- Один Отец заявил: "Есть правда и есть ложь. Правда исходит от Огня, ложь - от Льда. Отличить одно от другого очень просто: не бывает благодатной лжи, как не бывает порочной истины. Нам следует говорить правду, и мы станем ближе к Огню. А закоренелых лжецов следует подвергать изгнанию - пусть отправляются ко Льду". Тогда я спросил его: "Знаешь ли ты, зачем я пришёл в твою общину?". Он ответил: "Конечно. Ты явился, чтобы плавить металлы". "Совсем нет. Я пришёл, чтобы вы сняли с меня одежду и, раздетого, выгнали в тундру. Такова моя цель". Он обомлел: "Я не верю тебе!". "Значит, я лгу, и тебе придётся вышвырнуть меня как закоренелого лжеца. Но тогда окажется, что я говорил правду".
Зубоскалить над Отцами все горазды. Но чужак оказался самым язвительным. Он не смеялся над Отцами, нет - он издевался над ними, он глумился над их благолепием, он выставлял их ханжами. Ересью тянуло от его словес, смрадным дыханием Льда, но никто не замечал этого, опьянённый его остроумием. Он застил общинникам глаза весёлым смехом, опьянил безудержной радостью, одурманил близостью счастья. То было колдовство, тлетворный морок, и люди поддались ему, полные восторга перед чужаком.
- В молодости один Отец негодовал на моё небрежение верой. Сам он отчаялся наставить меня на путь истинный и отправил в соседнюю общину к другому Отцу, поопытней. Я послушал его наставления, а на следующую зиму вернулся к своим. Отец спросил меня: "Что ты понял из его речей?". "Я понял, что вера - как сочный корень белянки: самое вкусное скрыто под землёй, а вокруг всегда полно кротов".
Никого не ужасали эти слова. Загонщики готовы были слушать его целыми днями и требовали добавки. Он покорил их своим задором.
Головня, видя это, набухал злостью. Его раздражало, что девки прямо-таки влюблены в чужака. Однажды не выдержал, пошёл к Искре, хотел потолковать, развеять возникшие сомнения. Та как раз готовилась варить обед: сидя на перевёрнутых санях возле родительского крова, вязала сушёной жилой лапы щенку, а глупый зверь повизгивал от восторга и норовил цапнуть её за палец, не замечая кадки с кипятком, стоявшей подле.
Изба таращилась на Головню толстым куском льда, закрывавшим единственное окно. Прямо под окном, наскочив передними лапами на изрядно просевший от времени земляной вал, две собаки жадно лизали рыбью чешую. В хлеву, стоявшем стена к стене с жилищем, глухо топтались коровы - сквозь потемневшие от мочи и навоза щели сочился пар. Из-под жирного, испещрённого птичьими следами, слоя снега на крыше торчали засохшие корни и побеги: Сиян делал кровлю из дёрна, не заботясь о корье. Коновязь у него покосилась, в сеннике, наспех слепленном из кривых лесин, гулял ветер. Хозяин он был скверный, зато рыбак - от бога. Каждый знал: в самый лютый голод, когда нет ни мяса, ни молока, беги к Сияну, тот рыбёшкой покормит. Да не простой, вроде линя, а омулем или тайменем. Другие пробавлялись мелкотой, вроде карасиков, а у Сияна в любое время - и копчёная стерлядь, и сушёный чир. В доме рыбий дух - не войти, с ног шибает, зато и толчёнка, и вар всегда под рукой. Без рыбы Сиян себе жизни не мыслил.
Головня подступил к Искре, замялся, не зная, с чего начать. Оробел! Вот ведь: перед медведем не пасовал, факелом ему в рожу тыкал, пурги тоже не боялся - скоренько нырял под сани и отлёживался, а тут растерялся. Неопытен он был в таких делах. Зелен. На Большого-И-Старого петлю накинуть, с товарищем полаяться, смачную шутку отмочить - это всегда пожалуйста, а как с девкой объясниться, не знал. Язык будто к нёбу присох, а в башке - кавардак.
Пламяслав учил когда-то: "Девки любят красивые слова. Век бы слушали. Хоть и понимают, дурёхи, что пустое обольщение это, а всё равно млеют. Но одними красивостями их не возьмёшь. Парень должен быть боек и остёр на язык, не запинаться в разговоре и глаза не прятать. За таким они - и в огонь, и в воду".
