- Я и есть кикимора болотная.
Спирька кивнул машинально, потопу вздрогнул и голову поднял - оторваться не может от глаз Улитиных, притягивает зрачки… Кажется ему, что не глаза это, а пещеры бездонные клубящиеся входы открыли. Вот слились они в один, вернее, в одно - непостижимое! Вдруг - колодец, в его зев Спирька на крошечный миг глянул и… таким сладким, непонятным и страшным дурманом повеяло, что качнуло голову назад, повело скулы судорогой.
"Не обижу я ва-а-ас… - из колодца эхом. - Мы добрые… только от людей хоронимся. Нас люди убивать стали… ружьями, капка-а-нами-и! Птица, думают, летит… и стреляют, и болота осушают… Нас ма-а-а-ло-о осталось… кикиморуше-эк, ма-а-ло…"
Запрокинул Спирька голову одурманенную, руки вверх простер, словно позвать кого хотел, качнулся резко назад-вперед… Уснул. Упал на руки скрещенные на столе, положил на них тяжелую голову и заспал свое изумление, со страхом смешанное.
И Мария уснула. Сидя. Улыбается во сне во весь рот, нитку слюны от неудобного положения пустила…
Улита печально смотрит. Ресницы длинные распушила, нос точеный, губы, как положено полу девичьему, луковкой-бантиком. Струится волос на плечи… Если бы не взгляд взрослый, не тело, шерстью обросшее, совсем дитенышка малая, трехгодовалая!
Представить, что в, этакий мороз она босиком и голая по снегу шастает, так нормального человека оторопь возьмет. Человеческое дите на такое не способно.
Тихо. Темно. С холода стекло треснет, или Гоша во дворе гавкнет сторожко, цепью загремит. И опять тихо.
Из часов-ходиков настенных кукушка выглянула, хотела прокуковать, да спящих увидала - раздумала. Кивнула для порядка сколько положено и за дверцу спряталась…
3
Участковый Горохов шел к Демиду Цыбину ругаться.
Дело пустяковое, но… В авторитете участкового дело-то! А Горохов справедливо считал, что без авторитета в "органах" быть немыслимо. Так вот.
Демидовская жена гороховскую у магазина "заразой пустоголовой, лахудрой приезжей" наобзывала. Правда, Катька Горохова давно всем оскомину набила, первая сплетница и трепушка. Мало ли у кого что в семье-то! Так эта самая Катька все вызнает, отшпионит, от себя присочинит и все растрезвонит. Горохов ее корить пробовал, серьезные разговоры случались, но… Кто для деревенских участковый - тот дома для Катьки "черт лупоглазый, образина хохляцкая"… Или того хуже - "кобелина долгоносая".
Катька баба смазливая, на ласку хитрая, в разговоре с мужем так дело повернет, что все вокруг виноватыми объявятся, только одна она правдивая, всеми оболганная. Горохов домой туча-тучей, а Катька к приемнику, музыку повеселей поймает-накрутит, руки раскинет и по комнате бабочкой, и так-то голову наклонит, и так-то ладошками покрутит! Черт, а не баба! Горохов шинель скинет, на стул сядет, хмурится, а украдкой смотрит. Потом словит Катьку за подол, к себе притянет и ну целовать, ну подкидывать к потолку.
Горохов у ворот цыбинского дома сигарету докурил. Соседский дом, где Спиридон Терехов с Марией живут, он без внимания оставляет - давняя обида на сердце занозой… Все-таки не выдержал участковый, покосился - так и есть! Ишь, стервь, кобель тереховский на крыше конуры зубы скалит! У-у, подлюга, до чего здоров-то! Морду отвернул, презирает… Вспомнил Горохов недавний случай, расстроился.
Этот Гоша проклятый его при исполнении служебных обязанностей на сарай загнал, шинель новую в лоскуты истерзал, а сапог казённый так жевал-кусал, что из него и заплатки не будет… А было так, значит. Спиридон Терехов по дурости своей на крыше сидел, а участковый мимо шел. Слышит, Спирька кобеля материт всяко и шифером кидается. Кобель хриплым лаем исходит. Решил Горохов Спирьке внушение сделать, мол, неприлично и странно это сидение на крыше, тем более выпивши. Во двор-то зашел, а вот дальше суматоха вышла… Пока он внушение вежливо делал, у кобеля цепь лопнула. И как такое произошло - уму непостижимо. В палец толщиной цепь-то, звенья стальные.
