Добро пожаловать в обезьянник - Курт Воннегут-мл 25 стр.


Когда он на мгновение умолк, выбирая следующую пьесу для своего воображаемого оркестра, ему послышался приглушенный шум в химической лаборатории по соседству. Гельмгольц прокрался по коридору, рывком открыл дверь лаборатории и включил свет. Джим Доннини держал в каждой руке по бутылке с кислотой. Он поливал кислотой периодическую систему элементов, исписанные формулами доски, бюст Лавуазье. Самая омерзительная картина, какую Гельмгольцу когда-либо доводилось видеть.

Джим с напускной храбростью ухмыльнулся ему.

- Убирайся, - сказал Гельмгольц.

- Что вы собираетесь делать? - поинтересовался Джим.

- Убраться здесь. Спасти, что смогу, - потрясенно проговорил Гельмгольц. Он подобрал кусок ветоши и принялся вытирать кислоту.

- Вызовете копов?

- Я… не знаю. Не думал пока. Если бы ты ломал басовый барабан, наверное, я бы убил тебя на месте. И все равно никогда не понял бы, что ты сотворил… точнее, что, по-твоему, ты сотворил.

- Самое время поставить тут все на уши, - сказал Джим.

- Самое время? - переспросил Гельмгольц. - Что ж, должно быть, так и есть, раз это делает один из наших учеников.

- Чего хорошего в школе? - фыркнул Джим.

- Наверное, хорошего мало, - сказал Гельмгольц. - Просто это самая лучшая штука, которую удалось сделать людям.

Он чувствовал полную беспомощность. У него всегда было в запасе множество маленьких уловок, чтобы заставить мальчишек вести себя как мужчины, - уловок, при помощи которых можно играть на мальчишеских страхах, и мечтах, и любви. Но перед ним был мальчишка, не знающий ни страха, ни мечты, ни любви.

- Если ты разгромишь все школы, - проговорил Гельмгольц, - у нас больше не останется никакой надежды.

- Надежды на что?

- На то, что каждый человек сможет радоваться жизни. Даже ты.

- Смех, да и только, - сказал Джим. - У меня в вашей дыре тоска зеленая. Так что делать будете?

- Я что-то должен сделать, верно?

- Да мне плевать, - сказал Джим.

- Я знаю, - кивнул Гельмгольц. - Я знаю.

Он повел Джима в свой крохотный кабинетик позади репетиционной. Набрал телефонный номер директора и оцепенело ждал, пока звонок поднимет старика с постели.

Джим полировал тряпкой свои башмаки.

Гельмгольц вдруг бросил трубку на рычаг, не дожидаясь ответа.

- Да любишь ты на свете хоть что-то, кроме как рвать, ломать, разбивать, бить, лупить, колотить? - крикнул он. - Хоть что-то, кроме этих башмаков?

- Давайте звоните, кому вы там собирались, - сказал Джим.

Гельмгольц открыл шкаф и достал оттуда трубу. Он сунул трубу Джиму в руки.

- Вот! - проговорил он, задыхаясь от волнения. - Вот мое сокровище. Это самая драгоценная моя вещь. Можешь расколотить ее, я и пальцем не шевельну, чтоб тебя остановить. Можешь получить дополнительное удовольствие, глядя, как разбивается мое сердце.

Джим странно посмотрел на него. И положил трубу на стол.

- Давай! - сказал Гельмгольц. - Если уж мир так погано с тобой обошелся, он заслуживает того, чтобы эта труба была уничтожена.

- Я… - начал Джим.

Гельмгольц схватил его за ремень, дал подножку и повалил на пол.

Стянул с Джима башмаки и швырнул их в угол.

- Вот так! - прорычал он. Рывком поставил мальчишку на ноги и снова сунул ему в руки трубу.

Джим Доннини стоял босиком. Носки остались в башмаках. Он взглянул вниз. Его ноги, которые раньше казались надежными черными опорами, теперь были тощие, как цыплячьи крылышки, костлявые, синеватые, не слишком чистые.