Ах, не будь этого смущения, Головня разлился бы дроздом, окутал изящными словесами, затянул бы сладкоголосо, как певец-следопыт в сказке про волшебную шкуру:
"О Искра, мечта моя, улетающая грёза! Волосы твои - что крылья чёрной гагары, руки нежны как соболиные хвосты, стан гибок словно плавник хариуса. Твои глаза, блестящие как слюдяные пластины, переливаются таинственной дымкой, чаруя любого, кто встречается с ними. А на поясе твоём, ярко-багровом как медвежий язык, висят фигурки чудесной работы: серебряный тюлень, медный соболь, железная гагара. Незримый Огонь бросает на них отсвет с неба, и они подмигивают мне. Ты - словно сон: всегда рядом, и всегда недоступна".
Но куда ему, простому загонщику, плести словеса! Нет, не его это. Уж лучше пойти к Сияну и выложить всё начистоту. Сказать: "Почему ты, Сиян, ищешь дочуре женихов в других общинах? Глупая прихоть! Разве Огонь запрещает нам жениться внутри рода? Разве Он говорил: отвержены те, кто познал женщину своей крови? Родные братья и сёстры заводят детей, почему же мы с Искрой вовек разделены? Ты - Артамонов, но жена-то твоя, покойница, была из Павлуцких! А значит, дочь твоя - наполовину Павлуцкая. Стало быть, не такой уж это и грех. Чем я не угодил тебе? Ведь я готов умыть лицо Искры чистейшим снегом с дальних холмов и нести её на руках до самых гор. Мои предки не знамениты, но я пойду на всё ради неё".
Пустое. Сиян и так не боится греха, его надо брать подарками. А откуда у Головни подарки? Меховик да ходуны - вот и все его вещи.
Он медленно приблизился к Искре, постоял, разглядывая девку. Та улыбнулась ему, потом нагнулась к щенку и, подхватив его обеими руками, небрежно кинула в воду. Зверёк заверещал, забултыхался, с шипением уходя в кипяток. Волны бились о края кадки, выплёскивались на снег, оставляли чёрные проплешины.
А у Головни продолжали складывать в башке непроизнесённые слова:
"Почему ты так неуступчива, Искра? Чем я плох для тебя? Разве я стар или калека? Разве я груб и невежлив? Я буду заботиться о тебе, ухаживать за тобой, дарить тебе подарки. Прилепись ко мне, ненаглядная! Соединись со мной, милая!".
Но куда там! Она даже не смотрела в его сторону. Рассеянный взгляд её уносился вдаль - туда, где над остроконечными верхушками плюгавых сосенок бился, рассекаясь на бледнеющие язычки, чёрный дымный родник. Она следила за этим родником, и ресницы её мечтательно подрагивали.
- Огонь в помощь! - сказал Головня.
- Благодарствую, - улыбнулась Искра, проясняясь взором.
- Свежевать-то сама будешь или кого на подхват возьмёшь? Могу пособить.
- Да уж справлюсь. У тебя небось своих дел хватает, чтоб ещё мне пособлять.
Головня засопел, раздумывая: играет она с ним или вправду отлуп даёт? Лёд их разберёт, крольчих этих. Всё у них шиворот-навыворот. Нет бы прямо сказать: "Гуляй, мол, ненаглядный, не пара ты мне". Нет, вилять будут, хвостом махать, а правды не скажут.
- Я чего пришёл-то... Вещица у меня одна есть. Хотел тебе показать. - Головня помялся, решаясь. - Встретиться бы надо. Чтоб подальше от чужих глаз. Вещь тайная, не всем о ней знать можно.
- Что ж, и встретимся.
- Сегодня вечерком зайду.
- Сегодня? Сегодня мы гадаем. Туда парням нельзя.
- Тогда завтра.
Она вскинула на него глазищи: бедовые, дымчатые, блескучие. Спросила одними губами:
- А не обманешь ли, Головня? Завлечёшь почём зря, да наврёшь с три короба. Вы, парни, такие.
- Огонь свидетель, правду говорю! - побожился загонщик.
- Велика ли вещица-то?
- Маленькая совсем. Редкостная.
Искра посмотрела на бездыханное тело щенка, раскисшей шкурой плававшее в кипятке. Повернулась к Головне, промолвила, сложив пальцы:
- Достанешь его?