Полдеревни Гоша участкового гнал. Цокот подков милицейских сапог метрах в десяти от бегущего сзади оставался. Выручило Горохова то, что со всякого рода препятствиями еще в армии научили ловко управляться. Десантник бывший мелкие заборы птицей перелетал, высокие махом, по-учебному. Пока-то Гоша обход найдет! Участковый на сарае Миронихи угнездился, когда залезал, сапог потерял, а шинель от жары скинул… Пристрелил бы проклятого, да пистолет в сейфе, а в кобуре кусок колбасы копченой и хлеб, Катькой завернутые. Провизию Горохов съел, задумчиво глядя, как расправляется с сапогом и новой шинелью тереховский волкодав.
За шинель Спирька заплатил, а за сапог платить отказался, мол, не виноват, что с ноги слетел! Горохов дела заводить не стал, хоть и ясно слышал, как Спирька с крыши кобелю во время внушения жаловался: "Чего он, Гош? За что ругается-то? Узы его, узы законника".
От Спирьки участковый отступился. Охота дураку на крыше сидеть, и пусть его. Крыша Спирькина, дом его… Но во двор к ним Горохов больше не заходил. Нужда была - через забор общался.
Горохов воротник шинели поправил, шапку-ушанку ребром ладони проверил - не сбилась ли кокарда? - и калитку цыбинских ворот толкнул.
- Здорово!
Демид Цыбин удивленно брови вскинул, на входящего участкового в прищур смотрит. Тот остатки снега стряхнул, дверь в сени аккуратно прикрыл за собой, сапогами о половую тряпку зашаркал.
- Сын в школе? - участковый лоб вспотевший вытирает.
- А и где ему быть-то?
- А жена? - Горохов огляделся.
- А и где ей быть-то, на работе. Председатель картошку ни свет ни заря перебирать погнал. А чего ей сделается-то, картошке?
- Попреет.
- Ране не прела, а нынче попреет… Чтобы служба медом не казалась, вот чего.
- Может… и так может быть, - равнодушно кивнул Горохов.
Демид настороженно смотрит. Прошлой ночью они с женой в свой подвал пяток мешков комбикорма скинули, так что в посещении дома участковым он некий смысл искал-угадывал. Комбикорм-то колхозный, его знакомый шофер привез, и Демид прикидывал - кто из соседей мог видеть, как они мешки из кузова во двор заносили?!
- Демид Карпыч! - Горохов насупился. - Ты свою бабу урезонь. Непорядок это, при людях мою Катерину обозвала всяко… Чуть не до драки дошло!
У Демида от души отлегло, засуетился, со стола крошки смахнул, сигареты и пепельницу с этажерки снял, перед Гороховым поставил.
- Чего они сцепились-то?
- Да Катьке наболтал кто-то, мол, на сберкнижке у тебя сорок тыщ положено, она к твоей и пристань - откуда, да откуда? Твоя говорит, вранье, брешут, мол, люди, а Катька про каких-то свидетелей… Вроде, мол, твой сын в школу книжку таскал, показывал.
- От дуры-бабы, а? - Демид смеется. - Сорок тыщ! Ополоумели никак? Такую прорву денег и не украдешь нигде! Во сплюхи губастые, язви их! Да были бы они, разве бы я в деревне жил-то! Я б в городе сухое винцо попивал, а то и коньяк через трубочку… По телефону наяривал! Сорок! Это ж убиться можно!
Демид в чашку из кувшина квасу налил, подвинул участковому.
Горохов усы разгладил и к чашке припал. Демидовский квас на всю округу славен.
- В нос шибает! Чем его твоя баба приправляет, Демид Карпыч?
- Баба… - Демид презрительно. - Кто ж ей доверит-то, бабе! Сам и завожу, сам настаиваю… Главное, хрену не жалеть, а там пойдет! Бывает, такенную бутыль в клочья разносит, до того ядрен пенится!
- Ну давай еще чашечку. Спасибо… Значит, ты бабе своей скажи, я их обоих по червонцу штрафану - и свою, и твою… При людях в крик кидаться из-за всякой ерундовины.
Демид участкового до ворот проводил, долго вслед смотрел.
Он, Демид Цыбин, на деревне в "загадках" слыл. Мужик кряжистый, шести пудов весом, плечищи, что лемеха плуга, как повернется, так кажется, со свистом воздух режут, плечи-то! Побаивались его.
