Беспокойное сознание - Геров Александр Цветков


В эту книгу вошла повесть болгарского писателя и поэта Александра Герова "Беспокойное сознание".

Александр Геров
Беспокойное сознание

1

Сейчас, когда я пишу эти строки, мне семьдесят три года. Это старость. Вы не знаете, как она интересна! Мои ощущения подобны ощущениям духа, отделившегося от плоти и с огромным интересом наблюдающего свое прежнее вместилище. Но это многонаправленное созерцание. Оно не сосредоточено лишь на мне одном, а охватывает и тысячи других людей. Большинство из них умерли, совсем немногие живы.

Есть, однако, у старости и очень печальные стороны. Ее самое большое несчастье - плоть; сгорающая на медленном огне, умирающая плоть.

Каждый день где-то около полудня я встаю из-за письменного стола, медленно и мучительно облачаюсь в пальто и шляпу - мягкую фетровую шляпу - беру свою верную трость и держу путь к столовой, где питаюсь. Дорога туда, сам обед и дорога обратно занимают у меня три часа ежедневно. Мне жаль напрасно потерянного времени. В эти три часа я не могу написать ни строчки, а ведь надо спешить. В своих записках я должен восстановить как можно больше слов, как можно больше фраз, произнесенных моими близкими, собрать о них как можно больше данных, относящихся ко времени, когда они были живы. Иначе воскресить их будет труднее.

Я вряд ли все еще вел бы человеческое существование, не завладей мною двадцать три года тому назад эта идея. Так, наверное, и превратился бы в выжившего из ума старикашку с мозгом, окончательно разрушенным артериосклерозом, в обитателя какого-нибудь приюта для безобидных душевнобольных. Однако меня спасла идея создания искусственных живых существ, а отсюда - и возможности оживлять людей. Так передо мной встала задача, для решения которой понадобилась вся моя энергия.

Идею подсказала одна философская статья, где говорилось: "Определение жизни как формы существования белковых тел, данное Энгельсом, устарело. Назрела потребность в новом, более широком определении, которое охватывало бы и существа, каковым предстоит появиться в будущем. Создание живых существ искусственным образом даст человеку возможность совершить такой прыжок в развитии, с которым по значению сможет сравниться разве что переход от обезьяны к человеку".

С конкретными научными проблемами своего времени я не был знаком во всей их глубине, но, думается, вовсе им чуждым меня тоже не назовешь. Этот рассказ я веду, руководствуясь желанием помочь воскрешению моих близких; буде же это окажется невозможным - помочь, дав анализ мозговой матери, практическому решению стоящей перед людьми науки задачи по созданию искусственных живых существ.

Медленно бреду по улице и радуюсь жизни. Сказать, что я радуюсь сердцем, было бы чересчур. Слишком уж оно разбито. Жизни радуются мои глаза, уши, мысли. Если день весенний, ноздри ласкает аромат цветущих фруктовых деревьев, и я глубоко вдыхаю наплывающие благоуханные облака. Если идет снег, веселый гвалт детей, катающихся на салазках, заставляет меня задержаться, и тогда я легко возвращаюсь в собственное детство. Неожиданно оказывается, что в сердце живет детское ощущение того далекого времени. Старческая скорлупа вмешает эмоции всех периодов моей жизни подобно скорлупе ореха, вмещающей его ядрышко.

Отправляясь в столовую, мне всегда приходится садиться на трамвай, так как до нее далеко. Долгое время я поднимался в трамвай с задней площадки, противился тому, чтобы меня считали немощным старцем, но теперь это мне уже не по силам. У задней площадки бывают такие очереди, такая давка, что мне порой кажется: вот-вот развалюсь на составные части - ноги останутся на тротуаре, а руки, вцепившиеся в поручни, унесет трамвай.

