Черная башня - Домбровский Анатолий Иванович 20 стр.


Жанна сидела возле него, но ни о чем не спрашивала, ни о чем не говорила. Молчала. И Саид молчал. Да и Кузьмин размышлял не вслух, потому что надо было постоянно прислушиваться к шагам ч у ж о г о, не приближается ли он, не подкрадывается ли к их убежищу. И размышлял он не так последовательно, потому что слова хоть и рождаются из мыслей, сами мысли рождаются подобно тому, как рождаются волны на поверхности океана: возникают по его, океана, законам, но по воле ветра, который вольно гуляет по ним. Мысли - волны, время - ветер. Воспоминания о некогда высказанных мыслях - воспоминание о некогда прожитом времени. Кузьмин вспоминал свою комнату в общежитии - о-хо-хо, две койки, две тумбочки, большой фанерный шкаф, в одной половине которого он, как и Ладонщиков, хранил свою одежду, а в другой продукты - хлеб, сахар, консервы и все такое прочее, что не требовало хранения в холодильнике, которого у них не было, но зато был широкий заоконник, куда они выставляли на холод колбасу, молоко, котлеты, маргарин; еще у них в комнате был стол, сколоченный в начале века из толстых дубовых досок, тяжелый и прочный, как основание Александрийской колонны. Он продавил себе ножками в паркетном полу ямки и потому всегда стоял на одном и том же месте - посреди комнаты. За этим столом сиживали их друзья - ах, шумели! ах, пировали! Кулаками по столу били, нож в него втыкали, окурки об него гасили, кукарекали под ним, когда проигрывали в карты, а некоторые даже танцевали на нем среди тарелок с винегретом, под двухсотваттной электрической лампочкой. Об этих некоторых особенно сладко вспоминать, потому что они были представительницами прекрасного пола. Сладко и опасно. И больно… Что же случилось? Жанна… Да влюблен он в нее, влюблен! Счастье и проклятье одновременно. Заколдован - это уж точно. Не надо было смотреть на нее из ямы, из раскопа. А то ведь таращил глаза, открылся ее тайным чарам, они и овладели им. Как вошли, как влились в сердце, какой томительной сладостью… Она сидела у раскопа на походной скамеечке, срисовывала замысловатый орнамент с только что извлеченного из раскопа камня - Ладонщиков выкатил его из ямы и положил у ног Жанны, - сидела к ним боком, прямая, тонкая, изящная, не смотрела на них, только иногда чуть-чуть косила в их сторону глазами, была занята делом, а он, Кузьмин, бесстыже глазел на нее из ямы и доглазелся - опьянел от желания и погиб. Оттого погиб, что желание укоренилось в нем, в каждой его клеточке, проросло и расцвело самыми нелепыми мечтами… Уж до того нелепыми, что и Степана Степановича Клинцова, мужа Жанны, он убивал в этих мечтах, иногда по-рыцарски, в поединке, а иногда коварно, тайно. И сгорал, ну просто сгорал весь от мучительной влюбленности, вечно вертелся возле Жанны, оказывал ей тысячу знаков внимания, надоел ей, нарывался на откровенный отпор и резкость, раздражал Клинцова, но остановиться не мог. И когда Клинцов ушел в лабиринт - о проклятие! - тайно пожелал ему смерти, зная, что это подло, преступно, страшно. А когда Клинцов не вернулся, что-то дьявольское происходило в нем помимо его воли, постыдное, за что, наверное, придется расплачиваться ему, от чего надо будет откупаться дорогой ценой, чтобы не потерять к себе последнее уважение. Вот не пожелал бы смерти Клинцову, так утешал бы теперь Жанну с любовью, нежно и простодушно, как друг, как брат, а то ведь ее потеря - его приобретение, так это получается. И все это потому, что в начале было желание овладеть Жанной, а не желание подарить ей себя, засветиться пред нею, сжигая в себе весь мусор. Конечно, и то и это - любовь, только цвет пламени там и тут разный: там дымно-красный, здесь прозрачно-голубой, как закаты и рассветы на акварелях Жанны… Закаты и рассветы над пустыней, когда или все закончено или ничего не начато. Он любил акварели Жанны, маленькие, величиной с ладонь квадратики плотной бумаги, по которым прошлась ее тонкая колонковая кисть, оставив дивным образом след, в котором живет свет пустыни - песков, барханов, неба, солнца, бесконечных далей. И ее собственный свет, свет художника, объединяющий все в образ, символ, светящуюся мысль о Начале и Конце. И в том наша прозорливость, чтобы в начале узреть конец, а в конце увидеть новое начало, - закат в рассвете и рассвет в закате, печальную радость и радостную печаль. Чтобы жизнь принимать, как умирание, и умирание - как жизнь. Это соответствует человеку, возвышает его над единичностью бытия, над безумством кретинов, которые озабочены лишь тем, как продлить жизнь и укротить умирание, не понимающих того, что они укорачивают жизнь и продлевают умирание.

