Меня забрали в армию. Как-то нас, солдат, спросили, не вызовется ли кто дать кровь для больных. Желающих оказалось пятеро - очевидно, во всей роте именно мы обладали наиболее высоким нравственным сознанием. Но вышло так, что донором довелось стать только мне. У двоих оказалась неподходящая группа крови, двое других испугались и пошли на попятный. Мог, разумеется, отказаться и я, но тогда в собственных глазах превратился бы в труса и слабака. И вот я на операционном столе, а сестра вводит иглу мне в вену. Я наблюдал, как склянка медленно наполнялась моей густой красной кровью. Нам сказали, что возьмут по двести граммов, но мне казалось, что крови гораздо больше - что-то около литра. Сестра приложила к ранке, оставшейся на коже, ватку и велела мне одеваться. Я надел гимнастерку, потом шинель, затянул ремень, и в этот момент из левого рукава хлынуло ручьем. Ватка не была прибинтована, и потому кровь не свернулась как следует. У меня тут же ослабли колени, в глазах заплясали густо-черные, уходящие глубоко в пространство тучи. В них крылось что-то влекущее и сладостное. Они обволакивали меня, нежно покачивали; а затем головокружение прошло. Сигарета помогла восстановить равновесие, я вернулся в казарму. Но туч тех так и не забыл. К ним я испытывал привязанность чуть ли не сыновнюю. Еще долго после того вглядывался в облачное небо, пытаясь (но безуспешно) отыскать тучи, подобные своим. Лишь много лет спустя я встретил их в одном из описаний в романе Льва Толстого "Война и мир".
Весьма интересные ощущения царили в моей душе и за несколько дней до ареста. В те времена арестовывали по поводу и без повода: за борьбу, за участие в сопротивлении, за мысли, за шутки. Это было время фашизма.
В первый вечер мои сослуживцы по военной санитарной школе устроили некое подобие карнавала. Часть нарядилась женщинами, балеринами, а один раздобыл камилавку, кадило и накладную бороду: он играл роль попа, отпевающего покойника. Стены помещения тряслись от солдатского смеха, а у меня сердце сжималось до размеров просяного зернышка - мне казалось, что это меня отпевают, просто какое-то шестое чувство подсказывало.
На второй день я был в патруле по селу. С заряженной винтовкой ходил по безлюдным ночным улицам и за каждым углом чуял подстерегавшую меня опасность. За мной следило множество глаз, множество чужих мыслей меня опутывало - я был в их власти. Напрасно я искал облегчения в единственной открытой корчме. Мятной настойке не удалось порвать липкую паутину, меня опутавшую. Крестьяне, пившие здесь же, ничем не могли меня ободрить, ведь они беспомощно барахтались в той же паутине. Следующей ночью, когда меня подняли с постели, приказали обуться и отвели в соседнюю комнату, я понял, чьи глаза и чьи мысли стерегли меня в последние дни. В комнате находились полицейские агенты и солдаты из разведывательного отдела. Один из них вскинул автомат и холодно сказал:
- Это "Збруевка". Чешская штучка. Прицел у него точный, кладет на месте.
В чем я нимало не сомневался, но слушать о чем было ужасно неприятно.
Два месяца, проведенные в Дирекции полиции и в Разведывательном отделе армии, познакомили меня и с некоторыми другими свойствами мозговой материи. Прежде всего, с необычайной мощью человеческого мозга, позволявшей ему вплотную приблизиться к возможностям сложных кибернетических машин. В экстремальных ситуациях мозг человека способен объять огромные отрезки пространства и времени, проникнуть в мыслительные процессы тысяч других мозговых аппаратов; он анализирует и систематизирует, подчиняет собранную информацию единой иерархии и оппонирует самому себе, приходя в конце концов к полной и ясной гармонии. Вот пример: в те несколько часов, пока военный грузовик вез нашу группу арестантов через Арабаконакский перевал, мне стала ясна вся картина следствия - на сотни заданных мне вопросов я дал сотни ответов. Полиция знала о нас только то, что несколько месяцев тому назад ей удалось ценой жестоких пыток вырвать у нашего арестованного товарища. С чисто юридической точки зрения смертными приговорами это не грозило. Но время было такое, столь беспощаден был поединок эпохи, что нас могли уничтожить вообще без всякого приговора. Мозг это прекрасно понимал, в нем мучительно боролись логика, инстинкт самосохранения и жажда свободы. Вот что я пережил, сидя в кузове: Мотор ревел на подъеме, передо мной мотался спущенный на задний бортик брезент. Он заслонял ночное небо, но где-то сбоку клокотала несущаяся по дну ущелья река. Перед мысленным взором встали склоны гор, поросшие лесом, повеяло сладостью чистого воздуха свободы… И тогда одним прыжком я выбросился из кузова, взметнув за собой брезент. Оказавшись на земле, тут же вскочил, не чувствуя боли в неудачно подвернувшейся ноге, захромал вниз по склону, чтобы скрыться в дебрях леса. Ползком, по-змеиному, я спускался все ниже, забирая в сторону от грузовика. Он остановился, проехав еще полсотни метров, затем раздался винтовочный залп, но пули меня не задели. И вот дополз до дна ущелья, вскарабкался по скалам противоположного склона, добрался до покрытого снегом хребта, к вечеру набрел на какое-то село, где меня задержали местные власти, до неузнаваемости избили и позже расстреляли.