Как-то в такой толкучке молодой рабочий (парень был в ватнике) обратился ко мне со следующими словами:

- Дедок, ну чего ты не садишься с передней площадки? Имеешь право, дана тебе такая привилегия. Тебя ж здесь в лепешку раздавят, да и нам, молодым, мешаешь, а мы на работу опаздываем.

Хотелось возразить, что я, мол, еще не стар (случилось это лет пять тому назад), но, поколебавшись, я подчинился. И с тех пор сажусь в трамвай с передней площадки.

Бывает, какой-нибудь вагоновожатый подает мне руку, помогая подняться (среди них тоже встречаются воспитанные люди), бывает, хотя и реже, что помогают мне школьники и студенты. Двери вагона раскрываются, и я появляюсь в трамвае. Верно, привилегия у меня есть, но иногда на специально отведенных местах сидят матери с детьми или такие же старики, как я. Что ж мне, совать им под нос свое право? С другой стороны, размышляю я, ходи трамваи почаще и будь в них побольше мест, ни к чему оказалась бы моя привилегия и я смог бы спокойно подниматься с задней площадки, не навязывая людям зрелища своей старческой немощи. Ведь так или иначе, а это неприятно, хотя и пробуждает порой человеческое сочувствие.

Спускаться по ступенькам трамвая - тоже мучение, как и переходить через улицу или подниматься по лестнице в столовую. А уж когда дурная погода - гололед или снег - мое передвижение по городу равносильно подвигу. Чтобы не упасть, приходится ползти улиткой. Дважды мне случалось поскользнуться, и это был настоящий позор. Представьте: лежу на снегу, лежу на обледенелом тротуаре и не могу подняться. Беспомощно сучу руками и ногами, пытаюсь покрепче ухватить набалдашник трости, опереться на локти, но все напрасно. Стыд! Стыд и позор! Глаза мои, как бесчувственные стекла, отражают окружающее. Вижу спешащих прохожих, дребезжащие трамваи, а какая-то маленькая девочка хлопает в ладошки и радостно кричит:

- Ой, он упал!

Вскоре собираются люди, сообща помогают мне подняться. Я что-то бормочу в свое оправдание:

- Такой гололед, да и тротуары не чистят. Кто угодно поскользнулся бы. Вот, потерял равновесие.

Люди слушают мои объяснения, снисходительно улыбаются и делают вид, что верят. Но в глубине души все они знают, что причина падения - моя старость.

Столовая-вот место, где пока я чувствую себя всего лучше. Верно, что и тут все происходящее кажется мне нереальным, словно разыгрывается в некоем выдуманном мире; но тут я хотя бы среди людей, да и многие из них мне знакомы. Пища, которую я принимаю, удовольствия мне не доставляет. Народ помоложе во всем обвиняет повара: не готовит, мол, вкусно; но мне кажется, дело совсем не в этом. В детские годы я с аппетитом уплетал ломоть хлеба, присыпанный солью, а уж если к нему полагался ломтик поджаренного сала, я чувствовал себя на верху блаженства. Но тогда я питал свои клетки, которые росли, питал кровь, которая буйно циркулировала. Теперь же, в преклонном возрасте, питать было нечего. Все во мне завершило развитие, старело и клонилось к закату. Я мог бы жить, вообще не принимая никакой пищи. Теперь я в состоянии объяснить себе, почему одна наша соседка давних времен, хотя и жила бедно, в недостатке, так и оставалась толстухой.

Все посетители столовой уже привыкли к тому, что я покидаю ее последним. Да и как иначе? Дома, хоть меня и обступают воспоминания, я один, а здесь, среди людей, хватает и шума, и движения, и разговоров, и улыбок, и смеха. Ах, как прекрасно все это. Вот дочь одного талантливого писателя. Ей семнадцать лет. В ней сконцентрирована вся прелесть юности - чистая, полуневинная-полулукавая улыбка, кожа, гладкая как лепесток розы, черные как смоль волосы, грациозная поступь и изящные жесты, непреодолимо, как магнит, притягивающие взгляды. А вот тринадцатилетний паренек, сын другого писателя. Подвижен, как ртуть. На лице читается каждая мысль, каждое чувство; жизнь бьет ключом в улыбке, в гневе; жизнь просто распирает этого подростка. Такая всепобеждающая сила - приятное зрелище. Знает она немного, но зато знает самое существенное: что жизнь принадлежит ей, что отнять эту жизнь у нее ничто не в состоянии, что именно предметы ее мыслей, желаний и мечтаний, цель действий - есть истина и добро мира.

