Мама, я люблю дракона (сборник) - Юлий Буркин 9 стр.


– Выходит, Леля, они тебя просто купили. Напугали специально, чтобы ты больше не в свои дела не лезла. Мы же политики все, как огня, боимся. Между прочим, непонятно почему. Сейчас, вроде, гласность, демократия. А мы все равно боимся. – Я чувствовал, что под действием шампанского начинаю философствовать не по существу, но не мог остановиться. – Вот они тебя и купили – прознали где-то про "Свободу" твою. Знают, на что давить.

– Похоже, – поддержал мою догадку Джон.

– А раз так, – продолжал я, окончательно уразумев, что, собственно, я хочу сказать, – что получается? Кто-то (вероятнее всего, Заплатин и компания) пугает нас КГБ. Что из этого следует? Что этот кто-то сам его боится. Недаром и Деда Слава наказывал записку именно туда передать. А раз так, нам нужно бегом бежать в этот самый комитет и обо всем, что знаем подробно рассказать. Знаем мы, правда, совсем немного, но у нас явно в руках какая-то ниточка. Вот пусть там ее и распутывают.

И вдруг (я даже подскочил от неожиданности) у меня за спиной раздался тихий голос:

– Ни в коем случае.

Джон ткнул пальцем в дальний угол комнаты: "Нарисовался!" Мы и забыли про пьяного Валеру. А сейчас он в позе лотоса восседал на диване, и в неверном мерцании свечи казался выходцем из средневековья: бледность, худоба, эспаньолка, черные вьющиеся локоны. Глаза черные, но взгляд почему-то кажется бесцветным. Белым. И ясно, что он абсолютно трезв.

– Кто вы? – сдавленным голосом спросила Портфелия.

"Спокойно, Маша, я – Дубровский", – как всегда некстати выскочило у меня из недр памяти.

– Предположим, я – Заплатин. Нам есть о чем говорить?

– Вы – не Заплатин, – дрогнувшим голосом возразила Портфелия.

– Где ты его откопал? – вполголоса спросил я Джона.

– В "Музе". Только что познакомились.

– И все-таки предположим, – с нажимом произнес Валера. – Пусть я буду доверенным лицом профессора.

Я, стараясь, чтобы никто не заметил, дотянулся до нижнего ящика стола, чуть приоткрыл его и включил лежавший там диктофон.

– Вы – политическая организация? – с места в карьер взяла Портфелия. Я не в первый раз уже поразился ей.

– Нет, это было бы мелко. Мы – сообщество людей, разрабатывающих научную идею такого уровня, что она автоматически переходит в разряд политических, но этим ни в коем случае не ограничивается.

– Что это за идея? – спросил я.

– О вашей же безопасности заботясь, открыть вам этого не могу.

– Она имеет оборонное значение?

– В некотором смысле. Но это не оружие.

– Что же это?

– С чего, собственно, вы взяли, что я обязан отвечать на ваши вопросы?

– Тогда зачем вы здесь? – резонно заметила Портфелия.

– Да, – впервые с того момента, как "Валера" заговорил, открыла рот Светка. – От нас-то вам что нужно?

– Браво. Вопрос по существу. Отвечаю: я здесь для того, чтобы обезвредить вашу группу.

– То есть? – Высокая температура, хмель и необычность происходящего, прихотливо переплетаясь, давали мне острое ощущение нереальности. Беседа эта скорее забавляла, нежели интересовала меня. Мысли, словно в банке повидла, ворочались еле-еле. Но что-то подсказывало мне, что все происходящее – чрезвычайно важно.

– То есть я должен свести до минимума вероятность в настоящем и будущем вмешательства вашей группы в наши дела, а так же – возможность утечки информации.

– Лично я молчать не собираюсь, ясно? – заверила Портфелия.

– В таком случае, вас ждут крупные неприятности, а то и физическое уничтожение.

– Вы угрожаете? – спросил я.

– Я стараюсь уберечь вас. "Валера" презрительно скривил губы. – И советую уяснить раз и навсегда: мы – объективная неизбежность; мы – закономерность развития общества; мы – его блистательный тупик. Хотя с каждым днем нам и приходится затрачивать все больше энергии на пресечение утечки информации, все же время Всеобщего Знания еще не наступило.

