9
И вновь передо мной была черная дверь из моих давних снов, и вновь я пытался открыть ее. Я толкал ее обеими руками, наваливался всем телом, бормоча какие-то увещевания и заклинания, но потуги мои были тщетными. Я выворачивал свои карманы в поисках ключа, я шарил в траве под деревьями, выдвигал ящики стола, зачем-то заглядывал в холодильник, расшвыривал кучи опавших листьев в парке и, становясь коленями на грязный мокрый пол, исследовал пространство под сиденьями троллейбуса. Поискам моим мешали посторонние звуки, даже не то чтобы мешали, а, скорее, не способствовали – собачий лай и чьи-то невнятные голоса с теми интонациями, что прорезаются после употребления чрезмерных доз.
Дверей было много, и все они, возможно, куда-то вели, а может быть и не вели, а были просто нарисованы черной тушью на бумажной стене. Они могли быть не запертыми, и весь секрет их мог заключаться только лишь в том, что не толкать их надо было, а тянуть на себя, но я почему-то не мог это сделать. Двери, двери, двери кружились передо мной… или это я сам вращался вокруг собственной оси в силу какого-то непонятного воздействия? Нужно было делать выбор.
Одним из преподавателей у нас на факультете был медиевист с интересным, хотя и вполне понятным тогда именем Марэн. Он и сам был очень интересным человеком. Лысый, широколобый, похожий на клювастую хищную птицу, с умным и холодным взглядом из-под очков… Интересен он был вот еще чем: написав на доске тему очередной лекции: "Франция в XII веке" и уже приступив к изложению материала, он мог через пятнадцать-двадцать минут резко замолчать на полуслове, размашисто стереть все написанное на доске – имена королей, даты битв и всякие исторические термины – и объявить новую тему. Например, "Средневековый город"… И мы послушно ставили многоточие в своих конспектах и начинали сначала. Или принимались играть в "балду".
Я не знаю, что заставило меня открыть глаза. Закружившее голову мелькание дверей? Чувство тревоги? Или же чувство тревоги и остановило эту карусель, лишив меня возможности выбора?
Я открыл глаза и сразу ощутил слабый терпкий запах. Запах исходил от сморщившихся увядших листьев, еще зеленых, но уже осужденных на скорое превращение в ломкое крошево. Я лежал на боку, погрузившись щекой в эти листья, руки мои вновь были связаны, но, вероятно, совсем недавно, потому что тело еще не успело заныть от неудобной позы. Для разнообразия на этот раз были связаны и ноги. События последних времен словно наперебой стремились компенсировать прежний мой достаток свободы. Окружающим, видимо, очень понравилось то и дело связывать меня.
По-моему, я находился в том же строении, откуда мы с девушкой начинали путь в город Тола-Уо. Впрочем, я мог ошибаться. Я мог продолжать находиться во сне – сон ведь не всегда кончается, даже если откроешь глаза. Если тебе приснится, что ты открыл глаза.
На полу валялся мой пистолет. Я помнил, что, уходя, бросил его не туда, а на кучу веток, на которой сам теперь лежал. Осторожно, стараясь не шуршать листьями, я повернул голову и увидел топчан у стены. С края топчана свисала знакомая куртка со шнуровкой, на ней лежали скомканные черные шорты. Обнаженное тело девушки распростерлось на топчане. Я видел ее повернутое ко мне спокойное лицо с закрытыми глазами (спит или?..), очертания груди (кажется, дышит?), руку в той же длинной перчатке и красивую сильную ногу, чуть согнутую в колене. Рядом с топчаном поспешно стягивал брюки какой-то человек в расстегнутой рубашке.
Он торопился, он был поглощен своим занятием, ему очень не терпелось пустить в ход своего зверя, но все-таки, прежде чем освободиться от трусов, он бросил взгляд в мою сторону. И увидел, что я наблюдаю за ним. Он замер, сжимая в руках рубашку.
Не узнать его было просто невозможно. Если бы я не бросил еще в юности занятия штангой и боксом, если бы до сих пор продолжал по утрам и вечерам накручивать километры на дорожке школьной спортплощадки возле дома, если бы не отложились в моих печенках, легких и прочих сигмовидных кишках все бесшабашные вечера и споры, раздумья и бессонные ночи, дым десятков тысяч сигарет и рябь сотен тысяч написанных слов, если бы не жизнь бульдозером грохотала по мне, а я скользил по жизни – я был бы тем, чем сейчас был он: мускулистым существом в расцвете сил, чисто выбритым и совсем не седым, с энергичным лицом любителя анекдотов, телевизора и женского тела. С бездумными глазами, в которых сейчас полыхало только одно желание: поскорее спустить с цепи своего пса, встопорщившегося под белыми трусами с вышитым черным сердечком.
