Но ближе к ночи, когда я уже брел по проулку весьма тупикового вида, тем более только что помахавшись - именно "помахавшись", особо серьезной драки не получилось - с местным барменом, скажу честно, замандражировал. Нет, правда, руки даже вспотели и мелко так задрожали. А вечер выдался темнее темного - стойте, послушайте: "Ночь и есть конец света"; сам придумал, это моя одноклеточная хокку, - и шум далеких освещенных улиц неясным эхом отдавался от мутных и смутных стен построек. (И еще разило отбросами, прямо как здесь.)
Шагнув сквозь голограмму - кстати, отлично просчитанную, так что нельзя было не принять за чистую монету - и ступив под хитрые улыбки "и кратких" на сияющей фиолетовым вывеске "Шанхайский цирк Квина", я, как и полагалось, передернулся от нервного озноба. Вспомнил детство (опять) и как меня водили во всамделишный цирк, где на туго натянутой проволоке резвился взаправдашний воробей и даже была правильная собака, которая села гадить на арене. Помню, я тогда здорово сконфузил отца, указав на псину и крикнув: "Па, смотри, смотри! У нее сзади торчит!" Думал, это рычаг, понимаете? Откуда мне было знать (черт, я даже не представлял тогда, что и папаша-то не настоящий), если мои генетические игрушки, петушок Руф, чьи холодные глаза, казалось, недобро сверлили меня по ночам, и суслик Гуф, вечно травивший тупейшие сказочки о закадычных дружках-иглокожих, - и те выделяли свои отправления в виде аккуратных твердых кирпичиков через дырку в пупке.
Но вижу, я упустил нить рассказа, как мог бы сказать, но никогда не говорил Шадрах, и ударился в тоскальгию, а нам этого совсем не нужно.
В общем, так: шагнул я в темно-синюю бархатную тьму, двери с шипением сомкнулись, мурашки по спине побежали гораздо быстрее, и тут же все уличные звуки, аромат и привкус помоев ушли, а их место заняли тихий гул кондиционеров и стерильная вонь. Вот что значит высший класс. Вот это, понимаю, атмосфера.
Чего и ждать от Квина?
С обеих сторон, встроенные в стены, мерцали изумрудным сиянием стеклянные контейнеры, а в них виднелись самые несообразные создания: твари безглазые, твари чересчур глазастые, жутко зубастые, твари со всякими разными штуками. И я учуял запах, отчасти заглушённый раньше этим духом чистоты, - запах цирка, куда меня водили ребенком, горьковато-суховатое сочетание мочи и соломы, мускусное благоухание звериного пота и вообще зверей.
От контейнеров и аромата меня как-то совсем не разобрало любопытство, я лишь уставился перед собой, на другой конец помещения; там, ярдах в тридцати, меня и поджидал Квин.
Это наверняка был он. Если не он, то как ему еще выглядеть?
Квин восседал за прямоугольной конторкой с двумя встроенными витринами - я плохо видел их содержимое. Половина головы тонула в темноте, на другую сверху лился свет, но вокруг было так мрачно, что меня волей-неволей понесло вперед, хотя бы ради того, чтобы разглядеть Квина во плоти, на престоле власти.
Когда мы сблизились на расстояние плевка в лицо, я захлопал ртом, точно рыба, которую травят кислородом; до меня дошло: он вовсе и не восседал за витриной, а был ею. Я замер, уставился; глазенки, как у той рыбенки, полезли на лоб. Слышал однажды про Автопортрет Дона Дали, выполненный в технике смешанных медиа, из размазанных по тротуару останков Дорогого Дэна, но Квин выбрал совсем другой уклон, от которого сильно попахивает гениальностью. (А еще тараканами в голове, ну и что с того?)
Портрет Художника - как панель из мяса. У столешницы был такой желтовато-коричневатый оттенок, похоже на трансплантат, пока тот еще не прижился, и вся она была усеяна глазами - одни моргали, другие нет, третьи подмигивали, и каждый пялился на меня, а я таращился на них.
Да, честное слово, клянусь моей могилой сленг-жокея, - конторка то и дело пучилась, точно дышала. Ее размеры… Метра три в высоту, двенадцать в длину, пять в ширину. Посередине плоть раздавалась в стороны, чтобы вместить в себя два стеклянных ящика. Внутри на карликовых деревьях бонсай сидели близнецы-орангутанги, малюсенькие, безупречной формы, и чистили шерстку. Лица у них были женские, с вытянутыми скулами, а глаза сочились отчаянием и безысходностью.