Кололи где кабана, валили телушку или овцу - звали Демида. Шел он со своим инструментом. Деловито осмотрев животное, садился курить. Дым пускал из ноздрей, не морщась, крепко сжав в нитку тонкие губы. С каждой затяжкой дышал все чаще.
Говорили, именно в эти минуты наливается Демид тяжкой злобой. Обычно пустоватые серые глаза его замирали, смотрели не мигая, холодно, пронзительно, расчетливо-жестоко.
В чистой тряпице держал он свой "инструмент": тонкие, слепящие шила, разного калибра ножи, сточенный в длинную плоскую иглу напильник с наборной ручкой. Накурится, дым выдохнет, жертву на глазок смерит и нужное оружие из тряпицы вытянет.
Иную корову или овцу от его глаза с ног шибает. Вытянет животное морду, трясется, зрачки смертно под глупый лоб закатывает. Свиньи, те и хрюкать не хрюкали, пятачком подергают, Демидов дух втянут и дрожат жирными складками, в угол загона жмутся…
Резал сразу, насмерть. Если вертелись под рукой хозяева, то ругал их коротко, вполголоса, но до того страшно ворочал налитыми кровяной мутью глазами, что с иной бабенкой конфуз случался.
Пастух дед Кроха, завидев издалека Цыбина, подхватывался из последних сил бежать куда ни то, главное, чтобы не встречаться, не разговаривать. Если в деревне, то перебегал на другую сторону улицы, заходил в первый попавшийся дом; если в поле, то затаивался в кустах, а то и просто ложился на землю… Вслед Демиду посмотрит, щелкнет кнутом яростно и богом-в душу-христом-мать выговорится. Но поплевать через левое плечо от сглазу ни за что не забудет, иной раз и на пятке покрутится, мол, "чур-чур-чур меня!"
Но знали бы люди то, что приходило к Цыбину по ночам! Что тревожило его неустанно, не оставляло ни в ненастье, ни в "вёдро"… Знали, не так бы шарахнулись от этого кряжистого мужика с водянистыми глазами, со скользящей походкой охотника.
Тревога была старой. Он сжился с ней, врастил ее в многопудовое тело, без тревоги этой уже и не мыслил жизнь. Иногда тревога переходила в приступы животного ужаса. Ужас сбрасывал по ночам с постели, сушил гортань, покрывал ладони нехорошей липкой испариной. Тогда Демид бледнел, крался к темному окну и выглядывал в ночь безумными глазами загнанного зверя.
Ночи его были нарезаны на куски. У каждого было свое время. Самый страшный кусок начинался после трех. Чтобы не разбудить жену, он шел в сени, вставал у стены, закрывал глаза, сдерживал дыхание - ждал… Тишина давила на перепонки, пульсировала в горле. Демид слушал удары сердца, с каждым из них ощущая, как неотвратимо приближается "Оно"!
Вот вошло и встало в углу сеней, молчит, тоже ждет, и… наконец, касается мягкой, липкой рукой…
Демид знал, как "Оно" выглядит: длинные, высохшие руки-плети, рот похож на бездонную зияющую щель, огромные глазницы пусты и емки, запавшие щеки черны…
Демид был уверен - открой он в этот момент глаза, умрет.
…Когда-то фамилия его была Гнедич. В лагере он стал Гнидой. Гнида был молод и силен, ударом кулака проламывал переносицы и дробил височные кости. Стоя перед шеренгами "трупов" с землистыми лицами и тусклыми глазами, Гнида улыбался собственному здоровью, налитым кровью тугим венам. "Трупы" падали от малейшего толчка: когда их били палками, они закрывали головы руками-прутиками и корчились на земле. Если в них стреляли, то падали плашмя, не сгибаясь, без крика. И - это казалось невероятным - если сразу не умирали, то почему-то выживали, каким бы тяжелым ни было ранение.
Гнида смотрел на них, покручивая в руках свернутую в жгут проволоку, и ощущал себя Богом. Он был волен дарить им рай или ад. Здесь он был на месте… На вышках стыли рогатые каски, лаяли собаки, а в небо поднимались жирные клубы дыма, пахнущего человеческой клетчаткой. Змея-очередь тупо дремала на солнцепеке, упираясь головой в заслонку прожорливой печи, исчезая хвостом в завшивленных бараках-блоках.