Однажды Кузьмин спросил Жанну, зачем она рисует. Жанна ответила: "Когда я рисую, я думаю. - И спросила: - А когда вы смотрите на акварели, вы не думаете?" Конечно, он думал. Потому, вероятно, и смотрел. Но теперь ему кажется, что он скорее слушал, чем думал. Рассматривая акварельки, он слушал Жанну. И чувствовал себя перед нею мальчишкой перед Венерой Милосской…

- Получить бы хоть какую-нибудь весточку оттуда, - сказала Жанна, нарушив долгое молчание, - тогда можно было бы ждать. А так - нет сил. Толик, конечно, не вернется, - вздохнула она. - Ах, Толик, Толик…

Они не слышали выстрела, прозвучавшего несколько часов назад у выхода из штольни, они думали, что Ладонщиков ушел в пустыню после того, как выключил подпитавшую аккумуляторы электростанцию.

- Странно, что ч у ж о й его пропустил, - сказал Кузьмин, мучаясь тем, что скоро и ему придется отправиться в штольню, попытаться пройти мимо ч у ж о г о - как только начнут садиться аккумуляторы или кончится вода.

- Ты не пойдешь, - сказала ему Жанна, словно подслушала его мысль. - Когда понадобится, пойдет Саид.

Саид, услышав свое имя, вздрогнул и напружился, готовый к немедленному исполнению приказа, который он не понял.

- Нет, - ответил Жанне Кузьмин. - Так нельзя. - И хотя он обрадовался словам Жанны - она предпочла оставить возле себя его, а не Саида, как последнюю свою опору, последнего своего товарища, в чем заключалось признание его несомненной ценности для нее и, может быть, даже запоздалое признание в любви, он все же решил, что это подлая радость, что, прояви он ее сейчас открыто, возможно, не выдержал бы испытания, которое Жанна так искусно приготовила для него: так легко было беспредельно и безвозвратно пасть в ее глазах, а он удержался на самом краю пропасти - и вот этому стоило радоваться. - Так нельзя, Жанна! - повторил он.

- Да, так нельзя, - согласилась она.

- Спасибо, - искренне поблагодарил ее Кузьмин.

- За что? - спросила Жанна.

- За определенность.

Они снова молчали так долго, когда начинает казаться, что уже невозможно заговорить, если ничего не произойдет. Во время такого молчания становится ощутимой убыль жизни. Молчание без ожидания, без надежды - утрата, тягостные проводы времени, которое уходит, невозможная длительность, обрекающая на отчаяние.

- Толика нет, - сказал Кузьмин, и это было уже так трудно сделать, как пройти сквозь стену.

- Толика нет, - в ответ, словно эхо, прозвучали слова Жанны.

Саид с облегчением вздохнул: он не понял, о чем заговорили Кузьмин и Жанна, для него было облегчением услышать их голоса.

- Тогда так, - продолжил Кузьмин. - Есть предложение. Я обследую соседние камеры. Почти бессмыслица, конечно. Но и наше бездеятельное сидение - полная бессмыслица. Вдруг удастся проломить стену и выйти в другой лабиринт. Не знаю, что это нам даст, но, может быть, это приблизит нас к спасению. Не знаю.