- Когда в домино сыграем? - спрашиваю я этого мальчика.

- Да ведь вы всегда побеждаете! - отвечает он. - Поиграем во что-нибудь еще - хотя бы в шахматы!

- Хорошо, - говорю, - но я и в шахматах силен.

- Ничего, это полезно для тренировки, пригодится к соревнованиям пионеров.

А вот и супруга литературного критика Петронова. Я мог бы питать к ней вполне понятную неприязнь, так как в свое время названный литератор несправедливо об рушился на одно мое произведение. Он заклеймил его как враждебное, упадочное, порочное и проч., и проч., и проч. Невзлюби я ее, никто не бросил бы в меня камень. Но все обстоит совершенно иначе. Похоже, у времени совсем иное, чем у нас, людей, мерило ценностей. Среди них вечна лишь красота. Критик мне абсолютно безразличен, а его супруга, по моему теперешнему мнению, восхитительна. Ей сорок с небольшим, но это не лишает ее врожденной прелести. Ее манера говорить, ее стыдливость и мудрость доставляют мне несказанное удовольствие.

Эти люди часто подсаживаются к моему столу. Вижу, что порой моя компания их раздражает, и пытаюсь сам найти им извинения, но должен признаться, подобные случаи нагоняют на меня тоску. Тогда весь мир мне кажется могилой. Где-то там, в ней, моя мать, моя дочь и моя жена. Меня обуревает непреодолимое желание как можно скорее присоединиться к ним, слиться с ними, лишь бы больше ничего не видеть. Эта первичная реакция постепенно ослабевает. Слух снова начинает воспринимать окружающий шум, зрение фиксирует лица и улыбки, кто-то мне кланяется, кто-то приветственно машет рукой. Я закуриваю и вслушиваюсь в себя. Тем временем столовая постепенно пустеет, я медленно поднимаюсь и словно на чужих ногах добираюсь до гардероба, с огромным трудом влезаю в пальто и, одной рукой опираясь на трость, а другой держась за стену, приступаю к спуску по лестнице. Я отправляюсь обратно домой, в свою одинокую комнатку, где меня ждут рукописи. Привязанность к дому, вера в науку, а, возможно, просто мания заставляют писать, восстанавливать атмосферу жизни - моей и моих близких - в надежде, что когда-нибудь их смогут оживить, и мы снова увидимся, и я обрадуюсь им так, как радовался в прежней жизни.

2

Я был поэтом. Сейчас, в таком возрасте, я не смею назвать себя поэтом, но до сорока лет я им был. До тех пор мне нет-нет, да удавалось написать что-то, в чем чувствовалось первичное брожение жизни. Теперь же, хоть при желании я и могу писать стихи, выражая свои мысли и чувства, их уже не назовешь животворными - ушло вдохновение. Обдумывая свои семьдесят три года, с чистой совестью могу заявить, что суть вдохновения так и осталась для меня тайной за семью печатями. Может, эта суть совершенно прозаична, но поскольку наука не занималась ею вплотную, таинственность остается ее свойством. Вероятно, вдохновение - это некий особый флюид, высшее взаимодействие между природой, вселенной и человеком. Это не возбуждение, не напряженность мозга, не экзальтация. Более всего это состояние материи. Как существу высшего порядка человеку порой удается найти словесное выражение этого состояния, и тогда мы говорим, что перед нами вдохновенное произведение. Но - сколь бы странным это ни казалось - подобное состояние доступно всем живым существам от мотылька-однодневки до голубя.

