Чайна Мьевиль
Пишет художественную и документальную прозу, живет и работает в Лондоне.
Чайна Мьевиль и Мария Дахвана Хэдли
Лега жжет
Середина утра сто тринадцатого дня восемьдесят седьмого года моей службы в этой занюханной конторе.
Я терпеливо жду, пока Адам, новый и чересчур любопытный сортировщик писем, свалит пить чай. Тогда приступаю к полкам сорокалетней давности. Я уже не вздыхаю, как раньше, перед началом работы и не призываю себя крепиться. Я привык. Достаю из кармана нож для разрезания писем, который все время ношу с собой, быстро вскрываю несколько первых попавшихся конвертов и заглатываю их содержимое. Радужная переводка в виде знака мира; поврежденное письмо от некоего двоюродного дядюшки, лишившего двоюродную племянницу наследства за сожжение лифчиков; шесть гнутых скрепок; бумажка в десять фунтов.
Результат, как обычно, нулевой, не считая рези в желудке, напоминающей язвенные боли, и общего расстройства пищеварения.
Чтобы успокоить свой несчастный желудок, я подсовываю ему сухую печеньку. Ах, если бы у меня остались хоть какие-то утешения, но нет, нет – она забрала их все. С первого взгляда я понял, что от нее надо держаться подальше, но не стерпел, влюбился, и вот – влип, как кур в ощип.
Когда я говорю, что понял, то имею в виду вовсе не предчувствие. Нет, я точно знал, что кончу именно так и именно здесь. Знал даже, какую рубашку я буду носить (она, кстати, кусачая). И то, что буду стирать себе зубы о чьи-то забытые сувениры, я тоже знал.
Адам вернулся – что-то слишком быстро. Веселый, как монах, перебравший травяной настойки.
– На вот, держи, старина, – говорит он и протягивает мне подмокший картонный стаканчик, до краев налитый молоком. Значит, пора и мне чай пить. Острый конец скрепки застрял у меня в зобу и колется, но я научился игнорировать такие вещи. Ощущение несчастья стало привычным. В последний раз я находил фрагмент того, что мне нужно, в 1989-м.
Так, значит, я несчастен? А что такое несчастье – патология оно по своей сути или нет? И можно ли считать несчастьем то, что уже давно вошло в привычку? Подобные вопросы стали занимать меня несколько десятилетий назад, после того, как я проглотил философский памфлет. Полагаю, что с тех пор феноменология и онтология проросли в меня, причудливо перемешавшись в моем сознании.
Да, и все-таки я несчастен. Определенно. Я беру еще пару конвертов и встряхиваю их так, будто мои пальцы не утратили былой чуткости и могут опознавать содержимое через бумагу. Но нет. Пальцы ничего не видят. Желудок болит. Возвращаюсь к новой норме. Кусаю. Жую. Глотаю.
Вообще-то здесь у меня есть и служебные обязанности, так что, когда мне надоедает давиться содержимым конвертов, я начинаю перекладывать с места на место разные бумажки и делать чепуховые записи в журнал. И начальству приятно, и от меня не убудет. В журнале – мой дневник, куда я заношу все перипетии своих скорбных поисков.
Когда Адам отлучается в туалет, я проглатываю написанное стихами любовное послание, отправленное не по тому адресу, пластиковое колечко из того же конверта, полный набор марок с острова Бали и картонного рыцаря на боевом коне. Глотая этих двоих, я особенно надеюсь, что это окажется шутка в ее духе, но нет, к ней они не имеют никакого отношения. Рыцарь колет мне пищевод своим копьем, а конь лягается вплоть до самого желудка.
– Черт, старик, это у тебя что, в животе так бурчит? – спрашивает Адам. Я не слышал, как он вернулся. – Твои кишки уже вошли в легенду, ты знаешь?
