Адское пламя - Прашкевич Геннадий Мартович 4 стр.


Вождям пролетарского государства не могли не импонировать слова инженера Гарина, они должны были прийтись им по сердцу: "Я овладеваю всей полнотой власти на земле... Ни одна труба не задымит без моего приказа, ни один корабль не выйдет из гавани, ни один молоток не стукнет. Все подчинено, – вплоть до права дышать, – центру. В центре – я. Мне принадлежит все. Я отчеканиваю свой профиль на кружочках: с бородкой, в веночке, а на обратной стороне профиль мадам Ламоль. Затем я отбираю "первую тысячу", – скажем, это будет что-нибудь около двух-трех миллионов пар. Это патриции. Они предаются высшим наслаждениям и творчеству. Для них мы установим, по примеру древней Спарты, особый режим, чтобы они не вырождались в алкоголиков и импотентов. Затем мы установим, сколько нужно рабочих рук для полного обслуживания культуры. Здесь также сделаем отбор. Этих назовем для вежливости – трудовиками. Они не взбунтуются, нет, дорогой товарищ. Возможность революций будет истреблена в корне. Каждому трудовику после классификации и перед выдачей трудовой книжки будет сделана маленькая операция. Совершенно незаметно, под нечаянным наркозом. Небольшой прокол сквозь черепную кость. Ну, просто закружилась голова, – очнулся, и он уже раб... И, наконец, отдельную группу мы изолируем где-нибудь на прекрасном острове исключительно для размножения. Все остальное придется убрать за ненадобностью... Эти трудовики работают и служат безропотно за пищу, как лошади. Они уже не люди, у них нет иной тревоги, кроме голода. Они будут счастливы, переваривая пищу. А избранные патриции – это уже полубожества. Хотя я презираю, вообще-то говоря, людей, но приятнее находиться в хорошем обществе. Уверяю вас, дружище, это и будет самый настоящий золотой век, о котором мечтали поэты. Впечатление ужасов очистки земли от лишнего населения сгладится очень скоро..."

Полубожества...

Радек... Ягода... Ежов?

Микоян... Маленков... Берия?

Сталин, конечно, это уже божество.

Вот и наступит золотой век, о котором мечтали поэты.

А впечатление ужаса...

Однажды в Малайзии, в Куала-Лумпуре, Миша Давиденко, опытный китаист, объездивший всю юго-восточную Азию, предложил мне и драматургу Сене Злотникову попробовать плод дуриана. Запах, конечно, дерьмовый, лукаво сказал опытный Миша, щуря свои узкие глаза. Ну, скажем так, трудноватый запах. Миша изумленно прищурился. Но если забыть, если победить этот гнусный запах, сделать первый укус, вас уже никто за уши не оттащит от дуриана. На Северном полюсе будете о нем мечтать. Никакой запах не страшен, если познан вкус!

Мы решились.

Мы купили круглый, как брюква, и такой же голый плод дуриана.

Мы выбрали самую зеленую и милую лужайку в самом центре Куала-Лумпура.

Как настоящие белые люди мы возлегли на траве и Сеня Злотников достал из кармана изящный позолоченный ножичек, с которым объехал чуть не полмира. Сейчас попробуете и вас от дуриана за уши никто не оттащит, даже полицейский, сказал, любовно поглядывая на дуриан, Миша Давиденко. Жаль, он, старый китаист, уже столько этих дурианов съел, что вот прямо сейчас ему необходимо выпить кружку пива. Он на только минутку отойдет. А потом вернется и попытается оттащить нас за уши от дуриана.

И Миша отошел.

Было безумно жарко – за сорок в тени.

Мы с Сеней переглянулись. Прикрикни на нас в тот момент кто-нибудь, даже не полицейский, нас не надо было бы за уши оттаскивать от дуриана, мы отбежали бы сами. В голову как-то само собой пришло официальное предупреждение, помещаемое в отелях Малайзии на самом видном месте: вносить в номера плоды дуриана – запрещено! Правда, это предупреждение шло в списке вторым – после наркотиков.

Но опять же, за внос наркотиков правительство грозило только смертной казнью.

А что там грозит за внос дуриана?

Сеня мрачно пожал плечами. Судя по тому, что дуриан идет сразу после наркотиков... Пожизненное, наверное...