- В другой лабиринт? - переспросила Жанна. - Разве может быть спасение в другом лабиринте? Ведь это только другой лабиринт. Уходить надо вверх. Клинцов говорил, что надо уходить вверх, в белую башню. Сквозь этот могильный холм, который над нами, и выше. Выше черных туч. Там чисто, светло и просторно…

- Не надо, Жанна, - попросил Кузьмин. - Как - вверх?! Давайте говорить только о реальных вещах, о реальных возможностях и действиях. Иначе мы договоримся черт знает до чего. Ох! - вздохнул он, почти простонал, и этот стон вырвался из него помимо его воли, предательский стон, непозволительный - из самой сердцевины тоски и отчаяния, жалкий, стыдный, как испуг от неожиданной боли, которую следовало бы скрыть, не показывать, преодолеть.

- Что? - тревожно спросила Жанна.

- Ничего! - грубо ответил Кузьмин, злясь на себя и за стон, и за эту грубость. - Просто не надо болтать - это раздражает. И пугает, - добавил он, смягчаясь, чтобы не извиняться. - Подумайте, Жанна: как это - вверх? Вознестись? Что вы такое говорите? Вверх реального пути нет. А надо говорить только о реальном. Чтоб не свихнуться.

- Конечно, конечно, - согласилась Жанна. - Только о реальном. Потому что душа - это фикция. Бессмертная душа - это фикция вдвойне. Я понимаю. И не заговариваюсь. Просто жаль, Кузьмин, что это так, потому что истинная дорога - это все-таки дорога вверх… Ползать - это ужасно, Кузьмин. Я лишь об этом. Мы ползаем…

Кузьмин промолчал, чтобы не продолжать разговор, передал пистолет Саиду.

- Задержись еще на несколько минут, - попросила его Жанна, когда он встал. - Посиди возле меня. Такой стих нашел, хочу рассказать тебе несусветную историю, - продолжала она, положив руку на плечо Кузьмину, когда он сел рядом. - Что ж нам теперь суетиться? Насуетились. Базар, Кузьмин, базар - Монастыраки. Ты знаешь, Кузьмин, что такое Монастыраки? Не знаешь. Это торговый квартал в Афинах, где сплошь лавчонки, где бойкая торговля идет с лотков, тележек, с ковриков, просто с земли, где торгуют всем, что только можно себе вообразить: поддельными иконами, поддельными амфорами, копиями скульптур великих ваятелей, копиями древних монет, макетиками античных храмов, настоящим оружием, Кузьмин, - я видела пистолеты и автоматы, - военным американским обмундированием, касками, патронами, дисками с записями самых модных певцов и оркестров, они всюду вертятся, гремят. Масса всякого другого барахла, порнографических журналов, детективных романов, старой рухляди. Можно купить, например, каретный фонарь, пишущую машинку прошлого века, меч, турецкую саблю, дуэльные пистолеты с кремневыми замками, кандалы, Кузьмин… Шум, гам, толчея. Словом, Монастыраки. Это - если бродить по лабиринту улочек. А если посмотреть вверх… Как ты думаешь, Кузьмин, что можно увидеть, если посмотреть вверх?

- Небо, наверное, - ответил Кузьмин.

- Нет, Кузьмин. Больше чем небо. Если посмотреть вверх, виден Акрополь, виден Парфенон. Потому что Монастыраки - у подножия Акрополя. Жанна замолчала.

- И что же из всего этого следует? - спросил Кузьмин.

- Там - тишина, - ответила Жанна.

- И все?

- Ты не понимаешь? Да, ты не понимаешь, - огорчилась Жанна. - Там мрамор, солнце и тишина. Там возрождается человеческая душа, Кузьмин. Из суетности, из мути, из грязных сгустков распада - живительной силой Истории и Красоты. Дорога на Акрополь - дорога вверх, от Монастыраки к Парфенону, почти к солнцу, потому что утром солнце смотрит сквозь Пропилеи в глаза идущим вверх… Рано утром, когда вход в Акрополь был закрыт, я поднималась по выбитым в скале ступенькам на холм Ареса, Арейос пагос, Ареопаг, это совсем рядом с Пропилеями, только чуть ниже, и там сидела, то глядя вниз на Афины, то вверх - на Акрополь. И вот что со мною было тогда, Кузьмин: я всех жалела, я всех прощала и всех любила… Бедные люди - их жизнь коротка, их жизнь трудна, грязна, а я словно обретала бессмертие и божественную силу. Это - от причастности к великой Истории и вечной Красоте, Кузьмин. Я старалась удержать и утвердить в себе это самоощущение и ощущение мира. Я плакала при мысли, что не смогу этого добиться. Я рисовала и рисовала, сделала десятки этюдов, работала как одержимая, я срасталась с этой прекрасной и зримой историей, вгоняла ее в себя, билась об нее, растворялась в ней. Я хотела смотреть на мир только через нее, стать человеком Истории и Красоты, потому что видела в этом блаженство и истину. И выход для всех. Выход вверх. Вот что это было, Кузьмин.