Когда со стороны грузовика раздался винтовочный залп, какая-то шальная пуля впилась мне в грудь. Стало тепло, я потерял сознание и вскоре после этого испустил дух.
Когда я бросился с грузовика, один из солдат тоже спрыгнул и погнался за мной по придорожным кустам. От сознания обреченности мои силы быстро таяли, так что он преследовал меня буквально по пятам и очень скоро настиг. Иного оружия, кроме собственных зубов, у меня не было. Я до крови прокусил ему руку, потом вонзил их ему в лицо и тогда почувствовал, как солдатский штык легко и гладко входит в мое сердце, и оно лопается, как мыльный пузырь.
Еще множество раз, причем каждый раз по-другому, пережил я свой неосуществленный побег, спасение и смерть.
То же самое повторилось в Разведывательном отделе. Там, по какой-то хозяйственной случайности, я получил доступ в чердачное помещение и смог глянуть через слуховое окошко вниз. В каком-нибудь метре слева от него торчала водосточная труба. Крепкие железные скобы удерживали ее у стены по всей высоте пятиэтажного здания. Я подергал трубу и толстую проволоку громоотвода, убеждаясь в их надежности. Риск показался мне оправданным. Нервы мои к таким испытаниям непривычны, но я считал, что усилие воли сможет обуздать их на опасном пути вниз. Как только пробило полночь, я босиком перебрался через подоконник и как клещ впился в водосточную трубу пальцами рук и ног. Медленно, как можно медленнее я спускался во двор, а через полчаса или, может, меньше увидел под собой брусчатку и спрыгнул. Едва отдышавшись, перемахнул через высокую стену и задними дворами да глухими улочками бросился прочь, растворяясь в Софии. Дальше было уже проще.
…Прижавшись к водосточной трубе и начав спуск, я тут же понял, что неминуемо погибну. В первые мгновенья скобы выдерживали мой вес, но потом расшатались, вылезли из стены, и вот я полетел вниз. Голова моя разбилась о брусчатку, как арбуз, заливая ее кровью и ошметками мозга.
Еще раз я пережил собственную смерть в туннеле военного стрельбища. Произошло это, когда расстреляли Петра Ангелова. Нас расстреливали вместе. Мешок, наброшенный мне на голову, пропускал рассеянный свет. Было страшно, но впечатляюще красиво. Первая пуля ударила в грудь, но не убила, а лишь слегка затуманила мне сознание. И уж вторая погасила его окончательно.
Вот так воображение заставило меня многократно пережить собственную смерть. Природа ее была двойственной - реальной и нереальной в равной степени. Мозг, этот великий аптекарь, скрупулезно сбалансировал свои весы. И пришел к точному выводу, что судебный процесс несет хоть какие-то шансы выжить, в то время как попытка к бегству означает верную смерть.
За два месяца процесса мы получили в общей сложности столько пищи, сколько организму человека может хватить максимум на пятнадцать дней. И, тем не менее, жили, были бодры и энергичны. В чем тут причина? По-моему - в возбужденном состоянии мозга. По-иному протекали присущие ему биологические, химические, электрические, механические и другие процессы. В этом отношении важную роль играли сигареты, а ведь известно, что они не пища. Одна-единственная сигарета способна вершить чудеса: она гнала прочь голод, успокаивала нервы, возбуждала мысль. Скудное питание и напряжение обостряли все чувства до крайнего предела. К слуху, обонянию и зрению вернулась первичная животная сила. Задремавшую кошку заставляет порой вскочить шелест увядшего осеннего листа, а мы были в состоянии различить характер самых далеких шагов, раздавшихся в коридорах тюрьмы. Тень ястреба, скользнувшая по двору, заставляет спокойно клюющих зерно кур броситься врассыпную. А мы безошибочно определяли, что авиабомба, перезрелым плодом сорвавшаяся с самолета, упадет где-то очень близко, но все-таки не на нас.