В далеком детстве, лет восьми-девяти, меня отправили на летние каникулы в деревню, к бабушке. Как-то вечером я невольно подслушал разговор, из которого стало ясно, что мои многочисленные дядья и тетки готовятся совершить экскурсию на близлежащий курорт. Мне захотелось с ними. Сначала они противились, но потом уступили. В путь мы двинулись около полуночи, тайными тропинками, проложенными в буковых рощах, где царил беспросветный мрак, а низко нависавшие ветви так и норовили вцепиться в одежду. Для меня это путешествие оказалось мучительным, но славным, так как я был бос. Босиком пуститься в столь дальнюю дорогу - такое может случиться только в детстве. И все-таки корни и ухабы не изранили мне ног, они их лишь слегка ободрали. До курорта мы добрались на рассвете. Яркое солнце взошло над вершинами и просторная зеленая поляна расстелила по холмам свой подол. Усталость от ночного перехода повалила меня на травку у древесного ствола, упавшего прямо в покрытый буйным цветом куст. Сам того не замечая, я обернулся на бочок, поджал голые коленки и уснул. Пусть я не спал глубоко, пусть это была только дрема. Я лежал под ласковыми лучами, и ни мысль, ни чувство не нарушали моего покоя. Лишь невыразимая сладость струилась по жилам, разливалась с током крови по всему телу. Солнце обнимало меня и нежило, раскрывало мне свои тайны. Вся дальнейшая долгая жизнь не подарила мне ничего подобного тому сказочному, волшебному состоянию всего моего существа. Те ощущения накрепко запечатлены во мне, не ослабли до сих пор. Как у поэта у меня всегда была возможность в слове выразить то давнее состояние, но попытки такой я никогда не предпринимал. Похоже, это действительно дело точной науки, а не поэтического чутья. Таким чутьем обладают, видимо, все живые существа, лишенные однако умения пользоваться словами и поэтической речью: голубь, приглаживающий перышки на залитой солнцем крыше, и кошка, растянувшаяся на припеке у забора, и корова, неспешно, шаг за шагом бредущая по пастбищу, пощипывая влажными губами травку. Солнце одинаково относится ко всем, кого баюкает в своих объятьях, все твари земные для него равны, разницы между тобою и мною для него не существует.

Мне было семнадцать лет, когда я вновь столкнулся с подобным состоянием. В результате появилось стихотворение, но даже сейчас мне ясно, что ему не хватает точности в передаче тогдашних моих чувств и ощущений.

Из дому я вышел рано утром. Весь город, весь мир тонул в дожде. Он не лил, а перемещался в пространстве во всех направлениях. И вот этот дождь, живой чудотворный дождь, заговорил со мною. Его шепот я различал в шелесте листвы, в чавканье жадно впитывавшей его почвы, в журчаньи струй, стекавших с полей моей шляпы; капли его ласково касались моих рук, сбегая с них слезою. Этот дождь заговорил со мною о времени, о вечности. Он поведал мне, что считая его просто дождем, мы были неправы - дождь представлял собою нечто большее. Он будил во мне те же ощущения, что и в корнях деревьев, и в маленьком пшеничном зерне, которое пробуждалось в земле от прикосновения его капель.

И еще раз меня недвусмысленно осенило вдохновение. Произошло это в одно прекрасное утро, когда в кухне я надевал новое белье. Натянув майку, я тут же почувствовал, как мириады пальцев, трепавших, расчесывавших и ткавших хлопок, прикасаются к моему телу. Эти мириады пальцев, мириады рук подхватили меня и перенесли в недра людского общества, связали с каждым шахтером, с каждой учительницей, с каждым отдельным человеком; я был частицей всего этого множества, причем частицей, обладавшей устремленностью и огневой силой, которые оставляли место лишь для одного желания - немедленно и без остатка сгореть.