Кузьминым овладевало нетерпение: надо было идти, надо было долбить стену, потому что он так решил, и это решение жгло его. Он встал, но еще не мог уйти и спросил, скрывая раздражение:

- Разве вы гречанка?

- Я? Гречанка? Почему? - удивилась Жанна.

Кузьмин знал, что задал заведомо глупый вопрос, но отступать не хотел, сказал, отвернувшись и думая о том, где может быть топор, который он собирался прихватить с собой:

- Так ведь вы все время об Акрополе, об Афинах… Другого такого места на земле нет?

- Бедный, бедный Кузьмин, - со вздохом проговорила Жанна. - Так давно сказано, что нет ни эллина, ни римлянина, ни иудея, что есть только человек, а ты все туда же, Кузьмин. Ну не стыдно ли?

- Простите, - сказал Кузьмин. - Я пойду. - Добавил, обращаясь к Саиду: - А ты будь внимателен. Стреляй на первый же подозрительный звук, на первый шорох. Не спи! - Сказал все это по-русски, забыв о том, что Саид его не понимает.

- Хорошо, - ответил Саид. - Я буду внимателен. Аш-шайтан сюда не войдет.

Саид ответил Кузьмину на родном языке, но Кузьмин понял его, словно он говорил по-русски, совсем не удивился, потому что не осознал этого, а следовало бы еще удивиться и тому, что Саид понял его. Жанне тоже не показалось это странным, во всяком случае ни словом не обмолвилась по этому поводу.

Кузьмин нашел топор среди сваленных возле жертвенника теперь уже никому не нужных вещей. Здесь были коробки с археологическими находками, рюкзаки, одежда, кожаные сумки с инструментами, бумагами, принадлежащий Жанне этюдник, штативы, планшеты, обувной ящик с ваксой и щетками, гладильная доска, два утюга - совсем ненужные вещи. Кузьмин ударил срезом топора о жертвенный камень, чтобы насадить топор поглубже, щелкнул по звонкой отточке ногтем, как заправский плотник, улыбнулся мелодичному звуку, а может быть, чему-то другому, что воскресил в его памяти этот звук, и отправился в камеру, в которой некогда располагались Селлвуды, Майкл и Дениза. Осветил стены фонариком, прошел в глубину, постучал по рыхлым кирпичам обухом топора. Звук был глухой, посыпалась пыль и крошка. Понял, что простукивание стен ничего не даст - слишком мягким был кирпич, что звук от ударов его топора всюду будет одинаковым. Оставалось одно: выбрать какой-то участок стены и попытаться ее прорубить. Выбрать наугад или как подскажет интуиция, потому что разумных оснований для такого выбора не было.

Кузьмин не стал прорубать стену в камере Селлвудов, перешел в другую, в ту, что была за жертвенной ямой, напротив главного входа. Он выбрал именно эту камеру по двум причинам: если ему удастся прорубиться в лабиринт, то этот лабиринт, как ему думалось, будет другим лабиринтом, а не тем, в котором хозяйничает ч у ж о й; из этой камеры, если оглянуться, был виден вход в их убежище, сидящие по его сторонам Саид и Жанна, которым, возможно, понадобится его помощь и которые могут оттуда легко окликнуть его.