"Ладно, режь, – решился я. – Мы только куснем пару раз, а потом пусть нас оттаскивают за уши".

Наверное, мы не успели зажать носы.

Сеня сделал всего лишь легкий разрез, можно сказать, царапинку, нечто почти теоретическое, незаметное, почти несуществующее, как марсианский канал, и на нас жирно пахнуло трупом.

В тропической влажной жаре запах многократно усиливался.

Обливаясь потом, оглядываясь – не спешат ли к нам полицейские (оттаскивать за уши), мы закопали плод дуриана в землю. Кстати, вместе с ножичком. Сеня даже не жалел об этом. По крайней мере, когда в отеле, отдышавшись, я предложил ему смотаться на знакомую лужайку, раскопать могилку дуриана и забрать свой позолоченный ножичек, он почему-то вздрогнул и отказался.

"На улице Красных Зорь появилось странное объявление: небольшой серой бумаги листок, прибитый к облупленной стене пустынного дома. Корреспондент американской газеты Арчибальд Скайльс, проходя мимо, увидел стоявшую перед объявлением босую молодую женщину в ситцевом опрятном платье; она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо ее не выражало удивления, – глаза были равнодушные, синие, с сумасшедшинкой. Она завела прядь волнистых волос за ухо, подняла с тротуара корзину с зеленью и пошла через улицу..."

Листок серой бумаги,

облупленная стена пустынного дома,

босая женщина с сумасшедшинкой в синих глазах,

заведенные за ухо волнистые волосы -

Алексей Толстой, как истинный художник, всегда был чуток к детали.

Описывая самую невероятную ситуацию, он умел оставаться убедительным.

После клочка серой бумаги еще ошеломительнее выглядит последующий прыжок на Марс. Из разрушенной, продутой всеми ветрами России – прямо на Марс! А почему бы нет? Почему бы, черт побери, считает красноармеец Гусев, не присоединить красную планету к РСФСР? "На теперь, выкуси, – Марс-то чей? – советский."

Фантастика Алексея Толстого давно признана классикой. Но выход "Аэлиты" и "Гиперболоида инженера Гарина" был встречен в свое время, скажем так, вовсе не овациями.

Г. Лелевич: "Алексей Толстой, аристократический стилизатор старины, у которого графский титул не только в паспорте, подарил нас "Аэлитой", вещью слабой и неоригинальной..."

Корней Чуковский: "Роман плоховат. Все, что относится собственно к Марсу, нарисовано сбивчиво, неряшливо, хламно, любой третьестепенный Райдер Хаггард гораздо ловчее обработал бы весь этот марсианский сюжет..."

Юрий Тынянов: "Марс скучен, как Марсово поле. Есть хижины, хоть и плетеные, но в сущности довольно безобидные, есть и очень покойные тургеневские усадьбы, и есть русские девушки, одна из них смешана с "принцессой Марса" – Аэлитой, другая – Ихошка... И единственное живое во всем романе – Гусев – производит впечатление живого актера, всунувшего голову в полотно кинематографа..."

Даже Максим Горький (в письме к Д. Лутохину от 26 октября 1925 года) не преминул заметить: "В 7-й книге "Красной нови" рабоче-крестьянский граф Алексей Толстой начал печатать тоже бульварный роман. Это очень жаль..."

Но жалеть, наверное, надо о другом.

Жалеть надо о том, что Алексей Толстой, раздраженный всеми этими достаточно несправедливыми нападками, отказался, не написал еще одну часть своего романа об инженере Гарине.

А замысел был.

Роман "Судьбы мира".

Даже план сохранился.

"Война и уничтожение городов.

Роллинг во главе американских капиталистов разрушает и грабит Европу, как некогда Лукулл и Помпей ограбили Малую Азию.

Гибель Роллинга.

Победа европейской революции.

Картины мирной роскошной жизни, царство труда, науки и грандиозного искусства".

Картины мирной роскошной жизни... Царство труда, науки и грандиозного искусства...

Попытку заглянуть в будущее предпринял и сибирский писатель Вивиан Итин, автор самого первого советского научно-фантастического романа – "Страна Гонгури", изданного в 1922 году в провинциальном Канске.

Попавший в плен к белогвардейцам юный партизан Гелий томится в застенке.

Он не спит, он ждет рассвета, когда колчаковцы поведут пленных расстреливать.