Головня толкнул ногой кадку, и кипяток разлился, сожрав снег вокруг. От засеребрившейся земли поднялся пар, мокрое тельце зверька застряло в переплетениях корявых ветвей. Искра взяла из нарт длинную палку и брезгливо вытолкала ею на снег мёртвого щенка, чтобы остудить горячую шкуру.
- Отец-то твой дома, что ли? - спросил загонщик, наблюдая за ней.
- Не, на прорубь ушёл... У него одна забота - в проруби ил гонять. Или по гостям шляться.
Может, прямо сейчас и отдать ей реликвию? - подумал Головня. Нет, слишком светло. Заметят ещё.
Вдруг дверь распахнулась, и на мороз выскочил мальчишка зим четырёх от роду, в наспех накинутом меховичке и больших, не по ноге, рваных ходунах. Колпак на нём сидел криво, закрывал один глаз. Увидев Головню, мальчишка замер и поправил колпак, чтобы разглядеть пришедшего. Из жилища грянул женский голос:
- Дверь прикрой, заполошный.
Мальчишка вздрогнул и бросился закрывать дверь.
- Ну ладно, бывай тогда, - сказал Головня. - Про уговор не забудь.
Искра выпрямилась, с чувством разогнув спину, хитренько глянула на него.
- Не забуду.
Головня вперевалочку двинул к мужскому жилищу. Нынче там было пусто: парни разъехались - кто за дровами, кто в летник за сеном, кто в тайгу на поиски общинного табуна. Головня и сам только вчера пригнал быков из летника, а потому сегодня бездельничал. Думал почесать языком с бабами, но те как назло все были заняты: варили еду, тачали одежду, кормили скотину, выгребали навоз из хлевов. Раньше в такие дни Головня развлекался болтовнёй с Пламяславом, но теперь старика не было, и загонщик изнывал от скуки.
Так он промаялся до вечера. Надвигающиеся сумерки принесли оживление в общину: приехал Сполох, привезший на собачьей упряжке сено; вернулся из тайги Жар-Косторез, пригнавший сани с дровами; прискакал вождь, так и не разыскавший табун; притопал Сиян со связкой мороженых рыбин за спиной. Плавильщик тоже закончил свои труды и уже вещал что-то собравшимся девкам - его низкий голос далеко разносился над стойбищем.
Головня сунулся было послушать его, но увидал Искру и шарахнулся прочь, точно демон от оберега. Сам не ожидал от себя такого. С чего вдруг? Вроде и не ссорились они с Искромётом, не задирал он его, как, бывало, мужики задирали чужаков, а всё же не мог рядом с ним находиться. Сразу в горле что-то вспухало, будто ком подкатывал, и зверски хотелось сплюнуть.
Ноги сами понесли его к жилищу Отца Огневика. Головня остановился в замешательстве, созерцая добротную дверь из лиственничных отломов, украшенную треугольными резами. Отступил на шаг назад, снова остановился. Протянул руку к дверце, но спохватился: "Что же я творю? Как в глаза родичам смотреть буду?". А потом ему вспомнился мечтательный взор Искры, устремлённый в сторону плавильни, и он отбросил сомнения. "Моя правда, - подумал Головня. - Видит Огонь, не хотел я этого".
В памяти отчего-то зазвучал сипловатый голос Пламяслава: "Воистину, Отец велик! Его речи - что петли загонщика: всегда попадают в цель; его поступки - это мудрость веков: заставляют слушаться тебя; его обряды - как редкое угощение: облекают желанием приобщиться их. Он гласит волю Огня, он умеряет Его гнев, он веселит Его сердце. Отец не лучший из нас, он - единственный, ибо стоит меж людьми и Богами, всеведущий и смертный. В нём, избранном, течёт кровь старых Отцов, он избавлен от земных забот, он - яркий факел, светящий в глухой пещере. Он - наша гордость и наша слава".
Старик будто знал, что он придёт. Не удивился, когда Головня бочком протиснулся в жилище, путаясь в складках медвежьего полога, висевшего с внутренней стороны. Лишь поднял на загонщика взгляд огромных бельмастых глаз и ободряюще мигнул. Отец был не один: возле жарко пылающего очага сидели его дочь Ярка и зять Светозар. Увидев Головню, Светозар прищурился, и шрам на его щеке побелел, словно покрылся инеем.
- Чг тб?