Из образовавшейся вскоре под ударами топора ниши он выгребал обломки кирпича руками, так как среди сваленных у жертвенника вещей не оказалось лопаты. И хотя для него это была почти привычная работа - в раскопе на холме он делал с Ладонщиковым едва ли не такую же, - он с отвращением вдыхал глиняную пыль, которая дурно пахла и, смешиваясь с его потом, превратила его, как ему казалось, в червя - он стал слизким и липким. Сравнив себя однажды с червем, он затем все чаще возвращался к этой мысли, она становилась для него все более мерзкой и наконец сделалась совсем невыносимой. Он бросил работу и вышел из камеры, чтобы немедленно умыться и отдышаться.

Он умылся у жертвенника, зачерпнув кружкой воды из кухонного котла. Умываясь, он закрыл глаза, его неожиданно качнуло и он едва не упал в яму, возле которой стоял, чудом удержался на ногах, но обронил кружку, которая скатилась в яму на камни. Это была кружка Глебова, он ее хорошо помнил - железная, эмалированная, с красными цветочками на белом фоне. Глебов утверждал, что эти цветочки называются смолевками. Следовало бы, конечно, спуститься за кружкой в яму, но не было сил. Решил, что достанет ее, когда отдохнет. Ища полотенце, чтобы утереться, он развязал свой рюкзак. Из свернутого полотенца выпал металлический баллончик с дезодорантом. Кузьмин вытер лицо и оросил себя жидкостью из баллончика. Она пахла сеном. Луговым сеном - смесью цветов и трав.

- Боже мой, - произнес он шепотом, валясь на постель, - где же все это?.. - Закрыл глаза и увидел луг, вернее, тропинку через луг, высокую свежую траву по обеим ее сторонам, светящуюся от росы. И так долго перед его мысленным взором была эта картина, что он успокоился и уже почувствовал себя счастливым и свободным. Кто под небом на лугу, тот свободен… Конечно, бедные люди - жизнь и коротка, и трудна, и грязна, но они живут не в норе, не в яме, не в глиняном холме, а на свету среди трав и деревьев, среди птиц и зверей. И могут умыться луговою росой…

Кузьмин услышал шорох, открыл глаза и увидел, что рядом с ним сидит Жанна. Поднимаясь, он нечаянно коснулся рукой ее бедра и замер.

- Ты очень устал? - спросила Жанна участливо. - Я принесла тебе поесть. Тебе надо подкрепиться. - Она догадалась, почему он замер в неловкой позе, сказала: - Простительная неловкость, ты три часа долбил стену…

- Да, - обрадовался он, - я никогда бы не позволил себе…

- Пустое, Кузьмин. Никогда - это теперь такое слово… Все - никогда. Ешь, - она протянула ему консервную банку с рисовой кашей. - Вот вилка… Все - никогда, - повторила она. - Ничего. Понимаешь, Кузьмин? Ничего больше не будет. И никогда. Я иногда думала так. Когда приходили мысли о смерти. Но там было иначе: ничего и никогда для меня. Теперь - для всех. И что же это за мир? Что за Вселенная? Ни для кого. Ты можешь себе это вообразить? И если нельзя вообразить, то возможно ли такое?

- Возможно, - сказал Кузьмин.

- Зачем же ты тогда долбишь стену?

- Не знаю, - ответил он, перестав есть. - Но вот что я знаю: действие - это единственное, что может изменить ситуацию. Дух - это конечно, дух - это цель. Но действие - это единственное средство для достижения цели. Надо действовать, что-то делать. Или надо было действовать.

Вот именно: надо было. Но прежде надо было понять. Это я обо всех. Действовали много. Льдины сталкиваются и крошат друг друга во время ледохода, хотя движутся все в одном направлении. Нам надо было двигаться вверх, а мы толклись на Монастыраки. Тоже действие. Но ради какого общего движения? Ешь, Кузьмин, - потребовала Жанна. - Ведь ты снова пойдешь долбить стену?

- Пойду, - сказал Кузьмин.

- Ты боишься думать, Кузьмин?

- Боюсь, - неожиданно для себя признался он. - Не думать невозможно, а думать - сойти с ума. Как Толик…

- А мне что делать? - спросила Жанна.

- Возьми краски и рисуй что-нибудь, - посоветовал Кузьмин. - Акрополь, например. Дорогу вверх.

Назад Дальше