Однако такая обостренность чувств возможна лишь если организм в целом здоров и функционирует гармонично. Сказать этого о Милко я не мог. Ночью мы слышали, как он пронзительно кричит (его жестоко избивали), а утром находили его на нарах: не то спящего мертвым сном, не то просто потерявшего сознание. Мы помогали ему подняться на ноги, покрытые сплошной кровавой коростой. В остальном же он выглядел более или менее прилично. Зеленые глаза смотрели спокойно, лицо покрывал здоровый деревенский загар. Но и спокойствие, и здоровье его были мнимыми. По сути, и то и другое представляло собой симптомы предсмертного оцепенения. И действительно, после нескольких ночей истязаний, следовавших одна за другой, Милко просто и бесшумно скончался. Один из нас закрыл ему глаза.
Угодить в полицию и не подвергнуться пыткам - такое выглядит, по меньшей мере, странно. И вызывает немало подозрений. Именно в таком положении оказался я. Правда, один раз солдат-охранник ударил меня кулаком в переносицу и разбил очки, а еще как-то другой нанес мне удар толстой дубинкой по почкам и не остановился бы на этом, не будь начальства, взглядом приказавшего ему прекратить. Но это мелочи. Меня не пытали потому, что в своих показаниях я написал все, и без того известное разведке. Запираться в таких случаях абсурдно. Один из моих товарищей проявил героизм, был не на шутку бит и в конце концов дал показания, идентичные моим. Иначе и быть не могло. Еще когда нас везли по Арабаконакскому перевалу, вся картина ясно встала у меня перед глазами.
Вот она - сила логики. Но есть в человеческом сознании и другие силы, которые я открыл для себя много позже, за холодными решетками психиатрической лечебницы.
3
К сорока годам я достиг, если можно так выразиться, вершины своего счастья. Мои мать, жена и дочь были живы и здоровы, мой дух - бодр, полон энергии и замыслов. Как писатель я тоже добился успеха - мои книги издавались сравнительно легко, я побеждал на конкурсах, даже удостаивался литературных премий. Осуществление десятилетнего творческого плана, мною для себя разработанного, шло успешно. В нем предусматривались путешествия по разным странам, наблюдения за человеческими типажами и характерами, изучение людской психологии и тех пружин, которые приводят ее в действие. Доходы у меня были регулярные и сравнительно высокие. А когда я купил еще и легковой автомобиль (правда, не из самых дорогих), налицо оказались уже все элементы, питающие людскую злобу и зависть.
Мы жили в маленьком домике на окраине Софии, близ голубеющих предгорий Витоши. Зимой в моей комнате работал электрический радиатор с вентилятором, чей шум навевал ассоциации с пароходом, пустившимся в далекий путь по океану. Были тогда периоды, когда между шестью и девятью часами вечера запрещалось пользоваться электричеством для домашних нужд. За три часа радиатор успевал остыть и комната превращалась в холодильник. Правда, она напоминала не домашний холодильник, а скорее какой-то вагон-рефрижератор, несущийся по рельсам, стуча колесами и маня к чему-то неизвестному и приятному, что непременно случится.
Летом свободное время мы проводили в саду, а был он маленьким, но чрезвычайно живописным. Благоуханные пестроцветные кусты росли у его ограды, в зависимости от сезона они облачались в желтые, светло-лиловые или огненно-красные одежды. Розы по утрам распахивали, а вечером закрывали свои нежные лепестки, фруктовые деревья нежно предлагали нам свои плоды. Первыми со стуком падали на траву груши-скороспелки, потом наливались красным черешни и вишни, сливы (в точности как небо) постепенно наливались синевой и темнели, яблоки прятали в листве свои зарумянившиеся щеки и уже поздней осенью вспыхивала солнечными зайчиками золотистая айва. Так хорошо было во дворе и в доме, что все, кто нас знал, называли наше пристанище уголком земли обетованной, кусочком рая. Засыпал после полудня в своей изящной будочке наш песик Робсон. Именем знаменитого американского певца-негра я назвал его лишь из-за цвета шерстки, но, думаю, такой настоящий человек искусства, как Поль Робсон, на меня не рассердился бы. Тем более, что песик был очень умен, чувствителен и верен. Наш кот любил прилечь под виноградной лозой. То ли крупные виноградины напоминали ему маленьких мышат, то ли его просто устраивало равновесие между солнцем и прохладой под густой сенью виноградных листьев. Голуби же узнавали меня издали. Где бы они ни сидели - на нашей или соседних крышах или на голубятне - стоило мне появиться на пороге, как они взлетали шумным облаком и вились надо мной, словно приветствуя.
Не сказал бы, что десять лет, предшествовавшие моему сорокалетию, были лишены неприятностей, забот и кошмаров. Чего-чего, а этого хватало. Да и вообще, жизнь человека, похоже, без них невозможна. Сейчас, будучи глубоким стариком, я чувствую, как именно эти заботы и кошмары верно передают аромат эпохи.
