Адское пламя - Прашкевич Геннадий Мартович 5 стр.


И дальше: "Писатель, который не может стать юрким, должен ходить на службу с портфелем, если он хочет жить. В наши дни – в театральный отдел с портфелем бегал бы Гоголь; Тургенев во "Всемирной литературе", несомненно, переводил бы Бальзака и Флобера; Герцен читал бы лекции в Балтфлоте; Чехов служил бы в Комздраве. Иначе, чтобы жить – жить так, как пять лет назад жил студент на сорок рублей, – Гоголю пришлось бы писать в месяц по четыре "Ревизора", Тургеневу каждые два месяца по трое "Отцов и детей", Чехову – в месяц по сотне рассказов. Это кажется нелепой шуткой, но это, к несчастью, не шутка, а настоящие цифры. Труд художника слова, медленно и мучительно радостно "воплощающего свои замыслы в бронзе", и труд словоблуда, работа Чехова и работа Брешко-Брешковского, – теперь расценивается одинаково: на аршины, на листы. И перед писателем выбор: или стать Брешко-Брешковским – или замолчать. Для писателя, для поэта настоящего – выбор ясен".

Чрезвычайно далекий мир (XXX век), написанный в романе "Мы" ничем не напоминает миры, написанные Яковом Окуневым или Вивианом Итиным.

В замятинском будущем, напрямую экстраполированном из настоящего, человеческое Я давно исчезло из обихода, там осталось лишь МЫ, а вместо имен человеческих – вообще нумера.

Чуда нет, осталась логика.

Мир распределен, расчислен.

Государство внимательно наблюдает за каждым нумером, любого может послать на казнь ("довременную смерть") – если посчитает, что человек этого заслуживает. В сером казарменном мире все обязаны следить друг за другом, доносить друг на друга. А ведь (вот парадокс) и утопия Якова Окунева и антиутопия Евгения Замятина вышли все из тех же "...сил науки и форм человеческой борьбы, которые находятся в своей зачаточной форме в настоящее время".

Когда в середине 20-х годов роман "Мы" вышел за рубежом, реакция в официальном СССР была однозначной. "Эта контрреволюционная вылазка писателя, – указывает Литературная Энциклопедия, – становится известной советской общественности и вызывает ее глубокое возмущение. В результате широко развернувшейся дискуссии о политических обязанностях советского писателя Замятин демонстративно выходит из Всероссийского союза писателей".

О дискуссии, конечно, сказано в запальчивости. Никакой дискуссии быть не могло, была травля. Трибуну съездов ВКП(б) юркие писатели уже давно приспособили для доносов, даже стихотворных. Небезызвестный советский поэт Александр Безыменский на XVI съезде с энтузиазмом закладывал Евгения Замятина и Бориса Пильняка, а с ними и "марксовидного Толстого" (Алексея Николаевича, конечно):

Так следите, товарищи, зорко,
чтоб писатель не сбился с пути,
не копался у дней на задворках,
не застрял бы в квартирной клети.
Чтобы жизнь не давал он убого,
чтоб вскрывал он не внешность, а суть,
чтоб его столбовою дорогой
был бы только наш ленинский путь...

Владимир Киршон, лицо в литературе тех дней официальное, с той же трибуны указывал: "...как характерный пример можно привести книжку Куклина "Краткосрочники", где автор сумел показать Красную армию в таком виде, как описывал царскую армию какой-нибудь Куприн..."

Какой-нибудь Куприн.

Круто!

Доведенный до отчаяния, Евгений Замятин в июне 1931 года обратился с письмом к Сталину.

"Уважаемый Иосиф Виссарионович,

приговоренный к высшей мере наказания – автор настоящего письма – обращается к Вам с просьбой о замене этой меры другою.

Мое имя Вам, вероятно, известно. Для меня как для писателя именно смертным приговором является лишение возможности писать, а обстоятельства сложились так, что продолжать свою работу я не могу, потому что никакое творчество немыслимо, если приходится работать в атмосфере систематической, год от году все усиливающейся травли...