В этот момент я, неотрывно глядя на него, заметил, что позади него, на уровне затылка возникло легкое свечение.

– Глупо спрашивать, угрожаем ли мы, – продолжал он. – Угрожает ли старость? Нет, она наступает. Угрожает ли зима? Угрожает ли ночь?.. Наше появление – объективная закономерность, и тот, кто двинется против течения истории, будет сметен и раздавлен, независимо от того, хотим мы этого или нет.

– Фашизм какой-то, – тихо сказала Светка. А сияние позади "Валеры" становилось все ярче.

– Женщина не поняла ничего. Но мы не можем объяснить ей всего, потому что информация важнее женщины. – Тут "Валера", словно в невесомости, приподнявшись на несколько сантиметров над диваном и, уже, как порядочная лампочка, освещая своим нимбом комнату, продолжая вещать. – Мы несем счастье. Мы несем новизну миру. Мы зовем к себе отчаявшихся. Ибо настанет день Всеобщего Знания, и скажет всякий: "Вот он – путь". И он пойдет вслед за нами без сомнения. И оставит за спиною он алчность свою, похоть и гордыню мирскую…

Мы, словно зачарованные поднялись на ноги, а Он, выпрямившись, парил над полом, и лик Его светел, речи – истинны:

– И скажет всякий: "Мерзок я. Очисти меня". И будет очищен он. И скажет всякий: "Одиноки мы. Слей же нас воедино". И воспоют они во единый радости. И скажет всякий: "Аллилуйя".

И тут я почувствовал, как что-то накатило на меня. И, не помня себя от восторга, я рухнул на колени и закричал надсадно:

– Аллилуйя! Аллилуйя! Аллилуйя!..

И великим покоем наполнилось сердце мое.

Влад, наконец, сумел оторваться от текста. Очень увлекательный бред. Прямо, опять же, "Ночной дозор" какой-то. Без вампиров, правда, но все-равно жутковато. А главное то, что его словно окунули в прошлое. Правда, в те годы он, в отличие от героев повествования, был еще школьником. И не в Домнинске, а в Твери. Но тягостно-затхлая и одновременно разгильдяйски-беспечная атмосфера того времени была до слез знакома ему. Забылось, забылось… Забылось слово "дефицит", забылась "борьба с пьянством", забылась "зарплата в сто двадцать рублей", "партком" и "Родопи"… И вот, все это вдруг вынырнуло из небытия и нахлынуло на него.

Влад глянул на часы. Было уже половина второго, а вставать-то придется рано утром. Дочитать можно и завтра. "Но что это, все-таки, такое? – думал он, потушив свет. – Опус начинающего писателя-фантаста? Зачем и кто подсунул ему это под подушку? И в чем там все-таки соль?.. Узнаю завтра…"

Он вошел в приемную мэра. Одутловатая немолодая секретарша без всякого интереса скользнула по нему пустым взглядом и сказала:

– Владимир Васильевич ждет вас, проходите.

Даже не спросила, кто он, словно уже не раз видела его. И то, что глава администрации не занят… Впрочем, похоже, федеральный заказ это то, что может спасти этот городишко от окончательного умирания, и важнее у мэра дела нет.

Влад шагнул к двери, машинально читая табличку на ней, и вздрогнул:

"Владимир Васильевич Заплатин, глава администрации г. Домнинска".

Он вошел. Очень пожилой, седовласый человек поднял на него тяжелый, почти осязаемый, взгляд. Влад почувствовал, как по его спине пробежал холодок.

– Здравствуйте, – сказал Заплатин. – Присаживайтесь.

Влад сел.

– Собственно, говорить нам с вами не о чем, – сказал Заплатин. – Вот ваши бумаги, они подписаны. – Он протянул Владу прозрачную пластиковую папку с документами.

Влад взял ее, хотел открыть, но Заплатин остановил его:

– Можете не проверять. Там все точно. Везите свою дрянь. Нам очень нужны деньги.