Я был польщен, когда он впервые назвал меня легендой. Думал, вот наконец-то у меня появился ученик. Но потом я понял: у него что ни барахло – то легенда, и мои восторги сразу прошли. Мало того, он еще и сокращает это слово до фамильярного "лега". Меня он, правда, легой пока не называл, но не сомневаюсь, скоро и до этого дойдет.
Я отвечаю ему пустым ледяным взглядом голубых глаз, и он отводит свои. Мой фирменный прием, специально для таких случаев. Свою длинную белую бороду я иногда завязываю в узел, что страшно нервирует всех вокруг, в том числе и меня. Не так давно я видел себя в зеркале. Ну, что сказать? У меня никогда и в мыслях не было доживать до такой старости. Это все она виновата.
В жизни каждого человека бывает любовь, которой лучше бы не было. Она – моя такая любовь. Правда, она сказала бы, что я сам во всем виноват. И прибавила бы, что все, о потере чего я так теперь жалею, я тоже отдал ей сам, и не просто отдал, но, стоя на коленях, умолял принять от меня в дар.
И она была бы права. Но я все равно повторяю: берегитесь молодых женщин. Все они воровки.
Я рыгаю – у моей отрыжки привкус олова и краски, скорее всего, свинцовой. Адам бросает на меня полный отвращения взгляд. Вообще-то теперь он мне симпатизирует, я знаю, но в первый день, когда он только пришел сюда на работу, я слышал, как он спрашивал у начальства, почему меня до сих пор не уволили.
Начальство – оно, конечно, тут всему голова, но только не мне. Представляю, как их перекосило, когда он задал им этот вопрос: власть-то свою показать хочется, но со мной они вроде как не при делах. Если парнишке хватит времени – что вряд ли, на этой работе люди обычно надолго не задерживаются, – он поймет то, что известно всем здешним старожилам: я просто есть, и все тут. В смысле, был здесь всегда. Когда они зелеными новичками пришли на эту почту, я уже был древним, как мир, и нисколько не изменился с тех пор: все так же люблю пошарить в хранилище корреспонденции, не нашедшей адресатов, а эпическое ворчание моего кишечника предупреждает о моем появлении за несколько секунд до того, как я выйду из-за угла. Правда, есть и то, чего они не знают: вся моя работа с журналом и прочими документами просто курам на смех. К тому же, за давностью лет, никто уже не помнит, кто тут мой непосредственный начальник и имеет полное право дать мне пинка, если вдруг надоест меня терпеть. Так что на меня просто махнули рукой.
Никто ведь не ждет от стражей лондонского Тауэра, что они начнут прогонять оттуда воронов, верно? Я – такая же институция, как эти вороны, а институции на пенсию не уходят.
Нет, они, конечно, ушли бы, если бы могли. Больше того, умчались бы, не помня себя от счастья, и ни разу не оглянулись бы. Но два фрагмента еще не найдены, они еще лежат где-то здесь, в конвертах. Уйти без них? Тогда я проиграю, ведь в самой сердцевине уже завелся большой червь, он движется, и движется быстро. Значит, надо закончить начатое. А для этого мне нужна почта.
Я достаю свой последний платок с монограммой и протираю им лезвие моего ножа для писем: что-то розовое и липучее пристало к нему. Я стараюсь держать его в чистоте: он не такой броский, как некоторые другие ножи, зато отменного качества; кроме того, он у меня давно, а в отделе мертвых писем попадается на удивление много всякого дерьма.
Мои поиски продолжаются уже не одну сотню лет. Где и какое только барахло я не перебирал, за кого только не выдавал себя, но работенки хуже этой мне пробовать не доводилось. Эх, вот были же времена: дойдет, бывало, до меня какой-нибудь слух, я сразу хоп на коня и еду – то с драконом сражаться, то основание башни сотрясать. Разок-другой удалось даже добыть таким путем пару своих фрагментов. Но были, конечно, и другие годы, бестолковые, когда я лишь обсасывал драгоценные крохи того, чем был когда-то, шел по давно простывшему следу и охотился за бесполезными артефактами. А между тем мир вокруг меня вертелся и прихорашивался, и наконец превратился в эдакое гламурное золоченое яблочко с прогнившей середкой, из которой мне еще предстоит выцарапать последние кусочки себя.