Я знаю, что у меня есть очень неудобная привычка говорить не то, что в данный момент выгодно, а то, что мне кажется правдой. В частности, я никогда не скрывал своего отношения к литературному раболепству, прислуживанию и перекрашиванию: я считал – и продолжаю считать – что это одинаково унижает как писателя, так и революцию...

В советском кодексе следующей ступенью после смертного приговора является выселение преступника из пределов страны. Если я действительно преступник и заслуживаю кары, то все же думаю, не такой тяжелой, как литературная смерть, и потому прошу заменить этот приговор высылкой из пределов СССР – с правом для моей жены сопровождать меня. Если же я не преступник, я прошу разрешить мне вместе с женой, временно, хотя бы на один год, выехать за границу – с тем, чтобы я мог вернуться назад, как только у нас станет возможным служить в литературе большим идеям без прислуживания маленьким людям, как только у нас хоть отчасти изменится взгляд на роль художника слова".

Е. Замятину повезло: вождь разрешил ему уехать.

В исполинской мастерской, в раскаленном пекле творения, в гудящем от напряжения горниле чудовищного эксперимента по созданию Нового, совсем Нового человека, остались теперь в основном писатели юркие. Одни уже суетливо лепили Великий Образ, другие с тоской предчувствовали долгий путь по примечательным местам уже широко обустраивающегося ГУЛАГа.

Эпоха утопий кончилась.

Начиналась эпоха действ и зрелищ.

IV

Но не странно ли?

Направленная (как вся остальная литература) на создание образа величественного, небывалого доселе Нового человека, советская фантастика вдруг начала строить схемы, а не образы. "А вечером 6-миллионная Москва дрожала от оваций и криков ура, когда советская пятерка (летчиков, облетевших вокруг земного шара, – Г.П.) через пять суток полета вновь прошлась по улицам по пути к дворцу, где вверху стоит Ленин. В залах грандиозного дворца заседают вожди нашей родины с депутатами народа, и приветливые глаза Сталина сияюще блестят навстречу отважной пятерке". Так прославленный советский летчик Георгий Байдуков ("Правда", 18 августа 1937) делился своими размышлениями о будущем.

К этому времени большинство участников Первого съезда советских писателей (1934), съезда, пытавшегося хотя бы теоретически, хоть как-то определить образ Нового Человека, уже исчезли – кто надолго, кто навсегда. Исаак Бабель, Артем Веселый, Иван Катаев, Д. Выгодский, Владимир Киршон, Борис Корнилов, И. Лежнев, Георгий Лелевич (тот самый, что строго выговаривал рабоче-крестьянскому графу за незадачи с его "Аэлитой"), Борис Пильняк, неистовый Сергей Третьяков, Бруно Ясенский, Владимир Нарбут, А. Воронский, Сергей Клычков, Сергей Колбасьев, Бенедикт Лифшиц...

Невозможно всех перечислить.

При всем том, тоже репрессированный поэт Петр Орешин был глубоко убежден, что

...другая радость в мире есть:
родиться и забыть себя и имя,
и в стадо человеческое влезть,
чтобы сосать одно ржаное вымя.

Все большую силу набирали писатели юркие.

Все больше и больше советская фантастика тускнела.

Фантастика, как жанр, как вид литературы, скорее, вредна, делился откровениями в журнале "Революция и культура" критик с лирической фамилией И. Злобный, она "уводит молодежь из текущей действительности в новые, не похожие на окружающее, миры". Тогда же появились первые разработчики теории так называемой фантастики ближнего прицела – фантастики приземленной, бытовой, замкнутой на сиюминутные цели. Лозунг "Лицом к технике, лицом к техническим знаниям" такими критиками был воспринят буквально. Человек, как главный объект литературы, выпал из фантастики, кому нужна "замятинщина", "булгаковщина"? Фантастический рассказ обязательно должен быть как-то определен: астрономический, химический, авиационный, радиофантастический, какой угодно, только не литературный. Например, в подведении итогов конкурса на лучший научно-фантастический рассказ за 1928 год в журнале "Всемирный следопыт" говорилось: "Эта категория (фантастическая, – Г.П.) дала много рассказов, но из них очень мало с новыми проблемами, сколько-нибудь обоснованными научно и с оригинальной их трактовкой. Особенно жаль, что совсем мало поступило рассказов по главному вопросу – химизации".