– Городу? – зачем-то уточнил Влад, поднимаясь.

– Да, – подтвердил Заплатин, тоже вставая. Он был болезненно худ, костюм висел на нем, как на скелете. – Преже всего нашему градообразующему учреждению.

– А что это за учреждение? – полюбопытствовал Влад.

– Институт, – лаконично отозвался мэр.

– Нейрохирургии? – выпалил Влад.

– Да, – глаза Заплатина сузились. – Что вам известно об этом?

– Н-ничего, – испуганно пожал плечами Влад. – Кто-то говорил…

– Постарайтесь не вникать, – сказал мэр. – Большинство закрытых городов образовано в пятидесятых. Сейчас, перестав быть стратегически важными объектами, они остаются закрытыми по инерции, на самом же деле там уже нет никаких тайн. Домнинск закрыт всего десять лет назад. Это по-настоящему режимное учреждение, и чем меньше вы будете знать о нем, тем будет лучше для вас.

– Мне все это совершенно не интересно, – затравленно кивнул Влад. – Я могу идти?

– До свидания, – кивнул Заплатин, опускаясь в кресло.

Ж/д касса была удобно расположена в фойе гостиницы. Влад взял билет на сегодняшний вечерний поезд до Москвы. Никогда еще го командировка не была такой короткой. Поднялся в номер. Дипломат был собран за десять минут. Странную папку Влад засунул поглубже под матрас. По расписанию, вывешенному там же, в фойе, прямой автобус из Домнинска на вокзал выезжал через два с половиной часа.

Влад щелкнул выключателем телевизора, но оказалось, что тот не работает. Он улегся на кровать. Потом не выдержал, вскочил, подошел к двери и запер ее, вернулся к кровати и достал из-под матраца серую папку.

2.

В этом месте у меня – провал памяти. Не надо думать, что раньше я все помнил, а вот сейчас, сидя в дачной избушке, вдруг почему-то забыл. Нет. Просто целый кусок жизни оказался вне моего сознания. Он начисто стерт из памяти. А может быть, он и не был записан.

Портфелия рассказала, как меня везли в больницу, как я бредил, как врачи установили диагноз – двустороннее воспаление легких – и возились со мной почти сутки, до конца не уверенные, выживу ли. Температура была близка к критической. Да, не прошла мне даром наша прогулка под дождем в клинический корпус.

Воспоминания мои о последнем вечере были абсолютно фантастическими, и, как только ко мне пустили Портфелию, я принялся расспрашивать, что же было на самом деле. Выяснилось, что никакого свечения, никакого парения не было и в помине. Были только угрозы, причем довольно неопределенные. Валера сидел бормотал себе что-то под нос, когда я вдруг шмякнулся лбом об пол ему в ноги и диким голосом заорал. А после – потерял сознание.

Но у меня была надежда и другим путем возможно более полно восстановить истину о том вечере. Я попросил Портфелию на следующее свидание принести мне диктофон, объяснив ей, где он лежит. Каково же было мое разочарование, когда выяснилось, что в момент включения записи лента была отмотана далеко вперед. Я ведь не видел, когда включал. Да и видел бы, все равно не смог бы перемотать ее незаметно. Поэтому запись вышла очень короткая; начинаясь вопросом Портфелии: "Вы – политическая организация?", она обрывалась на возмущенном восклицании Светки: "Фашизм какой-то…" А это-то все я еще и сам помнил.

Портфелия рассказала, что в машину "скорой помощи" меня волокли Джон с Валерой и никаких признаков сверхъестественной святости в последнем не наблюдалось. И все-таки сейчас, когда все это давно позади, я не устаю поражаться тому своему бреду. Очень многое в нем кажется мне сейчас чуть ли не провидением.

Неторопливое течение больничного времени, просиживание по несколько часов напролет у окна, навеяли на меня лирическое настроение. Нахлынули воспоминания.

… Когда уже не плачешь. Когда уже нету слез. Улыбаешься от боли. Агония лета. Синее и желтое.