Над столешницей, будто ствол из земли, вырастало туловище Квина, потом шея и узкая, приплюснутая, чем-то похожая на змеиную голова. Лицо смотрелось почти по-восточному. Длинные острые скулы, тонкий рот, глаза без век.
Звериный дух, тот самый, горьковато-сладкий, оказывается, исходил от Квина, потому что здесь било в ноздри, свежо и едко. Неужели он загнивает, подумал я. Князь Генетического Воссотворения - и загнивает?
Бездонные синие очи, в которых ровным счетом ничего не отражалось, пристально следили за руками. С каждого из двенадцати пальцев на тонкой нити свисало по пауку. Насекомые блестели в сумраке, как пурпурные драгоценные камни. Квин заставлял их волнообразно выплясывать на столешнице, которая в то же время приходилась ему коленями. Дюжина пауков рядком исполняла старинное представление кабаре. Вот вам очередное изъявление Живого Искусства. Вообще-то одного паука я прихлопнул, хотя в животе ворочался здоровенный кусок страха. Этот испуг вытряхнул из моей шкуры сленг-жокея, как говорят, вернул крышу на место: словно язык изо рта вырвали.
Шлепок ладонью раздался смачно и одиноко. На звук резко вскинулась голова, улыбка расколола лицо пополам. Легкое мановение - и пауки облепили Квину руки. Он медленно свел ладони, будто бы для молитвы.
- Здравствуйте, сэр, - произнес нараспев бесчувственный, будто замороженный голос.
- Мне бы суриката, - отвечал я на добрую октаву выше обычного. - Я от Шадраха.
- Ты один пришел? - Синие очи Квина недобро сверлили меня.
Во рту пересохло. Стало больно глотать.
- Да.
И едва лишь сорвался с моих губ этот короткий, одинокий слог, внутри которого свернулись тугой пружиной все слова на свете, означающие согласие, как стеклянные контейнеры за спиной распахнулись, раздался частый топот, и я почуял за спиной сотни, сотни разных тварей. От запаха мочи и соломы заложило нос и в горле запершило.
Я рванулся вперед - а что оставалось?
- Мне нужен сурикат. Хочу на тебя работать. Я - голохудожник. И знакомый Шадраха.
Синие глаза смотрели вяло, без выражения, точно остекленели. Тут позади зазвучал хор голосов, низких и высоких, смахивающих на шелест камыша и посвист ножей:
- Ты пришел один.
В голове промелькнуло: о Яхве, о Аллах, о Боже, и вспомнились игрушки детства - теплые пушистики с холодными колючками, и я подумал: надо же было связаться с колючками, и еще: хватит прикидываться всемогущим, тут ведь не просто Искусство - оно Живее всех Живых.
И вот от полной безнадеги, от глупости, а главное - потому что надоело быть заурядным голохудожником, я повторил:
- Хочу с тобой работать.
Тут Квин у меня на глазах отключился, будто марионетка, будто раньше его дергали за нити, как он своих пауков. А за спиной топали раздвоенные копыта, колючие лапы, острые когти, плюс этот одуряющий запах… Я зажмурился, и меня прижали к полу их ладони, их конечности - склизкие, мягкие, жесткие, жаркие. Когда иголки вонзились в руки-ноги и тело захлестнула сонная волна - маленькое подобие смерти, помню, я увидел, как плачут орангутанги на карликовых ветвях, и удивился: зачем обо мне плакать?
* * *
Я расскажу вам о городе, сэр. Похоже на поцелуй гадюки, быстрой и опасной. Это важно. Очень важно. Хотите послушать о Квине и его сурикатах? Теперь я служу Квину; мерзкая работенка. Я делал гадкое. Настоящие гадости - Самое Смертельное, Смертоносное из Искусств. Я убивал Живое Творчество. Убивал живое. И - знаю. Я знаю. Только… Только старая плоть совлекается, а новая надевается, как будто костюмы. Только игла втыкается и выходит, и меня ничего не волнует, а ведь я из последних сил пытаюсь думать о Николь и Шадрахе.
Но иголка втыкается, и…
Давайте я расскажу вам о городе.
Часть II
НИКОЛЬ
Говорят, что здесь водятся духи. Да, но не больше того.
