней ночи, когда он выставил меня за дверь, я вернулся с какой-то тренировки (постоянно занимался каким-нибудь спортом, спасибо ему… Сергей вычеркнул "ему" и написал: "отцу") раньше обычного; он, видимо, не слышал - сидел в зашторенном кабинете и что-то отрывисто говорил. Никогда раньше за ним такого не водилось. Я поневоле прислушался. "Убирайся из моего дома", - гневно, но наигранно. "Ноги твоей здесь больше не будет". Я очень удивился и подошёл ближе. Он говорил, как плохой актёр периферийного театра. "Ноги твоей здесь больше не будет". Пауза. "Пока я жив". Снова наступила тишина, потом какие-то сдавленные звуки, и снова еле разборчиво: "Господи, Господи, что же мне делать, Господи, укрепи меня. Дай мне пройти этот путь. Господи, я не смогу без него, Господи…" Причитания стали совсем неразборчивы. Я боялся пошевелиться. Через несколько минут он, видимо, успокоился (на самом деле самоуверенности ему было не занимать), и снова раздалось властное: "Так, продолжим… Ты опозорил меня!!! Так нельзя поступать с людьми!!! Убирайся из моего дома!!!" И так далее в том же духе. Нельзя сказать, что это меня напугало. Зная широту его интересов, я вполне мог допустить, что он вдруг стал заниматься театром или писать пьесы, и вообще, у меня в тот вечер была куча других дел (Люся в те времена, кажется), поэтому я покинул дом таким же незамеченным, как и вошёл в него".
"Последняя фраза какая-то неестественная", - подумал Сергей и тут услышал, как из детской возвращается его жена, Наташа, укладывавшая спать маленького Максима.
- Уснул? - спросил Сергей.
- Да, - ответила он и улыбнулась. - Как получается? - Наташа кивнула на тетрадь.
- Хочешь - посмотри.
Она встала у него за спиной, положила руки ему на плечи и начала читать.
"Как я её люблю, - подумал Сергей с необъяснимым оттенком грусти. - Я хочу, чтобы она всегда была рядом. Мы бы жили в Доме… - Он на мгновение задумался. - В Доме бы жили, а в Комнату бы не заходили. Что там делать-то: при восьмикомнатной-то квартире. На черта нам лишние двадцать метров. - И тут же посмеялся над самим собой: - Двадцать: ну-ну".
- Ну как? - спросил он Наташу.
- А что за Комната такая? Ты никогда об этом ничего не говорил.
- Увидишь сама. - Он обнял её за талию. - Хотя я не уверен, что будет правильно тебе туда заходить.
- Ты меня заинтриговал. - Наташа поцеловала его за ухом. - Всё по плану: завтра туда идём?
- Да, конечно. Завтра сходим, всё посмотрим и будем готовиться к переезду. Хватит этих съёмных квартир, хватит. Возвращение блудного сына… - Он усмехнулся.
Наташа погладила его по голове, как гладят маленьких детей.
- Не волнуйся. Всё будет хорошо. Я знаю, ты должен ненавидеть эту дверь, у которой провёл столько часов…
Сергей запротестовал:
- Нет-нет. Я ненавидел отца. Он входил и выходил через эту дверь, не замечая меня. Я, собственно, и двери-то не видел, только его. Ты не можешь себе представить, каким он был хорошим отцом До… той ночи. Кстати, удивительно, что я понимал это уже тогда. Он был одновременно - другом, старшим братом, спорщиком, болельщиком любимой команды… Всем, чем угодно, без примеси высокомерия, пошлости… Никогда не бывало, чтобы ему не хватало на меня времени или сил. А ведь ему было нелегко - без матери…
- Кстати, - сказала Наташа, - твоя мать погибла, когда тебе было…
Сергей всё глубже погружался в воспоминания.
- Что-то около года… Все эти бессонные ночи, бутылочки, прогулки, болезни - всё было на нём. Но он смог сделать так, что я никогда в жизни не задумался о нехватке материнского тепла. Никогда - даже после той ночи.
- А ты напишешь о ней? - спросила Наташа.
- Что? - Казалось, мысли его витали где-то далеко-далеко. - Да, наверно, но там ничего интересного не было. Ты же всё знаешь. Я должен был вернуться из театра в одиннадцать вечера, провожал какую-то девочку и пришёл домой около половины первого. Отец демонстративно выдвинул ногу вперед, произнёс монолог вроде того, что тут описан, - Сергей ткнул в тетрадку, но чуть более правдоподобно, сунул мне в руки моё свидетельство о рождении и денег - довольно, кстати, много - и выставил за дверь. Я часа три в неё звонил, вответ - тишина, потом пошёл спать на вокзал, на завтра всё это повторилось и продолжалось так недели две или три без изменений. На лестнице он делал вид, что я - пустое место. В конце концов мне всё надоело, перекипело, окаменело, деньги кончились, и я ушёл - в настоящую ночь. И жил в ней, - Сергей улыбнулся, - пока не встретил тебя.
Он сказал ей не всю правду. Он не сказал, где беседовал с отцом и что отец не выставлял его, а предлагал кое-что другое, но Сергей сам предпочел улицу.
Наташа задумчиво качала головой.
- А завтра блудный сын возвращается…
- Блудный - от слова "блуд", - сказал Сергей, - всё-таки я не блудный.
- А какой? - Она стряхнула оцепенение и кокетливо качнула бедром.