Есть честная осень. Это грязь и слякоть; и холод, и ангина, и в комнате тускло, и на стуле пол-лимона. И есть вот такая – надрывная. Синяя и желтая. Под ногами – ш-ших, ш-ших – шелест.

Когда нам с Джоном было по четырнадцать, мы шлялись в такую погоду по городу и принюхивались. И когда чуяли запах горелых листьев, шли на этот зов. Если мы забредали далеко от дома, мы просто сидели на корточках возле дымящейся кучи, сидели до самой ночи и больше – молчали. И не знали, что это, возможно, – лучшее, что у нас когда-нибудь будет. Мы купались в запахах – запах костра, запах земли, запах паленой резины (Джон слишком близко к огню вытянул ноги в кедах), запах сырости, запах вечера, запах "завтра в школу", запах "это я"….

А если мы оказывались близко к дому, Джон (тогда он был еще "Жекой") бежал за гитарой. И появлялся еще один запах: лиловый запах струн.

… Помню жуткий вечер, когда пришел ко мне зареванный Жека: "Двухвостка сдохла". И как хоронили мы ее – я, он и Деда Слава – за деревянным туалетом на школьном дворе. Скорбно. Дед пытался успокоить нас, мол, нечего убиваться, крыса как крыса, он и другой какой-нибудь крысе второй хвост приживит. Но мы словно понимали, что хороним детство.

… Лиловый запах струн….

А ведь я влюбился в нашу Портфелию. Ей-богу. Странно: наш роман начался с конца. А вот сейчас, кажется, обретает начало. А она совсем не создана для любви. Слишком мало в ней женского, слишком много мальчишеского. Она красива, но красота эта – словно еле заметная паутинка на обычном, в общем-то, лице. Дунешь – и нет. Может быть, эта паутинка – юность?

Сейчас эту светлую "золотую" осень я воспринимаю не как "последнюю улыбку лета", а как хитрость зимы, которая свою пилюлю хочет подсунуть нам в сахарной оболочке. А потом, в самый неожиданный момент скинет маску. А под маской – труп. Нет, я просто болен. Кашель душит меня ночами, а с утра пораньше сестричка вкатывает мне в задницу кубик пенициллина, и на койке я лежу по этому случаю строго на животе.

… Я решил забыть эту дурацкую кличку – "Портфелия". Последний день в больнице. Пришла она. Синее и желтое. Удивительно, но Офелии к лицу эта осень. Деревья похудели, стали стройнее. И она стала стройнее. В своем толстом сером свитере, как беспризорник из "Республики Шкид". И это очень красиво.

Она говорила про Джона. И неспроста. Оказывается…

Маргаритища стучит мне в стенку, я выглядываю из "умывальника", а на пороге – твой Джон. Представляешь? А Маргаритища, ты же ее знаешь, такая милая стала, такая отзывчивая; так и щебечет ему что-то о тяготах и высокой ответственности…

– Джон – симпатичный парень.

– Я стою на пороге, а она спрашивает у него: "Простите, из головы вылетело, на какой кафедре вы работаете?" А он отвечает: "Я не здесь служу". Она: "Служите?" Вы – военный?" "Нет, я – музыкант". Она аж задохнулась от романтики, а он: "В кабаке играю". И ухмыляется, рот до ушей.

– На него похоже. Кадр тот еще.

– Я на нее глянула, у нее, бедной, улыбка на лице застыла, а глазки бегают: "Какой позор! В кабаке! Какой ужас!.." Тут я вышла, говорю: "Можно мне на полчасика?" "Конечно, конечно, милая", – так вежливо, облезнуть можно. Но он нас перебил: "Да нет, я на минутку, тороплюсь очень. Я что хотел сказать: ты не могла бы вечером ко мне на работу заглянуть? Нужно очень".

– И что ты?

– Сказала, что приду. Меня Маргаритища потом весь день поедом ела.

– Представляю.