И дальше: "Весьма удачной по идее и по содержанию следует признать "Золотые россыпи" – эту бодрую обоснованную повесть с химизацией полевого участка личной энергией крестьянского юноши, привлекшего к себе на помощь четырех беспризорных, которые в процессе работы сделались ценными культурными работниками. Автор достаточно знает вопросы агрикультурной химизации и занимательно преподносит их читателю".

И еще дальше: "Рассказы "Открытие товарища Светаша" (средство от усталости) и "Земля-фабрика" (ленточная посадка ржи, удесятерившая урожаи) привлекают внимание своими современными темами, но оба рассказа кончаются беспричинной непоследовательной гибелью героев вместе с их открытиями (например, одного – от удара молнии), так что производят впечатление мрачной безнадежности, хотя реальная жизнь рисует нам, наоборот, беспрерывные завоевания науки и дает живые примеры успехов изобретателей в результате упорного труда и неуклонной энергии..."

Академик Владимир Афанасьевич Обручев, рассуждая о фантастике, очень удачно для критиков заметил: цель фантастики – поучать, развлекая. Сам он неизменно следовал этому принципу. Но критиков и это не устраивало.

"Реальный познавательный материал в ней, – писал о повести Алексея Толстого "Аэлите" критик А. Ивич ("Научно-фантастическая повесть", "Литературный критик", 1940), – так же, как и в "Гиперболоиде", сведен к минимуму, аппарат для межпланетных сообщений описан очень приблизительно, использованы гипотезы жизни на Марсе, но без попытки научной разработки этого вопроса, да и подзаголовок – фантастическая повесть – предупреждает нас, что автор не ставил перед собой задачи художественной реализации серьезных научных гипотез".

О мире грядущем, о величайших достижениях науки, о судьбах мировой революции, о перекройке вообще человека речи уже не шло. Не зря Александр Беляев в одной из статей жаловался: "Невероятно, но факт, в моем романе "Прыжок в ничто", в первоначальной редакции, характеристике героев и реалистическому элементу в фантастике было отведено довольно много места. Но как только в романе появлялась живая сцена, выходящая как будто за пределы служебной роли героев – объяснять науку и технику, на полях рукописи уже красовалась строгая надпись редактора: "К чему это? Лучше бы описать атомный двигатель".

Критика теперь занималась не анализом.

Критика теперь выискивала мелких блох.

Н. Константинов ("Литературная учеба", № 1, 1934) особо подчеркивал, что научная фантастика, прежде всего, должна быть как можно ближе к действительности: она должна всерьез и конкретно знакомить читателей с успехами науки и техники; авторы соответственно должны всерьез и конкретно изучить все высказывания по технике, сделанные Марксом и Энгельсом, Лениным и Сталиным. А. Палей, сам писатель-фантаст, в большом обозрении "Научно-фантастическая литература" ("Литературная учеба", № 2, 1936) старательно фиксировал мелкие недочеты, допущенные тем или иным писателем. В. Каверин, например, неверно описал действие бумеранга, а Алексей Толстой ошибся, утверждая, что Земля с Марса будет выглядеть как красная звезда. Он же ошибся, утверждая, что гиперболоида можно увидеть со стороны. "В противоположность произведениям Обручева, – хвалил А. Палей роман инженера Н. Комарова, – этот роман слаб в художественном отношении, социальные вопросы освещены в нем плохо. Но проблема хладотехники поставлена интересно"

Социалистический реализм.