Мальчишка поежился, потом его стала бить дрожь. И эта дрожь, казалось, что-то постепенно вытряхивала из него, пока наконец никакого мальчишки больше не осталось. Совсем никакого. Голова его повисла, словно Джим ждал только одного - смерти.

Гельмгольца захлестнуло раскаяние. Он обхватил мальчишку руками.

- Джим! Джим! Послушай меня, мой мальчик!

Джим перестал дрожать.

- Знаешь, что ты держишь в руках - что это за труба? - сказал Гельмгольц. - Знаешь, какая это особенная труба?

Джим только вздохнул.

- Она принадлежала Джону Филипу Сузе! - сказал Гельмгольц. Он мягко покачивал и потряхивал Джима, пытаясь вернуть к жизни. - Я ее меняю, Джим, на твои башмаки. Она твоя, Джим! Труба Джона Филипа Сузы теперь твоя! Она стоит сотни долларов, Джим, тысячи!

Джим прижался головой к груди Гельмгольца.

- Она лучше твоих башмаков, Джим, - сказал Гельмгольц. - Ты можешь научиться играть на ней. Теперь ты не простой человек, Джим. Ты мальчик с трубой Джона Филипа Сузы!

Гельмгольц потихоньку отпустил Джима, опасаясь, что тот свалится. Джим не упал. Труба все еще была у него в руках.

- Я отвезу тебя домой, Джим, - проговорил Гельмгольц. - Будь человеком, и я им ни слова не пророню о том, что сегодня случилось. Полируй свою трубу и старайся стать человеком.

- Могу я взять свои башмаки? - пробормотал Джим.

- Нет, - сказал Гельмгольц. - Не думаю, что они тебе на пользу.

Он отвез Джима домой. Открыл все окна в машине, и воздух, казалось, немного освежил мальчишку. Гельмгольц высадил его возле ресторана Куинна. Шлепанье босых ступней Джима по асфальту эхом отдавалось на безлюдной улице. Мальчишка влез в окно и пробрался в свою комнату за кухней, где всегда ночевал. И все стало тихо.

На другое утро раскоряченные, грохочущие грязные машины воплощали в жизнь прекрасную мечту Берта Куинна. Они заравнивали то место позади ресторана, где раньше был холм. Они выглаживали его ровнее, чем бильярдный стол.

Гельмгольц снова сидел в кабинке. Снова к нему подсел Куинн. Джим опять мыл пол. Мальчишка не поднимал глаз, отказываясь замечать Гельмгольца. И совершенно не обращал внимания на мыльную воду, которая прибоем накатывалась на его маленькие узкие коричневые полуботинки.

- Два дня подряд не завтракаете дома, - сказал Куинн. - Что-нибудь случилось?

- Жена все еще в отьезде, - сказал Гельмгольц.

- Кот из дому… - Куинн подмигнул.

- Кот из дому, - сказал Гельмгольц, - а эта мышка уже истосковалась.

Куинн подался вперед.

- Так вот почему вы вылезли из постели среди ночи, Гельмгольц? От тоски? - Он мотнул головой в сторону Джима. - Парень! Ступай и принеси мистеру Гельмгольцу его рожок.

Джим поднял голову, и Гельмгольц увидел, что глаза у него опять как у устрицы. Печатая шаг, мальчик ушел за трубой.

Куинн уже не скрывал злобы и возмущения.

- Вы забираете у него башмаки и даете ему рожок, а я, по-вашему, не должен ничего знать? Я, по-вашему, не начну задавать вопросы? Не дознаюсь, что вы его изловили, когда он громил школу? Паршивый из вас преступник, Гельмгольц. Вы посеяли бы на месте преступления и свою палочку, и ноты, и водительские права.

- Я и не думал заметать следы, - проговорил Гельмгольц. - Просто я делаю то, что делаю. И собирался все рассказать вам.

Куинн приплясывал под столом ногами, и ботинки у него попискивали, словно мыши.

- Вот как? - сказал он. - Ну что ж, у меня для вас тоже есть кое-какие новости.

- Какие? - неуверенно спросил Гельмгольц.

- С Джимом у меня все кончено. Вчерашняя ночь переполнила чашу. Отправляю его туда, откуда он пришел.

- Опять скитаться по приютам? - нетвердым голосом спросил Гельмгольц.