Жалея Гелия, старый врач, брошенный в ту же камеру, погружает юного партизана в гипнотический сон, в котором Гелий неизвестно как превращается в гениального ученого Риэля – гражданина страны будущего, где люди давно забыли слово война, где отношения чисты и безмятежны, где человечество может копить силы для нового величайшего броска вперед – в неимоверное, никакими уже словами не определяемое счастье. Скука, конечно, необыкновенная, но роман был написан талантливым, много видевшим человеком, который бывал и "завагитпропом, и заведующим уездным политпросветом, и заведующим уездным РОСТА, и редактором газеты и председателем дисциплинарного суда". "Итин в бытовом отношении совершенно не был устроен, – вспоминал старый большевик, участник гражданской войны в Сибири И. П. Востриков. – Жил он в кинотеатре "Кайтым" (тогда иллюзион "Фурор" назывался). Заканчивался последний сеанс, люди расходились, а Итин получал возможность отдохнуть, переночевать. И книгу свою он писал в том же кинотеатре, при свете самодельной коптилки. Сами понимаете, такой образ жизни и на внешнем виде сказывается. Однажды мы с товарищами рассудили так: последить за ним некому, сам он человек стеснительный, поможем ему мы. А на том месте и в тех же зданиях, где сейчас ликеро-водочный завод стоит, были раньше колчаковские казармы. Когда беляки удирали, то они все свое обмундирование, в том числе и новое, ненадеванное, побросали. Из тех белогвардейских запасов мы и подобрали Итину одежду. Он, я помню, очень обрадовался и сказал, как же он во всем новом и чистом в иллюзион пойдет ночевать?... И вот, когда я читал его книгу, меня очень удивило: как человек, будучи совсем неустроенным, мог создать такое светлое произведение – мечту, сказку об удивительной стране, где живут люди коммунистического общества?..."

Несколько иначе смотрел на будущее другой советский фантаст – Яков Окунев.

"Грядущий мир".

Утопия.

Знаменитый профессор Моран, погрузив в анабиоз свою дочь и некоего Викентьева, смелого молодого человека, решившегося на опасный эксперимент, отправляет их в весьма далекое будущее. В отличие от многих классических утопий, роман Окунева динамичен, чему в немалой степени помогает то, что Окунев, видимо, еще не успел подпасть под влияние расхожих большевистских догм, а язык его романа еще не превращен в газетный.

"Один из магнатов – нефтяной король. Его рыхлое вспухшее лицо, синее, бугристое, изъеденное волчанкой; его оттопыренные, как ручки вазы, красные уши; его яйцевидный блестящий череп – все это, заключенное в пространстве между башмаками и цилиндром, носит громкое, известное во всех пяти частях света имя – Эдвард Гаррингтон..."

"На палубе: равнодушные квадратные лица англичан, итальянские черные миндалевидные глаза; белокурые усы немца, закопченные сигарой; узенькие щелочки, а в них юркие черные жучки – зрачки японца; ленивый серый взгляд славянина; резко сломанный хищный нос грека..."

Это была литература.

Но описывать грядущий мир – это не набрасывать портреты пассажиров.

Страшновато читать о том, что вся Земля давным-давно покрыта всемирным городом – "...вся зашита в плотную непроницаемую броню"; не радует и то, что женщины и мужчины грядущего одеты совершенно одинаково. Правда, корабли в грядущем мире Якова Окунева работают на внутриатомной энергии, люди умеют общаться друг с другом мысленно, никакого разделения труда нет – сегодня ты метешь метлой двор, завтра решаешь математические задачи, наконец, полностью отсутствует собственность, личное жилье. "Зачем? У нас нет ничего своего. Это дом Мировой Коммуны". Нет в грядущем мире Окунева преступности, все дети там – достояние Мирового Города (мотив, развитый в конце 50-х Иваном Ефремовым). Это поистине счастливый мир, единственной реальной драмой которого остается драма неразделенной любви.

"Всякая утопия намечает этапы и вехи будущего, – писал в послесловии к роману Яков Окунев. – Однако, утопист – не прорицатель. Он строит свои предположения и надежды не на голой, оторванной от жизни, выдумке. Он развивает воображаемое будущее из настоящего, из тех сил науки и форм человеческой борьбы, которые находятся в своей зачаточной форме в настоящее время.