… Увидев ее, Джон привстал, махнул рукой – "привет", показал на столик перед самой сценой. Одно место там было свободно, табличка – "на заказе". Атмосфера чувствовалась совсем не разгульно-кабацкая, а какая-то "культурно-просветительная". Люди сидели, уверенные в том, что развлечением, весельем является уже само пребывание их в ресторане: вас обслуживают, вас вкусно кормят, для вас играют музыканты, а значит, вы, как одна из деталек этого механизма, просто обязаны исправно веселиться. Тем более что все здесь так дорого, обидно было бы не "отработать" этих денег. И народ отрабатывал на всю катушку.

Перед самой сценой с каменными лицами плясало несколько разнополых младших научных сотрудников какого-то НИИ, отмечавшего тут замдиректорский юбилей. А ряд разнополых старших научных сотрудников усиленно питались, сидя за столиком по правую руку от Офелии.

За столиком слева сидели, потупясь, раскрашенные, как пасхальные яйца, школьницы; они чувствовали себя на верху блаженства, свято веруя, что находятся в злачном заведении. Они не понимали, что столь желанная ими "злачность" покинула эти стены рука об руку с алкоголем.

С Офелией сидели трое ребят-музыкантов из другого ресторана. Сегодня у них был первый день отпуска (обычно музыканты уходят в отпуск всей группой), и они пришли послушать игру коллег. Сначала Офелия прислушивалась к их разговору, но он вертелся вокруг "Ролландов", "Ямах", "Фендеров" и "Коргов", ей стало скучно, и она подумала о том, какие неожиданно недалекие люди эти музыканты.

Наконец, Джон объявил последний танец (николаевский "День рождения"), а когда песня кончилась, включил магнитофон и, соскочив со сцены, подошел к столику. Он прихватил с собой и стульчик с вращающимся сидением. Пожав музыкантам руки, он сел. Офелия обратила внимание на то, чего не заметила в редакции: он сильно похудел и выглядел в целом неважно.

– Значит, пришла все-таки?

– А что стряслось?

– Особенного ничего, – глаза его становились все мягче, словно бы оттаивая, – одну вещь сказать надо.

Он замолчал, но она ждала, не нарушая паузы. И он сказал:

– Ты знаешь, кто я. И занимаюсь чем. И дела мои семейные… Толян тебе предложение сделал? – в лице его появилось что-то болезненное.

– Почему я должна отвечать тебе?

– Потому что я спрашиваю тебя, – повысил он голос, – сделал?

Музыканты за столиком разом смолкли и уставились на них. Офелию тянуло возмутиться, дескать, "кто позволил тебе разговаривать в таком тоне?!" но ей вовсе не хотелось скандала на людях. А может быть, Джон – псих?

– Пойдем, потанцуем, – потянула она его за рукав подальше от заинтересованных взглядов. Он нехотя поднялся. Леонтьев пел про пассаж и вернисаж.

– Терпеть не могу Леонтьева, – сказала Офелия, чтобы что-то сказать.

– Я тоже, – отозвался Джон. И продолжил, – выходи за МЕНЯ замуж. – Он почему-то сделал ударение на слове "меня", словно хотел сказать: не за Леонтьева, а за меня.

Когда она шла сюда, она думала, что это связано с Заплатиным. Еще она допускала, что Джон просто решил ухлестнуть за ней вдали от Светки и заранее решила, что ничего у него не выйдет. Но сказанное им было так неожиданно и так серьезно, что она не нашлась, что ответить. Но он и не ждал ответа, он говорил:

– Мне трудно очень. Но я должен сказать. Мы со Светкой – не муж и жена. Изредка – любовники. А в основном – чужие.

Офелии было неудобно за него. Как может мужчина рассказывать такие вещи постороннему человеку? Но было нужно что-то сказать и она спросила:

– Но не всегда же так было, правда?

– Ну и что? Было. Знаешь, я боюсь быть один. Я деда любил больше всех. Он умер. Светка понимала меня. Сейчас – даже не пытается. Работа и раньше не нравилась, но все впереди было. Сейчас впереди – ноль. Единственный друг – Толик, так теперь он – "соперник", выходит… Будь со мной, спаси меня; как ни глупо это звучит.

– Женя, прости меня, но я не могу…

Он усмехнулся со странной решимостью в глазах:

Назад Дальше