- А это уж как там специалисты решат. - Куинн откинулся на спинку стула, шумно выдохнул и с явным облегчением развалился поудобнее.

- Вы не можете, - сказал Гельмгольц.

- Очень даже могу, - сказал Куинн.

- Это для него конец всему, - сказал Гельмгольц. - Он не выдержит, если его еще хоть раз вот так вышвырнут вон.

- Он ничего не чувствует, - сказал Куинн. - Я не могу помочь ему; я не могу достучаться до него. Никто не может. У него вообще нервов нет!

- Он весь один сплошной шрам, - сказал Гельмгольц.

"Сплошной шрам" вернулся и принес трубу. Бесстрастно положил ее на столик перед Гельмгольцем.

Гельмгольц выдавил улыбку.

- Она твоя, Джим. Я отдал ее тебе.

- Берите, пока не поздно, Гельмгольц, - сказал Куинн. - Она ему без надобности. Променяет на ножик или пачку сигарет, вот и все дела.

- Он пока не знает, что это за вещь, - промолвил Гельмгольц. - Нужно время, чтобы это понять.

- А чего в ней хорошего? - спросил Куинн.

- Чего хорошего? - повторил Гельмгольц, не веря ушам. - Чего хорошего? - Он не понимал, как можно смотреть на этот инструмент, не испытывая восторга. - Чего хорошего? - пробормотал он. - Это труба Джона Филипа Сузы.

- Это еще кто? - тупо моргнул Куинн.

Руки Гельмгольца затрепетали на столе, словно крылья умирающей птицы.

- Кто такой Джон Филип Суза? - сдавленно пискнул он.

Больше он ничего не мог сказать. Слишком грандиозна эта тема, и не по силам усталому человеку приниматься за объяснения. Умирающая птица испустила дух.

После долгого молчания Гельмгольц взял в руки трубу. Поцеловал холодный мундштук и пробежал пальцами по клапанам, словно исполняя блестящую каденцию. Над раструбом инструмента Гельмгольц видел лицо Джима Доннини словно плывущее в пространстве - слепое и глухое! И тут Гельмгольцу открылась вся суетность человека и всех человеческих сокровищ. Он-то надеялся, что за трубу, величайшее свое сокровище, он сможет купить для Джима душу. Но труба ничего не стоила.

Точно рассчитанным движением Гельмгольц ударил трубой о край стола. Согнул ее о столешницу и протянул искореженный кусок металла Куинну.

- Вы ее разбили, - сказал потрясенный Куинн. - Зачем вы это сделали? Что этим можно доказать?

- Я… я не знаю, - проговорил Гельмгольц. Ужасное богохульство клокотало в нем, словно просыпающийся вулкан. А потом, не встречая сопротивления, выплеснулось наружу. - Ни хрена в этой жизни хорошего! - выкрикнул он и скривился, пытаясь сдержать слезы стыда.

Гельмгольц - холм, который умел ходить, - как человек рушился на глазах. Глаза Джима Доннини затопило жалостью и тревогой. Они ожили. Стали человеческими. Гельмгольц сумел донести до него свое послание! Куинн смотрел на Джима, и впервые на его угрюмом, старом, одиноком лице мелькнуло что-то похожее на проблеск надежды.

Две недели спустя в Линкольнской средней школе начинался новый семестр.

В репетиционной оркестранты группы С ждали своего дирижера - ждали, что сулит им их музыкальная судьба.

Гельмгольц взошел на пульт и постучал палочкой по пюпитру.

- "Голоса весны", - сказал он. - Все слышали? "Голоса весны".

Раздался шелест нот, которые музыканты разворачивали на своих пюпитрах. В последовавшей за этим напряженной тишине Гельмгольц отыскал взглядом Джима Доннини, сидевшего на самом последнем месте в самой слабой секции трубачей самого плохого оркестра в школе.

Его труба, труба Джона Филипа Сузы, труба Джорджа М. Гельмгольца, была в полном порядке.

- Подумайте вот о чем, - сказал Гельмгольц. - Наша цель - сделать мир лучше, чем он был до нас. Это сделать можно. И это сделаете вы.