Возможно, что многие читатели, прочитав этот роман, сочтут все то, что в нем изображено, за несбыточную мечту, за детскую выдумку писателя. Но автор вынужден сознаться в том, что он почти ничего не выдумал, а самым старательным образом обобрал современную науку, технику и – самое главное – жизнь.

Здесь изображается будущий коммунистический строй, совершенно свободное общество, в котором нет не только насилия класса над классом и государства над личностью, но и нет никакой принудительной силы, так как человеческая личность совершенно свободна, но в то же время воля и желание каждого человека согласуются с интересами всего человеческого коллектива.

Выдумка ли это?

Нет.

Вдумайтесь в то, что началось в России с 25 октября 1917 года, всмотритесь в то, что происходит во всем мире. Девять десятых всего человечества – трудящиеся – борются за идеал того строя, который изображен в этом романе, против кучки паразитов, противодействующей осуществлению абсолютной человеческой свободы. В умах и сердцах теперешнего пролетариата грядущий мир уже созрел.

Все чудеса техники грядущего мира имеются уже в зародыше в современной технике. Радий, огромная движущая и световая энергия которого известна науке, заменит электрическую энергию, как электрическая энергия заменила силу пара и ветра. Работы ученых над продлением человеческой жизни, над выработкой искусственной живой материи, над вопросами омоложения, над гипнозом, над психологическими вопросами – достигли за последние десятилетия крупных успехов. Современная наука делает чудеса и шагает семимильными шагами к победе над природой. Все то, что изображено в этом романе, либо уже открыто и применяется на деле, либо на пути к открытию. Поэтому автор имеет даже основание опасаться, что он взял слишком большой срок для наступления царства грядущего мира и убежден, что через 200 лет действительность оставит далеко позади себя все то, что в романе покажется человеку выдумкой".

Пятьдесят семь часов девяносто четыре минуты.

"В то время, когда диалектика истории привела один класс к истребительной войне, а другой – к восстанию; когда горели города, и прах, и пепел, и газовые облака клубились над пашнями и садами; когда сама земля содрогалась от гневных криков удушаемых революций и, как в старину, заработали в тюремных подвалах дыба и клещи палача; когда по ночам в парках стали вырастать на деревьях чудовищные плоды с высунутыми языками; когда упали с человека так любовно разукрашенные идеалистические ризы, – в это чудовищное и титаническое десятилетие одинокими светочами горели удивительные умы ученых".

(Алексей Толстой).

Кстати, не из рассуждений ли Якова Окунева проросла пышно впоследствии так называемая экстраполярная фантастика?

Впрочем, Евгений Замятин, работая над антиутопией "Мы", тоже мог сказать, что он "развивает воображаемое будущее из настоящего, из тех сил науки и форм человеческой борьбы, которые находятся в своей зачаточной форме в настоящее время".

Разумеется, выводы Замятина не совпали с выводами Окунева.

Да и не могли совпасть. Иной жизненный опыт, иные взгляды на мир.

Евгений Замятин сиживал в тюрьме, отбывал срок в ссылке. Закончив политехнический институт, работал в Петербурге на кафедре корабельной архитектуры, позже, в Англии, строил ледоколы. Вернувшись в революционную Россию, и будучи глубоко убежденным в том, что именно писатель обязан предупреждать общество о первых симптомах любых самых страшных только еще зарождающихся социальных болезней, он не только не замалчивал своих взглядов и сомнений, но, напротив, всеми путями старался довести эти взгляды и сомнения до читателей.

"По ту сторону моста – орловские: советские мужики в глиняных рубахах; по эту сторону – неприятель: пестрые келбуйские мужики. И это я – орловский и келбуйский, – я стреляю в себя, задыхаясь, мчусь через мост, с моста падаю вниз – руки крыльями – кричу..."

Остро, болезненно реагировал Е. Замятин на появление, как он выразился, писателей юрких, умеющих приспосабливаться.

"Я боюсь, – писал он в знаменитой статье, опубликованной еще в 1921 году, – что мы этих своих юрких авторов, знающих, "когда надеть красный колпак и когда скинуть", когда петь сретенье царю и когда молот и серп, – мы их преподносим народу как литературу, достойную революции. И литературные кентавры, давя друг друга и брыкаясь, мчатся в состязании на великолепный приз: монопольное писание од, монопольное право рыцарски швырять грязью в интеллигенцию..."

Назад Дальше