Не метод, конечно, не метод.

Скорее, образ жизни, образ мышления.

Когда человек долго что-то твердит про себя, он и поступать начинает соответственно.

Один мой старший товарищ (назовем его Саша), с юности вхожий в весьма высокие кабинеты, как-то рассказал мне сценку, разыгравшуюся на его глазах.

Он, Саша, сидел в просторном кабинете очередного генсека комсомола (если не ошибаюсь, в конце шестидесятых), курил американскую сигарету генсека, слушал острые, очень смешные, хотя и циничные, анекдоты генсека, – прекрасное времяпрепровождение, которое, к сожалению, было прервано секретаршей. Из солнечного Узбекистана, взволнованно сообщила секретарша, прибыл некто Хаким, комсомолец-ударник, определенный на учебу в Москву. Есть мнение: данного Хакима обустроить в Москве, чтобы хорошо изучил жизнь большого советского комсомола, чтобы большой опыт привез в родную республику.

– Минут через десять, – кивнул генсек. Он еще не закончил захватывающую серию анекдотов.

Но анекдоты были рассказаны.

Генсек и Саша посмеялись. Потом генсек пожаловался.

Эти придурки, добродушно пожаловался генсек, едут к нам один за другим. Всех тянет в Москву. Вот придется и некоего Хакима определять.

Когда Хаким, наконец, вошел в кабинет и подобострастно, как и подобает скромному узбекскому комсомольцу-ударнику, скинул бухарскую тюбетейку, генсек работал. Перед ним на большом столе лежали бумаги, в пепельнице дымила отложенная сигарета. Хаким сразу пал духом: вот он у генсека, а генсек занят, он думает о судьбах демократической молодежи, а Хаким только отнимает у товарища генсека быстротекущее время! Как найти правильный подход? Как правильно повести беседу так, чтобы Москва не оказалась городом всего на две недели?

Наконец, генсек поднял добрые усталые глаза.

Саша видел, что генсеку нечего сказать, что вся эта встреча всего лишь пустая формальность, Хакима определил бы в Москве любой второстепенный секретарь. Но кем-то сверху было дано указание – комсомольцев из союзных республик пропускать только через генсека, и это указание тщательно выполнялось. В усталых добрых глазах генсека роилось откровенное безмыслие. Сдержиая зевоту, он сказал: в Москве надо много работать, Хаким, у нас, в Москве, все много работают. А мы, комсомольцы, должны служить примером в труде и в быту. Вот ты, Хаким, сказал генсек, будешь некоторое время работать в Москве. А ты отдаешь себе отчет, как много и плодотворно придется тебе работать?

Словосочетание некоторое время, неопределенное, а потому опасное, страшно не понравилось Хакиму. К тому же, по восточному своему мышлению он воспринял не прямой смысл произнесенных вслух слов, а сразу стал искать некий внутренний, затаенный, скрытый, он ведь понимал, что имеет дело с некоей великой партийной эзотерией. Он с ума сходил от желания угодить генсеку, гармонично вписаться в строй его мудрых мыслей. Он судорожно искал выигрышный ход. Мы в солнечном Узбекистане много работаем, ответил он как можно более скромно. У нас очень славный солнечный комсомол, нам нужен опыт. Я хочу много и плодотворно работать, много я готов работать тут!

Некоторое время генсек с сомнением рассматривал Хакима – его круглое доверчивое лицо, его черные, широко открытые глаза, по самый верх полные веры в великолепные коммунистические идеалы. Сам дьявол столкнул генсека в тот день с тысячу раз пройденного, тысячу раз опробованного пути. Ни с того, ни с сего, сам себе дивясь, видимо, день выдался такой, он вдруг спросил, с трудом подавляя зевоту: "Это хорошо, Хаким. Это просто отлично, что ты будешь много работать тут". Обычно после таких слов генсек отдавал надоедавших ему хакимов в руки опытной секретарши, но в этот день сам дьявол дернул его за язык: "А над чем, Хаким, ты сейчас работаешь?"