За день Гнида уставал. Доходяги-заключенные доставляли массу хлопот. Они портили оборудование и ломали станки. Сделанные их костлявыми руками бомбы не взрывались. По темным углам находили осведомителей лагерного начальства с синими лицами, бывающими у задушенных. Они устраивали побеги и кидались с голыми руками на автоматы охраны. Громадная свастика на воротах не успевала просыхать от человеческих испражнений, которыми ее закидывали.
Для доходяг отрывали неглубокие, длинные рвы, куда сыпали негашеную известь. В рвы загоняли сотнями. Земля долго шевелилась, шурша и оседая, из нее высовывались растопыренные пальцы рук, а то и голова с набитым землею ртом… Гнида вместе со стаей таких же "гнид" стоял в оцеплении, зорко следил, чтобы из земли не выполз особенно живучий "кацетник".
Уже в то время у Гниды от чрезмерного прилива крови к голове начиналось носовое кровотечение. Густо, черно, и долго. Это приносило облегчение. Привычку носить мягкую тряпку в кармане он сохранил на долгие годы…
…К вечеру Демид напился. Сидел в комнате, сложив набрякшие кулаки на столе, тяжело смотрел на сына.
- Ты зачем сберкнижки трогал, свиненок?
- Как-кие? - Сережка испуганно жался к этажерке.
- Иди сюда. Стой! Ползи, гаденыш.
Сережка пополз на коленях, всхлипывая и дрожа. От лютой пощечины опрокинулся на спину, заплакал в голос.
- Запомни, сучонок, еще тронешь - убью. Моли бога, не моли - убью. В саду закопаю, а в школе скажу, что в интернат отдал. И ты! - Демид повернулся к замершей жене. - Еще с кем поругаешься - язык вырежу и Спирькиному кобелю скормлю. Поняла? Кого спрашиваю, падаль!
Жена кивнула, бочком-бочком к сыну, с полу его подняла и на колени пристроила, сидя на стуле, гладила, утешала гудевшую от удара голову, в маковку вихрастую целовала.
4
- Хошь, песенку спою?
- Давай, бестолочь.
- Каму сяму лю-лю катянма ой, кли мо сямо ту-ту ля кусьма-а!. - Была у Марии со Спирькой такая игра: придумывали в хорошие минуты вот такие песни из набора глупых и бессмысленных словосочетаний. И чем глупее, тем смешнее, тем оба довольнее… Без мелодии.
- Ладно, чего ты так громко-то, люди услышат!
- Манька, Мария моя ненаглядная! А плевали мы на них на всех! Дай поцелую!
- Сдурел мужик, что ты, ей-богу?! Посреди деревни-то! Отстань, черт непутевый!
- На мужа! Грубить! Ну, все…
Кувыркнулась Мария в снег, руки растопырила, только привстала, а Спирька сверху: "Урра-а! И" Свалил жену и в залепленное снегом лицо - целовать. Мария притворно отбивалась, ногами дрыгала, а когда за шиворот Спирькина рука со снегом просунулась - заорала на весь белый свет! Спирька, как на катапульте, подлетел, опрокинулся.
Шум подняли на всю округу. Поднялись, друг на друга не смотрят, мол, сердятся… Мария сбившуюся шаль оправила, Спирька шапку от снега отряхивает. Покосились - рассмеялись. Дальше пошли.
Дорога известная годами нахоженная: улицей к оврагу, там по мосточку и вниз к речке Капельке. За ней тропа на две стороны разбегается, влево - это к мастерской, где Спирькин трактор стоит, направо - это к ферме, там Мариины коровы дожидаются хозяйку. А колхоз называется "Маяк". Название хорошее, всем нравится, хотя, если честно говорить, никому этот "Маяк" не светит. Средний колхоз. Доходы средние, убытки тоже; так на так и выходит. Что положено, государству дают исправно, но и забирают не меньше. Нагоняи и премии не густо сыплются, а если, правда, по районной газете судить, то и вовсе несуразное выходит… "Труженики колхоза "Маяк" выходят на новые рубежи"… Или еще: "Механизаторы наращивают темпы!" Спирька всегда плевался - мол, если просто по годам эти "темпы растущие" подсчитать, так они должны ого-го как вырасти! Даже если по полпроцента наращивать. Но вырезку с фотографией Марии на стену повесил. Рядом с бабой голой, что из реки вылезает, а мужик с копытами и рогами за ней подглядывает, "Сатир" называется.