Загонщик взглянул на его тёмный лик с отметиной от медвежьих когтей во всю щёку, перевёл взор на Отца. Тот не говорил ничего, лишь смотрел на него, плотно стиснув губы. И Головня заговорил, опуская взор:
- Тут это... такое дело...
- А? Чего? Говори, поторапливайся, - закаркал старик противным голосом.
- Я про чужака... про плавильщика.
Слова опять застряли в горле. Удивительно даже: ещё не нарушил ничего, не преступил заповеди, а чувство такое, будто подличать прибежал. С чего бы? "Не бывает благодатной лжи, как не бывает порочной истины". Именно! Но отчего же так тяжело на сердце?
Отец Огневик тяжело поднялся, подошёл к Головне, прошил остреньким взором - снизу вверх. Тот поразился, насколько молодым казалось его лицо в свете костра - куда моложе, чем у Светозара. Он крючковатыми пальцами ухватил загонщика за локоть и зашипел, извергая смрад из глотки:
- Ну, выкладывай, Головня. Что там про плавильщика? Да об Огне не забывай. Он, Огонь-то, всё видит!
Глаза у него были - как две дыры в истлевшей шкуре: неровные, чёрные, не глаза даже, а пробоины от кольев. Такие глаза не щупают - обволакивают холодом. А внутри, на страшной глубине, - льдинки зрачков словно камешки на дне глинистого ручья.
Головня вздохнул. Нет, не мог он предать человека. Не мог отдать его на расправу. Пусть даже негодяя - не мог.
Но сказать что-то надо было, и он забормотал, пряча глаза:
- Я к тому, что присмотрел бы ты, Отче, за внучкой. Сам знаешь, как оно выходит... Ходят всякие, с панталыку девок сбивают, а те потом на сносях...
- А тебе что за печаль?
- Да мне-то никакой печали... А всё ж таки, приглядеть бы надобно. Внучка Отца как-никак. Если осрамится, позор на всю общину...
Он уже чувствовал, что несёт околесицу. Не ему, сироте-загонщику, давать советы Отцу. Не ему пенять на чужака. Но что ещё говорить? Как выкрутиться?
- Приглядеть, значит, - повторил старик. Твёрдые пальцы его с длинными ногтями медленно расцепили хватку. - Никак, сам на неё виды имеешь, зверёныш? Гляди - обрюхатишь девку, пойдёшь на корм волкам.
Ярка выкрикнула злобно:
- На загоне-то иное пел, к вождю ластился. Слыхали уж.
Толстые щёки её возмущённо заколыхались, пухлые губы скривились в презрении.
Головня поднял взор, сказал твёрдо:
- А всё ж приглядеть за ней надобно. Не ровён час - пропадёт.
Отец Огневик ответил строго, но уже без гнева:
- А ты крамолу за плавильщиком знаешь ли? Иль и впрямь из-за девки пришёл?
Вот он, решительный миг! Ради крамолы и пришёл - рассказать о словесах неслыханных, что вещает чужак вечерами в мужском жилище. Там ведь не просто шутки - ересь настоящая! Скажи: "Знаю", и чужака завтра же не будет в общине. Но как сказать такое? Как выдавить из себя роковое слово?
Старик неотрывно смотрел на Головню, словно подбадривал: "Ну же, парень, изрекай, что хотел". Головня втянул носом спёртый воздух.
- Крамолы не знаю. Только вот боек он слишком... и всё по девкам. Не к добру это.
- Всё ли сказал, что хотел?
- Всё, Отче.
- Ну, ступай себе с Огнём.
И Головня вышел, раздосадованный.
Сделал было два шага и остановился, захваченный новым порывом. Хотел броситься обратно, крикнуть: "Знаю, знаю за ним крамолу!". Но что-то опять удержало его на месте. Обуреваемый противоречивыми чувствами, он стоял и смотрел, как шевелится на ветру выцветшая ленточка, привязанная сверху к коновязи (причуда Огнеглазки). Снова нахлынули духи памяти, перенесли его в тот день, когда загонщики встретили колдуна. Опять Головня увидел взмахи его рук и гнутую палку в ладони, и нелепые кувырки волков, поражённых чародейством. А потом перед глазами темно заискрилась реликвия, и ветер с севера - неизменный спутник холода - проник ему в горло и уши, и растёкся словно молоко из лопнувшего мешка, и разродился демонами. Затем он увидел мёртвое место, и спину Пламяслава, уходящего вдаль, и стало ему ясно, что всё это - и колдун, и вещь древних, и мёртвое место - были узелками на одной жиле, и вела эта жила прямиком к повелителю зла.