Долгая это история. Цепочка информаторов, проклятие, висящее над головой, словно меч, и то, что я поначалу счел за чистую глупость, – обещание, что если я проглочу некую вещичку, вытащенную мной из смятого конверта, который я самолично украду с полки в доме, где хранятся потери, то эта проглоченная вещичка распустится во мне моей сугубой сущностью и заново пропитает меня всего от кишечника до кончиков ногтей – так вот, эта чушь оказалась самой что ни на есть чистой правдой. А все остальные мои поиски так и остались безадресными, бесполезными и ни к чему не привели.
С тех пор как начался этот жуткий почтовый квест, я все жую и жую заблудившиеся письма, из года в год и из десятилетия в десятилетие надеясь, что вот-вот мои зубы вопьются в то, что было украдено у меня так давно.
Никаких внешних проявлений у этих вещей нет. Единственный способ проверить, они это или не они, – съесть их. Стоматология, в общем и целом достигшая феноменальных успехов в сравнении с тем, какова она была при моем начале, теперь находится в ведении Национальной Службы Здоровья, так что мои зубы сточились уже до пеньков. Я ел сонеты и коллекционные марки, порнографические снимки, сделанные на "полароид", и политические памфлеты. Я изжевал целый сборник иллюминированных средневековых рукописей, где каждая иллюстрация перевирала какое-нибудь историческое событие: я-то знаю, ведь я сам был их свидетелем. Я грыз комиксы. Однажды, подозревая, что она с удовольствием заставила бы меня есть носки, я проглотил пару женских шерстяных чулок с рисунком из часиков – чуть не подавился.
И оказался прав: именно они, съеденные и переваренные мною в 89-м, вернули мне немалую долю былых способностей, а еще они дали мне услышать тихий, как эхо, смех. С ноткой отчаяния: ей никогда не удавалось одурачить меня полностью, даже когда она вовсю распространялась о том, что именно задумала. Но с тех пор все, что я ел, было съедено напрасно. И я отчаялся. Ведь строительство скоростной ветки метро уже в разгаре, и проходчики шарят в лондонской утробе, как в своем кармане. Я видел их план, а ведь я хорошо помню карту окрестностей и понимаю, куда они подбираются; пройдет совсем немного времени, и проходческий щит, огромный, точно дракон, пронзит своим бешено вращающимся буром душу Альбиона, спящую в подземельях Лондона. Так что пора мне собирать свои пожитки – я имею в виду части самого себя, – а не то самодвижущаяся подземная платформа ворвется в пещеру, где пол усыпан огрызками яблок. И никакого хеппи-энда.
Адам – благослови Бог его любопытную душу – уговаривает меня прогуляться с ним после работы в паб. Я вижу, как вытягиваются лица у начальства, когда они слышат наш разговор. Очаровательно. Я решаю принять его предложение – частью ради того, чтобы сбить его со следа, а то он уже начал что-то подозревать, – а частью, чтобы позлить их. В пабе мы берем по пинте пива.
– Что у тебя, проблемы с твоей миссис? – начинает Адам. Господи, до чего же у меня паршивое настроение.
– Она была ведьмой, – отвечаю я. Умалчивая, правда, о том, что я и сам колдун.
– Ха, парень! – смеется Адам. – Брось! Мне ли не знать, как это бывает! Но ты не должен позволять ей портить тебе пищеварение. Как ее звали, эту твою леди?
– Вивиан, так ее звали одни, – отвечаю я. Черт, похоже на начало баллады. Этого еще не хватало.
– Одни, значит? Вот как? Ну… а ты как ее звал, друг? – Адам похож на всех дураков разом: и тех, что я еще встречу в будущем, и тех, что уже встречал в прошлом.