"Джайент Сэнд"
Глава 1
Вы. Двое. Всегда. Были. Как. Одно. Целое: Николь и Николас, реки ваших воспоминаний сливались в одну, и стоило брату раскрыть рот, как в твоих ушах отдавалось эхом окончание фразы, и слова, еще не слетевшие с его губ, уже проговаривали твои. Всякое мгновение, разделенное на двоих, ты будто бы заново переживала тот канувший в туманное прошлое миг начала, когда врач достал вас из матки искусственной матери, и вы закашлялись, заорали, заозирались, еще не веря тому, насколько - до страшного - несовершенным оказалось внешне окружение. Мир пластика, мир небес, мир иссушающих ветров и разложения.
В родильной палате играла негромкая, пульсирующая музыка. Стены (по крайней мере так ты запомнила) покрывали красные пятна. Среди пятен и музыки - вы с братом, потрясающе симметричные, точно параллели, создания из плоти и крови.
"И первое, - как часто любила повторять приемная мама, когда вы жили одной семьей, - и первое, - как любила повторять приемная мама, словно желала присвоить себе чудо неповторимой минуты, - что ты увидела, появившись на свет, не считая, конечно, воздуха, потолка, кровати и стула, - это был он, второй, твоя копия, с точно таким же премиленьким тельцем, будто в зеркале".
Вас достали из чана, как и других искусственников. Зато у тебя уже был брат, однояйцевый близнец, и твой изумленный взгляд отражался в его зрачках.
Вечер, когда ты заметила перемену, настал неделю спустя после того, как Ник не явился в район Канала поужинать, хотя вы с ним заранее условились, что случалось довольно нечасто. Усталая, словно выжатый лимон, после десятичасового рабочего дня, ты стояла у окна своей квартиры на семьдесят пятом этаже в Барстоу, глядя на город, раскинувшийся внизу: размытые цветные полосы реющего транспорта обрисовывали контуры высотных зданий под догорающим небом в ярко-зеленых и рыжих прожилках. Вот хищно, мощно сверкают индустриальные кварталы, а там роскошно катит искрящиеся томные воды Канал. За ними - темная лента городской стены: высота почти двести футов, глубина - в добрую милю, дальше чернеют лужицами засохшей крови гигантские свалки, а еще дальше, если сильно прищуриться, при желании можно, кажется, различить очень тусклые огни далекого Балтаказара, города-побратима.
Когда-то вы были близки, связаны тесными узами, а теперь - точно неприкаянные острова, обособленные планеты, летящие в разные стороны, каждый сам по себе и вполне доволен… Нет, это не праздный солипсизм, раз на него уже лег неверный отсвет правды. Города открестились от городов и заняты самопоглощением. Правительства раздробились на осколки осколков. Развлечения - порознь. Приключения - в одиночку.
Наблюдая, как ночь вторгается в город и гасит последние блики заходящего солнца на стекле и стали, ты ощутила Ника в темных прогалах между строениями: он был где-то там внизу, среди хаоса, что выглядел с высоты семьдесят пятого этажа здания Барстоу так методично, так рационально.
А что тут думать: еще одна битва с ветряными мельницами, какая-нибудь сомнительная афера от искусства, замешанная на неискренних улыбках и рукопожатиях. Со временем брат обязательно явится, потрепанный и удрученный, но готовый сражаться снова, продать еще немного себя - своего "Живого" творчества - и впутаться в очередную сделку с алчной галереей. И сомневаться нечего.
Да уж, чего сомневаться… Ты хорошо его знаешь. И даже привыкла к новому Нику: заморская одежда ("Может, устроишься модным дизайнером?" - шутила ты) и эта игра в так называемого сленг-жокея как способ самовыражения, словно это могло помочь с торговлей голоискусством. Но даже он должен был сознавать - признавать, - что все сильнее отстает от желторотых выскочек и не сумеет их обойти. Ты, конечно, пыталась урезонить его согласиться на роль программиста вроде себя - и с охотой поделилась бы премудростями своей работы, - хотя бы на время, пока не оправится после того налета. Это дало бы ему возможность расквитаться с долгами, а он и тебе задолжал кое-что. Но брат ответил отказом: "Я же там изведусь от скуки, не помру (если бы!), а именно изведусь".
Потом ты прошла в ванную комнату, уставилась на допотопное зеркало, отбросила голограмму, и вот уже вас стало четверо: двое пристально смотрели в зеркало на двоих других. Нахмурив лоб, ты видела перед собою Ника. Он походил на тебя. Превосходил. Пытался что-то сказать. Как это получается, что голограмма выглядит живее реального человека?