Но оставлять плавильщика безнаказанным, отпустить его с миром, Головня не мог. Решил сам с ним потолковать, без помощи Отца, благо тот обитал отдельно от всех, в земляном жилище по ту сторону холма. Однако идти туда, в чад и гарь, Головня гнушался, да и боязно было: о плавильщике всякое болтали, мог и чары наслать. А вот перехватить бы его ночью, по пути в женское жилище, объяснить бы доступно - мол, не след на девиц зариться: можно и по рылу получить. Заодно спасти Искру от позора - первый раз что ли бабы от перелётов рожают? Свежая кровь, будь она неладна... Да, это неплохая мысль.
Вечером он нарочно заявился в мужское жилище попозже, чтобы занять место ближе к выходу. Ребятня даже удивилась - место было непочётное, студёное, каждый, кто выходил до ветру, должен был переступать через спящего, случалось, и падал на него. Головня лишь отмахнулся - лениво, мол, пробираться к дальней стене, спите себе, пока я добрый. Дождавшись, пока все заснут, выкарабкался из-под старой оленьей шкуры, натянул меховик и ходуны, лежавшие свёрнутыми под головой, и бросился к женскому жилищу.
Входить, конечно, не стал. Присел за изгородью загона, чтобы был виден и вход в жилище, и тропинка в становище. Прислушался.
Страшно ему было до одури. Боялся демонов болезней и холода, трепетал при мысли об Обрезателе душ. А ещё опасался, что Искромёт обернётся мышью или мелкой птицей, да и проскользнёт незамеченным. Бродяги завсегда водятся с нечистью, это всякий знает.
Сидя в стылом сумраке, он слышал, как сопят коровы в хлеву, видел, как пробегают мимо голодные псы в поисках еды, чуял, как над скошенными верхушкам жилищ парят приспешники Льда. Где-то далеко в тундре уже свивались в вихре демоны тьмы, превращаясь в Ледовые очи, а сумрак густел, принимая его образ, и Головня отчётливо зрил огромную снежную бороду, которая метелью стлалась по земле, и слышал клацанье челюстей, дробивших камни. Ужас, лютый ужас!
"От дурного глаза и недоброй руки,
От злого слова и лукавства,
От греха вольного и невольного,
От козней брата Своего и присных его,
Великий Огонь, Спаси и сохрани!
Спаси и сохрани!".
И вот он увидел: исторгнутый Льдом, завихлялся юркий призрак, полетел, невесомый, по стойбищу - прямиком к женскому жилищу. Мгновение Головня наблюдал за ним, не в силах пошевелиться от страха. Потом лёгкий хруст снега донёсся до его уха, и загонщик чуть не рассмеялся. Ну, конечно! Не призрак то был, а человек, создание из плоти и крови. Кто-то крался с женскому жилищу! Уж не плавильщик ли?
Головня вскочил и помчался наперерез ему. Тот услышал его и обернулся - нос злоумышленника упёрся в край собственного колпака, лицо утонуло в меховой оторочке. Хищно зарычав, Головня с разбега прыгнул на неизвестного. Тот оказался неожиданно щуплым и мягким, вскричал тонким голосом, совсем непохожим на голос Искромёта. Повалив жертву лицом вниз на снег, Головня плотоядно изрёк:
- Вот и всё, Ледовое отродье. Попался.
Он перевернул чужака на спину, и что же? На него, измазанная грязным снегом, взирала Рдяница, жена Костореза!
Руки Головни ослабли, перед глазами вдруг запрыгала хохочущая маска демона: "Обмишулился, простак!".
- Пусти! - услышал он сдавленный шёпот.
- Зачем ты здесь, Рдяница? - прошептал он в ответ.
- А ты зачем?
Они уставились друг на друга, тяжело дыша, облака пара окутывали их лица.
- Слезь, мальчишка.
Головня поднялся. Рдяница села, отёрла лицо от снега, сплюнула и зафыркала, точно медведица, забравшаяся в паутину.
- Что ты тут делаешь, Рдяница?
- Не ори!.. Беду накличешь.
Головне стало худо. Беда обступала со всех сторон: тьма липла к коже, окунала в бездну.