Я скручиваю бороду в кукиш и тут же разматываю ее обратно. В глотке у меня застрял обрывок запрещенного издания "Улисса". Моя возлюбленная всегда имела склонность к скандальным текстам. Пару дней назад я съел Эпизод 4, "Калипсо", и Эпизод 15, "Церцея", потому что думал: наверняка она распихала остатки моей магии по эти двум ведьмам, разве она упустит такую возможность меня позлить? В самом деле, не в Молли же Блум ее складывать. Моя возлюбленная никакая не Пенелопа. Уж она-то не станет сушить дома пятки в ожидании благоверного; нет, это меня она превратила в Пенелопу, а сама помчалась по Англии в поисках приключений. Пока не перестаралась. Но книга была как книга, обыкновенная: бумага да чернила. У меня до сих пор весь язык в пятнах и привкус йода во рту.
– Нимуэ, – говорю я наконец со вздохом. Конечно, я все еще люблю ее, хотя гадостям, которые она мне сделала, несть числа. Сначала, по ее милости, я сто лет сидел на сосне, считая ее за башню, потом еще век бродил по Риму, замотанный в волчью шкуру. Какое-то время я был пригожей девицей, что оказалось совсем не так приятно, как можно было ожидать, а потом триста лет дремал на городской площади, где на меня гадили голуби и садились все, у кого болели ноги.
Я еще только начинал заглядываться на нее, а уже знал, как все будет. С пророчествами вечно так: портят все удовольствие. Цель их, конечно, ясна: кто предупрежден, тот вооружен (в таком роде). В смысле, если знаешь будущее, то, конечно, постараешься сделать так, чтобы его не было.
– Мои соболезнования, чувак, – сказал Адам. Он протягивает руку за моей кружкой и опрокидывает ее содержимое в себя. Я не против. Все равно пиво в этом столетии стало как вода. Так что лучше уж ее и пить. Тем более что ее составляющие бывают порой куда как любопытны.
Беда Нимуэ в том, что от нее вечно ждали креатива. Я до сих пор верю, что стервозность не была присуща ей от природы, хотя что-что, а норов проявлять она умела, как и все мы. Когда я наконец вышел из башни – или слез с сосны, называйте, как хотите, – короче, когда я освободился из заточения, в котором она меня оставила, то сразу пустился за ней в погоню. Конечно, она об этом узнала; даже расколотая на части, она не могла не ощутить моего приближения. К тому же, как выяснилось, тогда я и сам еще не совсем разучился вытаскивать кроликов из шляпы.
– Она боится твоего могущества, – говорил мне один предсказатель. – Полностью подчинить тебя своей воле или убить не в ее власти.
– Подчинить своей воле того, в чьих руках защита Альбиона? – громыхнул я так, что он весь съежился. – Да как она смеет?
Я дал своему гневу излиться в бурных проявлениях. Тогда я нередко позволял себе такое.
– Она ищет заклятие, – продолжал он. – Чтобы рассеять тебя по свету, о владыка. Расточить твое могущество, изгнать его из мира. Упрятать его осколки в невозможных местах, пути к которым забыты всеми. Однако твоя романтическая измена выбила ее из колеи. Ходят слухи о какой-то горничной, пряхе чьей-то еще судьбы, и о целом ворохе ложных обещаний.
Я ответил ему невидящим взглядом. Его уши вытянулись, как у осла, нос стал пятачком, но ненадолго. Я был милостив тогда.
И все же надо отдать ей должное. Я никогда не сомневался в том, что ее поступок был продиктован тревогой за судьбу Англии, хотя бы отчасти. При всей небезупречности собственного происхождения она всегда верила, что крайне неосмотрительно дозволять ходить по земле камбионам – наполовину суккубам, наполовину людям. Что ж, справедливо, пожалуй. Я бы сказал так: уничтожая меня, она на сорок процентов преследовала цель избавить землю от мощного источника опаснейшей магии, когда-либо попиравшего ее своими ногами, а на шестьдесят – досадить мне.