Ты по-прежнему слышишь эхо гортанных фраз, но не желаешь заканчивать их, ибо они страшат и воняют кровью. Это уже не создания Ника, который тебе знаком, который любит район Канала за многослойные разговоры, за разного рода сделки, которые там совершаются, за непостижимую магию, которую не так-то просто излить словами.
"Вот он, предел Живого Творчества, - втолковывал как-то брат, раскрасневшись от возбуждения. - Реплики громоздятся друг на друга, и эти слова, оттенки слов… Если б только выразить это все в голах или керамике, я бы считал себя зверски гениальным".
Да, но гением тут и не пахло. Гений не стремится к совершенству, он… безыскусствен. Впрочем, бывали минуты, в особенности пока вы жили вместе с Шадрахом, когда брат загорался, словно ваша любовь придавала ему вдохновения, когда в который раз ощущалась его уникальность, и если ты олицетворяла для Шадраха красоту во плоти, то Ник воплощал ее в творчестве.
А потом он, по обыкновению, сбивался с шага и снова пытался, пытался, пытался, так что ты проникалась терзаниями брата не меньше его самого. В обществе гениев Ник расцветал, охотно травил разные байки. Разве так уж глупо думать, что, будь у брата побольше времени, он мог бы родить небольшой шедевр, нечто, что жило бы на Земле и после его смерти?
"Он и сейчас может", - напоминаешь ты себе, но разум одолевают химеры, призраки фраз, и каждая уличает тебя во лжи.
Фразы и воспоминания…
* * *
Вот Ник смеется над маленькой тварью, которая, пошатываясь, бредет по полу в гостиной. Родители на работе, уроки в школе только что закончились, и пневматические коконы благополучно доставили вас домой. Брат разложил на кухонном столе набор бионера, словно произвел посмертное вскрытие стального насекомого. Ты сидишь на кушетке напротив и смотришь, как вулканическими судорогами пробегают по тельцу животного тяжелые вздохи. Ножки существа трясутся, из горла вырывается жалобное мяуканье. Это котенок, но у него многофасеточные глаза, пять лапок, хвост, как у ящерицы, а самое мерзкое - на макушке растет человечье ухо, в котором извивается темно-красный язык.
Однодневка. Невообразимо изуродованные органы торчат по бокам наружу. Котенок уже не пытается никуда идти, он только горестно дрожит; из невозможных глаз текут кровавые слезы. И несет от него, как от раздавленного гнилого фрукта.
Поначалу тебя забавляли эти создания Ника из бионабора; ты заливалась смехом вместе с братом, а то и раньше, порой даже приводила в гости подругу - потешиться с новой игрушкой. Их кривляния и лепет казались тогда удачным способом развлечься между выполнением уроков и домашних обязанностей.
Но сейчас тебе десять, и ты уже начинаешь замечать ужас, боль, недоумение в глазах, в искаженных чертах и дерганых движениях.
Встаешь с кушетки, приближаешься к котенку. Ласково берешь его на руки, прижимаешь к себе. Ник продолжает хихикать в углу. Прикосновение успокаивает котенка, но в то же время причиняет мучения, ведь большей частью он собран из неприкрытого мяса. Животное хочет замурлыкать, но вместо этого корчится в кашле. Еще секунду ты держишь его на руках, потом опускаешь ладонь на шею и делаешь поворот. Тельце беспомощно обмякает.
- Николь!
Тебе не нужно отвечать: твои пылающие глаза, побелевшие, плотно сжатые губы говорят ему все, и когда ты выходишь на задний двор похоронить котенка, брат идет следом и плачет.
Впрочем, уже на следующей неделе он откопает несчастное создание, запрется на кухне, где ты не сможешь осуждать и указывать на недостатки, и продолжит свои опыты. Он будет продолжать их, пока не поймет, что не наделен достаточным талантом или терпением, чтобы создать нечто полностью независимое, долговечное. Затем придет благотворное отрицание, отвращение к бионаборам из хромосом и кусочков плоти и, наконец, - увлечение голоискусством.
Выходит, что в первый раз, когда ты думала и действовала иначе, чем Ник, когда не стала повторять его, а он тебя, это случилось из-за котенка. В тот день ты по-настоящему осознала, что отличаешься от брата. И можешь, если пожелаешь, освободиться от его влияния.