Неспешно идут. Запас времени есть, беседуют.
- Уйдет она, Мария, поди, не сегодня-завтра, а? Чудно! Как они там на болоте живут? Без одежи находятся. С холоду не гинут… Может, землянки роют, так опять же, какие в трясине землянки? Гнезда вьют, навроде птиц? Относительственно все это, очень относительственно.
- Что ты за слово такое глупое придумал, Спирь?
- Дура-баба, это физик один сообразил, ясно? В журнале про это есть. Все вокруг относительственно! Например, иду я с тобой, а может, это не я, другой мужик, из другого мира, перевернутого? Я понял: вроде изнанки, и ты - это не ты, а видимость. И живем мы относительственно, для нас это жизнь, а кто другой из-за этого подох с изнанки, поняла?
- Брехня. Если подох, то все равно, хоть с изнанки, хоть с лица. Подох - не перелицуешь. Относительственно! Я - не я… Дерну за волосья - кто это будет?
- Другой! - истово Спирька заявляет, глазом не моргнет. - Я заору, факт, а он от счастья зажмурится, мол, во какая баба меня ласкает-то!
- Ой, балбес, ой, помру! Уморил!
Посмеялись. Дальше идут…
- Спирь, чего думаю - полетели люди в космос, так?
- Ну.
- Про это все талдычат. А откуда он, космос этот? Как это из ничего вышло все, и почему вышло-то? Ничего - оно и есть ничего. Не верю я, что там никого нет! - Мария в небо пальцем ткнула. - Всему начало есть, и космосу этому. Тайная это штука… Вот бог… он же…
- "Штука! Бог!" Ломишься по жизни, чисто… Чисто лошадь прожевальская, ломом тебя не сдвинешь! Ты про бога, что ли? Нет его. Пар один, а бога нет. Космонавты в космос, как в баню, лазают. Не успела перекреститься, уж другой летит! Дура-баба, все у тебя не так. Улита пришла вон, дитя отогревать надо, а эта ртом зевает, руками машет бестолку… Тьфу, Мария, прибить бы тебя. Давно не битая?
- Давно, - Мария притворно. - Ой, давно, с самой свадьбы. Спирь, про ту ночь-то, сомлела я, страшно-то как, господи, волосья на ней!
- Попервости оно так. Потом ничего, я пригляделся, нравится.
- Теперь конечно… Глаза чудные, прямо в середку смотрят.
- Мне бабка сказывала, мол, раньше на наших болотах их видимо-невидимо было, кикимор-то! К людям выходили. А если заболел кто, так сам на болото шел и их выкрикивал. Лечили людей травами… У прадеда, бабка говорила, с каторги ногу скрючило, так они ему ее выправили. И чахотку вывели, во как! Он на кикиморе жениться хотел.
- Ты в избе не кури.
- Чего это?
- От твоего табаку пауки падают, а тут девчонка вольная, она, поди, от дыму задвохается.
- Ну прям…
Спирька с сомнением папиросы в кармане пощупал, подумал и кивнул. Тут и разошлись согласно тропе. Через положенное время оглянулись. Мария кивнула, а Спирька рожу скорчил, как заведено было…
У Спиридона работа ладится. Трактор вылизал так, что инженер после совещания с председателем на двадцатку премии бумагу подписал. Трактористы руками разводят - что с Тереховым творится? Вон и сало с мороза твердое, и бутылку спроворили, и лучок с хлебом наготове… А баламут Спирька руки обтер и в бега! Мол, домой, некогда! Разбивает, дезорганизует, змей, компанию.
Дорогу до дома - одним духом! В избу заскочил, глазами по сторонам: тут она, не ушла. Помылся и за стол беседовать.
- А вот, к примеру, хвори лечить умеете? - К столу грудью припадает. - Болезни, едрена-матрена, у нас их несчетно стало. Журналы почитать, так и жить не захочешь, человек в болезнях, как пень в лишаях. Инфаркт, грипп, рак еще вот… Умеете лечить на болотах ваших? Ну… Ну, хоть рак-то?!
- Какой он?
Улита с лавки смотрит, ногами болтает, улыбается. Если в голос засмеется, опять колокольчики по избе: "Тлинь-тлень! Синий день!.."