И она нашла подходящее слово. Заклятие Разрушения и Разъединения было произнесено, имя противника названо. Я был тогда в Вулверхэмптоне. И слышал, как оно летит ко мне, со свистом рассекая воздух, точно стрела из лука.
Слово достигло цели, и я пал.
Все, что хранила моя память, все мои знания, умения и силы во всех их проявлениях и аспектах были изгнаны из этого мира. Точнее, им всем был придан вид материальных объектов – потерянных или выброшенных за ненадобностью вещей, засорившихся водостоков и прочего, что можно обнаружить лишь самыми непредсказуемыми, окольными путями. Вот почему я столько лет охотился на чудовищ.
Никогда нельзя недооценивать магическую мощь уходящей из мира магии. Силу смерти этой самой силы. Постепенно до меня дошло, что предметы, которые я нахожу, – яйца и украшения, цепочки и безделушки, заключающие в себе частички меня, – обретают все более заурядные формы и оказываются во все более банальных местах. А силы, которые их охраняют, вполне привычны для обитателей нынешнего мира, настроенного куда более скептически по отношению ко всей той мишуре, с которой я некогда забавлялся. Каждый еще не найденный фрагмент меняет свое обличье вместе с эпохой, вот почему сердца драконов нынче становятся совсем другими вещами, больше соответствующими духу времени, хотя злая шутка, насмешка или издевка, заложенные в них моей неверной возлюбленной когда-то, не выветриваются. Все это нисколько не противоречит главным условиям заклятия.
Я охотился на них и на нее, но ее, моей Ниневы, нигде не было ни слуху ни духу. И я считал, что не могу найти ее потому, что растерял все силы.
В начале двадцатого века, когда мне оставалось наскрести всего с полдюжины фрагментов, я понял, что самым подходящим местом для поисков невероятного стало хранилище невостребованных почтовых отправлений. Что именно там, на этих полках, изо дня в день отягощаемых все новыми пакетами коричневой бумаги, под слоями которой скрываются никому не нужные сувениры, зря потраченные воспоминания и пропавшие возможности, и лежу я, точнее, последние частицы моей сути.
Туда я и нанялся, смотрителем.
И до сих пор глубоко сочувствую даме моего сердца, несмотря на десятилетия ворчания кишок. Она недооценила свои силы.
Через пару дней после пива я сижу и старательно разбираю мертвые письма за последние три месяца – если кто спросит, то я проверяю их на содержание порошка со спорами сибирской язвы и прочей заразы, – как вдруг среди груды треклятых пакетов мне попадается один с чем-то комковатым, наполовину раздавленным внутри, и почему-то именно на нем моя рука замирает.
Это бандероль, она обернута все той же коричневой бумагой с надписью "Хрупкое" и адресована кому-то в Бристоле. За десятилетия поисков у меня выработались свои маленькие предрассудки. Вот и сейчас я старательно не читаю имя, указанное на конверте. Прикрывая фамилию предполагаемого адресата ладонью, я встряхиваю конверт – ничего.
Адама рядом нет. Я вскрываю конверт и достаю из него крохотную коробочку, из тех, что продают в Музее Виктории и Альберта. Внутри лежит нечто, завернутое в отдельную бумажку с машинописным текстом (машинописным, вы только подумайте!).
"Крошечное напоминание о том, кто ты и откуда, от… хахаха а ахах Г".
Хахаха?
Я ел комиксы, так что этиология мне понятна, но современная тенденция ко всяким там хиханьки да хаханьки меня убивает. Свирепое несварение желудка обеспечено.
Тихо. Вернулся Адам, и я, опустив коробочку в карман, угощаю его тремя чашками крепкого чая. Хахаха? Ха ха ха? Ха, ха, ха. Как ни крути, лучше не становится. Ха-ха-ха.
Когда он наконец уходит, чтобы предаться утреннему мочеиспусканию, я достаю свой нож, вынимаю из кармана коробочку, вскрываю ее и вытряхиваю содержимое себе на ладонь.
Это коробочка для колец. Внутри нее лежит крошечный черепок.