У Джима Доннини вырвался негромкий возглас отчаяния. Не предназначенный для посторонних ушей, но его услышали все.

- Но как? - спросил Джим.

- Возлюби самого себя, - сказал Гельмгольц. - И заставь свой инструмент запеть об этом. И-раз, и-два, и-три. - Он взмахнул палочкой.

1955

Пилотируемые снаряды

Перевод. Екатерина Романова, 2012.

Я, Михаил Иванков, каменщик из Украинской Советской Социалистической Республики, приветствую вас, Чарлз Эшленд, хозяин бензозаправки из Титусвилла, Флорида, США, и выражаю вам свои искренние соболезнования. Жму вашу руку.

Первым человеком в космосе был мой сын, майор Степан Иванков. Вторым - ваш сын, капитан Брайант Эшленд. Покуда люди смотрят на небо, имена наших сыновей не сотрутся из человеческой памяти. Они теперь как Луна, планеты, звезды и Солнце.

Я не знаю английского языка. Я диктую это письмо по-русски, от всего сердца, а мой второй сын Алексей его переводит. В школе он учит два языка: английский и немецкий. Английский ему нравится гораздо больше. Он очень любит ваших писателей: Джека Лондона, О’Генри и Марка Твена. Алексею семнадцать лет. Он хочет стать ученым, как его старший брат Степан.

Алексей просит сказать вам, что будет работать во имя мира на Земле, а не войны. Еще он говорит, что не держит зла на вашего сына, поскольку понимает: Брайант лишь выполнял приказы. Алексей очень много говорит и хотел бы сам написать это письмо. Он думает, что его сорокадевятилетний отец - глубокий старик, который только и умеет, что класть камень, а правильных слов о погибших в космосе молодых ребятах сказать не сможет.

Пусть, если захочет, напишет вам другое письмо, о смерти Степана и вашего сына, а это мое письмо. Когда мы закончим, я попрошу Аксинью мне его перечитать - это Степина вдова, которая тоже хорошо знает английский. Она детский врач. Она очень красивая. Она много работает, чтобы хотя бы ненадолго забыть о смерти Степана.

Я расскажу вам одну забавную историю, мистер Эшленд. Когда СССР запустил на орбиту Земли второй искусственный спутник - с собакой внутри, - мы все шутили, что на самом деле туда засунули не собаку, а молочника Прохора Иванова, которого за несколько дней до этого арестовали за воровство. То была только шутка, но я задумался: как это, наверно, ужасно для человека - очутиться в космосе. Я не мог выбросить из головы эту страшную мысль. По ночам мне снилось, как будто наказали не Прохора, а меня и я должен теперь лететь в открытый космос.

Я бы спросил Степана, каково человеку придется в космосе, но он был далеко, в Гурьеве, на Каспийском море. Поэтому я спросил своего младшего сына. Алексей посмеялся над моими страхами и сказал, что человек может очень хорошо устроиться в космосе и что скоро люди туда полетят. Сначала мы на искусственных спутниках выйдем на орбиту, а потом высадимся и на Луну. Еще через несколько лет человечество начнет летать на другие планеты. Он посмеялся надо мной, потому что только старик мог бояться таких пустяков.

Алексей сказал, что единственное неудобство в космосе - невесомость. Мне это кажется довольно серьезным неудобством. Нужно пить из детских бутылочек, привыкать к ощущению постоянного падения и двигаться с большой осторожностью. Алексей ничего страшного в этом не видел и собирался в ближайшем будущем отправиться на Марс.

Ольга, моя жена, тоже смеялась: мол, я слишком стар и не понимаю величия и красоты космического века. "Два русских спутника сверкают над нашими головами, - сказала она, - а мой муж - единственный человек на Земле, который не может в это поверить!"

Но мне все снились кошмары о космосе, и теперь мой страх подтверждался научными сведениями. Я пил во сне из детских бутылочек, без конца падал, падал и падал и испытывал очень странные ощущения в ногах и руках. Возможно, мои сны были вещими. Меня будто пытались предупредить: скоро Степан будет так же мучиться в космосе, как я мучился в своих снах. А может, меня хотели предупредить, что его там убьют.