Хаким ждал, чего угодно, только не такого подлого вопроса в лоб.

Он держал в голове всю фальшивую статистику солнечного комсомола, какие-то цитаты классиков, интересные яркие факты из богатой и содержательной жизни узбекского солнечного комсомола, но – работаешь... сейчас... Какая работа? О чем речь? Он в Москве даже выпить не успел! Всем своим широким комсомольским сердцем Хаким чувствовал, что ответить необходимо. И прямо сейчас. От правильного ответа зависела его судьба. Ведь если он сейчас неправильно ответит, его могут запросто вернуть обратно в солнечный Узбекистан, а там его отправят в пустыню убирать хлопок, и все такое прочее.

Работа!

Какое ужасное слово!

Терзаясь, Хаким припомнил, что в гостиничном номере на его столе валяется забытая кем-то книга Пришвина – собрание сочинений, том второй, что-то такое про зайчиков, волков, про солнечные блики, про капель, ничего антисоветского, запрещенного, легкое все такое. Хаким видел: брови генсека удивленно сдвигаются, взгляд темнеет, молчать было нельзя. Жизнь дается человеку только один раз. Вот Хаким и выпалил: "А сейчас я работаю над вторым томом сочинений товарища Пришвина!"

Я же говорю, сам дьявол сдавал в тот день карты.

Теперь сломался генсек.

Он ожидал от Хакима чего угодно.

Фальшивой статистики, вранья, жалоб, просьб, ссылок на партийную классику.

Но – Пришвин! У генсека заледенела спина. Полгода назад завом отдела в его большом комсомольском хозяйстве работал некто Пришвин. Генсек сам изгнал этого Пришвина из хозяйства – за плохие организационные способности. А теперь что же такое получается? Всего за каких-то полгода изгнанный Пришвин сделал карьеру, издал второй том сочинений, а ребята генсека проморгали? Что же вошло во второй том товарища Пришвина? – не без ревности подумал генсек. Скорее всего, торжественные речи, выступления на активах...

Но в панику генсек не впал.

Нет крепостей, которых бы не взяли большевики.

Он поднял на Хакима еще более добрый, еще более усталый взгляд, дохнул ароматом хорошей американской сигареты и, как бы не заинтересованно, как бы находясь в курсе дела, понимающе заметил: "Ну да, второй том. Это хорошо, что ты так много работаешь, Хаким. Это хорошо, что ты работаешь уже над вторым томом... – Генсек шел вброд, на ощупь, он пытаясь проникнуть в очередную темную партийную тайну. – У тебя верный взгляд на вещи, Хаким... Это так... Но ведь у товарища Пришвина... У нашего товарища Пришвина... У него плохие организационные способности...

Слово было сказано.

Хаким покрылся испариной.

В его смуглой голове сгорела последняя пробка, но спасительную тропу под ногами он уже нащупал. Лучше погибнуть в этом кабинете, но не сдаться. Наверное, не зря в моем номере оказался том товарища Пришвина, решил он. Подкинули, проверяли бдительность. Мало ли, зайчики да капель. Это как посмотреть. За первой апрельской капелью можно рассмотреть и что-то такое... Оттепель, вспомнилось ему. Мало ли... Он, Хаким, много работает над классическими произведениями товарища Пришвина. И учтет все замечания товарища генсека. "Да! – восторженно выдохнул он. – Организационные способности у товарища Пришвина плохие. Но природу пишет хорошо!"

Теперь пробки сгорели у генсека.

"Ты прав, Хаким, – с трудом выдавил он, – природу пишет хорошо, но организационные способности плохие".

"Очень плохие организационные способности, – восторженно подтвердил спасенный Хаким. – Но природу пишет хорошо!"

Назад Дальше