Еще дважды на меня снисходило вдохновение, и оба раза во сне. Первый раз это было сладостно, второй - страшно.

Я открыл глаза и из окна мне улыбнулось солнце. Все то же солнце. В легкие полился упоительный аромат роз, хотя цветов в комнате не было. Воздух видимо искрился миллионами крошечных кристалликов. Но что же мне снилось? Что ночью со мною была девушка, которую я любил долгие годы. Мое чувство росло по мере того, как росла она: вот ей десять лет, вот уже восемнадцать. И теперь она лежала подле меня, даря только улыбкой да прикосновением иссиня-черного локона к моему лбу. В ее улыбке была вся жизнь. Самое ее существо представляло собой цветущую и благоухающую розу жизни.

Другой сон был страшным. Мне приснилось, будто умерла мама. Саму ее я не видел, но знал, что это произошло. Я лежал на ледяной поверхности, походившей на замерзший океан, а с непрозрачного, как густой туман, неба валил крупными хлопьями густой снег. Было холодно и страшно. Наверняка именно так почувствовал бы себя летчик-космонавт, отворись капсула, несущая его в небо, в сотнях километров от Земли, и выброси его наружу, заставляя мгновенно соприкоснуться с пространством.

Как уже говорилось, я и сейчас могу писать стихи, в определенной форме выражать мысли и чувства, но характер их весьма специфический. Нет в них кипения жизни, это скорее созерцание некоего завершенного мира. В них нет открытия, они не способны к чему-либо подтолкнуть, а как бы ретушируют, делают более рельефными контуры нашего мира. Думаю, иначе и быть не может. Духовная жизнь человека в конце концов неизбежно достигает грани, за которой уже ничего нет. В противном случае история человечества превратилась бы в абсурд, выхолостилась от всякого смысла и содержания. Что становится особенно ясно, если спроецировать эту историю на беспредельность времени.

Мои нынешние поэтические и вообще эстетические чувства носят особый, созерцательный характер. С другой стороны; они совершенно объективны. Я ни в малейшей степёни не могу; поставить их под сомнение. В них для меня - сама суть моего мира. Как бы нелепо это ни прозвучало, хочу заметить, что нахожу здесь нечто общее с убежденностью иезуитов или догматиков времен культа личности Сталина. Одни заживо сжигали людей, фанатично веря в свою правоту. Другие тоже проявляли отвратительную жестокость, будучи убеждены, что таково, веление идей. Так они оказывались слепыми проводниками философского тезиса, гласящего, что существование идей объективно. Куда им всем до мудрости Маркса, которому принадлежит следующий афоризм: "Философы только объясняют мир, а нужно его изменять". Вот это - эпохальное историческое веление.

Несколько простых на первый взгляд событий моей жизни накрепко запечатлены сознанием. Мы, группа соседских парней, решили состязаться в прыжках с шестом. Специальных пружинящих снарядов у нас не было, мы пользовались более или менее прямыми жердями, подходящими для нашей цели. Мне хотелось во что бы то ни стало выйти победителем. Бечевка, через которую мы прыгали, была натянута на высоте не более двух метров, когда я разбежался, оттолкнулся жердью и взвился в воздух. Именно в этот миг прервалось мое существование - я потерял сознание. Подбежали друзья, подняли меня на ноги, с их помощью я смог снова начать передвигаться. Ничего этого я не помню. Лишь спустя какое-то время, когда меня усадили на скамейку, глаза мои снова стали видеть. Но странное это было зрение - оно чисто механически фиксировало образы окружающих предметов. Я видел деревья, людей, небо, летящих в нем птиц, но не ведал, что они собой представляют. Их имена, протяженность во времени и пространстве были от меня сокрыты. Существовало лишь солнце и образы. Мне кажется, именно так воспринимают окружающую среду все твари, обладающие органами зрения.

Дальше