Алексей очень стесняется переводить мои слова на английский. Говорит, вы сочтете меня суеверным крестьянином. Ну и пусть. Уверен, что ученые будущего тоже будут смеяться над учеными нашего времени, потому что ученые нашего времени слишком многое считают суеверием. Сны о космосе, которые я видел, полностью сбылись: Степан очень страдал. На четвертый день он начал плакать как ребенок. Я тоже плакал как ребенок в своих снах.

Я не трус и готов пожертвовать комфортом ради светлого будущего. И за сыновей я не трясусь. На войне я пережил немало боли и страданий, но всегда понимал: чтобы радоваться, сперва нужно погоревать. Но когда я думал о страданиях, которые человек испытает в космосе, мне было трудно увидеть за ними повод для радости. Это было еще задолго до того, как Степан полетел на орбиту.

Я пошел в библиотеку и стал читать там о Луне и других планетах: неужели там настолько хорошо? Я не стал спрашивать о них Алексея, потому что он принялся бы рассказывать о том, как это здорово - покорять космос. Из книг я узнал, что Луна и другие планеты не годятся для человека, что там вообще нет никакой жизни. Они либо слишком холодные, либо слишком горячие, либо атмосфера на них ядовита.

Дома я ничего не рассказал о своих открытиях, потому что меня снова подняли бы на смех. Просто стал тихо дожидаться Степана. Он бы не посмеялся над моими вопросами. Он ответил бы на них с научной точки зрения, потому что много лет работал над ракетами. Степан знал все, что только можно знать о космосе.

Наконец Степан приехал нас навестить и привез с собой красавицу жену. Он был невысокого роста, но очень крепкий, сильный и умный. Степан приехал уставший. Лицо у него осунулось, щеки впали. Он уже знал, что отправится в космос. Сначала полетел спутник с радиопередатчиком, потом - с собакой, следующими на очереди были обезьяны. А после обезьян должен был лететь Степан. Он работал сутками напролет, проектируя свой будущий космический дом. И никому об этом не рассказывал - ни мне, ни даже красавице жене.

Мистер Эшленд, вам бы очень понравился мой сын. Степан всем нравился. Он боролся за мир. Его сделали майором не потому, что он умел сражаться. Его сделали майором, потому что он очень много знал о ракетах. А еще Степан был задумчивый и немного грустный. Он иногда говорил, что хотел бы быть простым каменщиком, как я. Потому что у каменщика есть время и покой, чтобы все обдумывать. Я не стал говорить ему, что каменщики думают в основном о камнях и цементе, а прочее их не заботит.

Я задал ему свои вопросы о космосе, и он действительно не стал смеяться. Наоборот, он говорил очень серьезно. У него были на это все причины. Он рассказал, почему готов терпеть страдания.

Степан признал мою правоту: человеку придется много страдать в космосе, а Луна и другие планеты совсем не годятся для жизни людей. Возможно, где-то есть и пригодные для жизни места, но они так далеко, что до них не доберешься даже за всю жизнь.

- Тогда что же хорошего в вашем космическом веке, Степан? - спросил я его.

- Еще очень долго это будет век одних только спутников, - ответил он. - Скоро мы доберемся до Луны, но пробыть там дольше нескольких часов не сможем.

- Зачем вообще лететь в космос, раз там нет ничего хорошего?

- Там много нового и непознанного, - ответил Степан. - Человек наконец посмотрит на другие миры без пелены воздуха. Человек посмотрит со стороны и на собственный мир, узнает его истинные размеры, увидит атмосферные потоки. - Последняя фраза очень меня удивила. Я думал, размеры нашего мира давно всем известны. - Человек сможет увидеть чудесные ливни из вещества и энергии, - продолжал Степан. В его словах было много поэзии и радости научного познания.

Я успокоился и даже проникся Степиной радостью при мысли о том, сколько красивого и нового таит космос. Я наконец понял, мистер Эшленд, почему ради его освоения стоит и пострадать. Ночью мне приснилось, как я смотрю на наш чудесный зеленый шар, на другие миры и вижу все ясно, как никогда.

Назад Дальше