А эпоха была необыкновенной. Шел великий исторический поединок. Новый класс оказался на гребне времени, он взял на себя грандиозную миссию упразднить классы вообще, ликвидировать классовое господство и создать общество гармонии, счастья и благоденствия. В осуществлении этих задач принимал активное в меру своих сил и возможностей участие и я.
В прошлом у меня было много друзей, служивших той же идее. Они входили в РМС и БОНСС, распространяли нелегальные газеты и марки, принимали участие в митингах и демонстрациях, вступали в столкновения с полицией, жертвовали своей жизнью во имя великой борьбы. После того, как против Советского Союза была развязана варварская война, многие из них ушли в партизаны, вели за собой народ, сражались с оружием в руках. Многие из них попали в концлагеря и тюрьмы, многие погибли.
Теперь, после победы, те, кто остался в живых, со всем жаром отдали себя строительству нового общества, за которое боролись и о котором мечтали.
Частью они поступили на работу в научные учреждения и учреждения культуры, частью в Министерство внутренних дел, частью в армию.
Иногда кое с кем из них я виделся, и тогда мы вели интересные разговоры.
- Знай ты, что представлял собой фашизм, у тебя волосы на голове встали бы дыбом, - сказал мне как-то Живко.
- Что я, не знаю, что ли? Мне ведь тоже хлебнуть довелось.
- Эти преступники завербовывали в агенты даже малых детей. Ученики четвертого-пятого класса становились шпионами и доносчиками, подслушивали разговоры одноклассников, подавали обо всем этом письменные сведения, а их "руководители" делали на этом материале заключения о настроениях и убеждениях в данной семье.
- Такое мне и в голову не приходило, - ответил я.
- А какая изощренная техника шпионажа! Помнишь плакат с надписью: "Ш-ш-ш! Шпионы не дремлют!"?
- Помню. Просто отвратительно.
- Шпионы-то шпионами, но и наука, и техника тоже шли в дело. Ты только представь себе: они в потайных местах монтировали магнитофоны для подслушивания или автоматические фотоаппараты, а то и прилаживали специальные пластинки к патронам лампочек. И несмотря на всю эту грязь, на всю эту дьявольскую паутину - люди не теряли присутствия духа, остались тверды, вели героическую борьбу, причем борьба эта увенчалась победой!
- Невозможно шпионить за всем народом, - сказал я. - Именно здесь фашистские разбойники просчитались. Но что касается науки и техники, то я думаю, отказываться от них нет резона. Логично допустить, что на нынешнем этапе борьбы мы тоже ими пользуемся. Что ты скажешь на это как специалист?
Живко глянул на меня пристально и несколько удивленно, потом на устах его появилась грустная и чуть болезненная улыбка.
- Это государственная тайна, - сказал он. - Но тебе я могу сказать, что пока мы к таким методам не прибегаем.
Через год мне стало известно, что Живко уволен из Министерства и назначен директором какого-то промышленного предприятия в провинции. Потом пронесся слух, что его сняли и с новой должности, арестовали и отправили в лагерь на принудительные работы. Просто гром среди ясного неба. Дошли до меня и кое-какие подробности, усугубившие мое изумление. Живко обвиняли в шпионаже в пользу иностранного государства. Да как же это возможно, как возможно? Ведь я столько лет его знал, фашистские власти в свое время бросили его в концлагерь, потом пришла свобода. Когда сумел он связаться с зарубежным государством и стать его шпионом? И с какой стати, ведь он еще юношей проникся коммунистическими идеями! Я был подавлен, сердце полнилось горечью. Но я оторвал от своего огорченного сердца маленький кусочек, смирился с потерей друга и продолжал жить. В конце концов, это факт классовой борьбы. А может, и какая-то ошибка. Пройдет время, и ошибка будет исправлена.
Оторвать этот кусочек сердца мне удалось сравнительно легко, потому что тогда чрезвычайно много разговоров шло о необходимости соблюдать государственную тайну и быть бдительным. Согласно теории Сталина, классовая борьба обострялась, бдительность была провозглашена высшим законом. Даже когда к нам в гости приходили друзья или близкие, я зорко следил за их разговорами с политической точки зрения и при каждой неправильной, как я считал, мысли прерывал их и напоминал о бдительности. Все же, прямолинейная идейность не могла совсем вытеснить горечь из сердца. Ряд учреждений запросили у меня характеристики на друзей и знакомых, я самым добросовестным образом их написал, а на душе становилось все тяжелее. В такой практике было что то правильное, но и неправильное, допустимое, но и недопустимое, что-то формальное и что-то страшное. Она превращала человека в мумию, лишала его естественных - как положительных, так и отрицательных - качеств, требовала, чтобы он блистал каким-то идеальным совершенством. Отправляясь на работу в свое учреждение, я чувствовал упадок духа и подавленность. Лишь дома, но тоже не до конца, я избавлялся от наэлектризованной, напряженной и тревожной атмосферы времени.