Это вновь был я, очередной я, свернувший когда-то на своей развилке. В этом не было ничего удивительного, я довольно давно уже знал, что каждый из нас, живущих, рано или поздно расходится с самим собой на какой-нибудь развилке-поступке или развилке-желании, и дальше шагают своими отдельными путями уже две сущности – до своих очередных развилок. И на каждой развилке множатся, множатся, множатся сущности, продолжая действовать в своих отличных друг от друга мирах, порожденных сделанным выбором: поступком или желанием. Цепная реакция… Лавина миров несется сквозь бытие, разрастаясь и разрастаясь, и множество нас, множество "я", множество "ты", множество "он" существуют в своих нигде не пересекающихся вселенных, и никогда больше не встречаются друг с другом, разве что в воспоминаниях, да и то если воспоминания эти не загоняются в подсознание и не придавливаются запретами. Но ведь вот, оказывается, – нашлись-таки точки пересечения…
Он долго смотрел на меня, возбужденно дыша; оглянулся на беспомощное тело девы-воительницы и все-таки подавил в себе желание немедленно наброситься на нее, и подошел ко мне. Мысли его, однако, были там, потому что он то и дело беспокойно оборачивался, словно боялся, что Донгли вот-вот очнется и выгул пса может сорваться.
– Ты полежи маленько, не дергайся, – сказал он, остановившись в метре от меня. – Девочка потом тебя сама развяжет. Это ведь несправедливо, чтобы только ты один такой телкой пользовался. – Он причмокнул, как вурдалак в предвкушении трапезы. – Вам же ведь с ней не убудет, ты-то свое возьмешь, и ей не убудет. Девичьи губки от поцелуев только краше становятся, так ведь? – Он хохотнул, подмигнул мне и нервно поправил трусы. (Господи, ведь из одного зародыша появились мы оба, мы ведь были больше, чем братья). – Что ты молчишь?
– Развяжи меня и уходи, – сказал я, стараясь, чтобы голос мой не сорвался. – Я тебя трогать не буду.
Он хмыкнул и снова подмигнул мне.
– Издеваешься? Ладно, ладно, – он миролюбиво покивал, – сейчас отработаю с твоей телочкой и уйду. Мешать не буду. Ты ведь можешь меня понять, старик? Такой товарец – и задаром! Я ведь тоже как-никак имею право, согласись. Мы же ведь с тобой не чужие, старик.
Руки и ноги он мне связал крепко, не пожалел сил. Той самой веревкой, с помощью которой девушка вытащила меня из подземной дыры. Да и что бы я сделал ему даже с развязанными руками и ногами? Он уложил бы меня одним ударом своей мускулистой руки. Тем не менее, я рванулся к нему, стараясь ногами повалить его на пол. Он отскочил, засунул руку в трусы и выпалил нетерпеливой скороговоркой:
– Не дергайся, старик. Не сбивай мне кайф. Отвернись, если тебе неприятно. Я недолго.
Сбросил трусы на земляной пол и, сопя, осторожно направился к Донгли. Склонился над ней, положил ладонь ей на грудь, другой рукой умело раздвинул ее колени и припал лицом, и завозился, и зачмокал, зачмокал…
Я скатился с шуршащей охапки, отчаянно извиваясь, стараясь подняться на ноги, и вдруг увидел, что девушка, не открывая глаз, медленно протянула руки и прижала голову этого опытного человекоподобного существа к своему лону. Губы ее приоткрылись, она несколько раз провела по ним языком, но лицо продолжало оставаться спокойным и отрешенным, она все еще не пришла в себя… и уже отдавалась… Я замер. Может быть, действительно, лучше просто отвернуться?
А ведь это мы с ним, замирая от нежности и счастья, когда-то ласкали голые плечи, впивались в губы, шептали что-то той, первой, неповторимой, шалея от страсти в темноте прокуренной комнаты общежития…
Так может быть, действительно, – лучше отвернуться и зарыться головой в сломанные ветки, и не видеть ничего, и не слышать ничего?..
Так будет лучше?..
Я отвернулся от них и увидел чьи-то босые ноги. Девушка в перепачканном землей светлом платье стояла у входа, она возвышалась над полом, как грозная богиня мщения… нет, просто я смотрел на нее снизу вверх, лежа на утрамбованном полу, и поэтому она показалась мне очень высокой. Вот уж, поистине, "дэус экс махина"… Девушка вновь выручала меня, как тогда, в темнице Хруфра. Было непонятно, вошла ли она в это жилище снаружи, из-за свисающей шкуры, или возникла прямо из воздуха, явившись моим воплощенным желанием о помощи.
От топчана доносилось возбужденное дыхание. Девушка, не глядя на меня, бесшумно бросилась вперед, схватила пистолет и направила на топчан.
– Встать!
Ее не очень уверенный голос прозвучал, тем не менее, так неожиданно для только-только приступающего к настоящему пиршеству мускулистого существа, что существо, вздрогнув, оторвалось от тела Донгли и обернулось. Увидело еще одного героя, вернее, героиню этого краткого спектакля, с оружием в руках, – и растерянно замерло.
– Руки за голову, спиной ко мне, – продолжала командовать богиня мщения.
Существо без колебаний подчинилось. Оно было трусовато, я знал это, оно никогда не бросилось бы на пистолет. Вот в окно или дверь – другое дело, но до них было далеко.
– Пять шагов ко мне, не оборачиваться.
Я понял ее замысел. Прямо за спиной покорно попятившегося существа, рядом с деревянной крышкой, находилось отверстие, ведущее неизвестно куда. Существо с криком провалилось в это отверстие, и крик сразу оборвался, словно обрезанный ножом, как будто под полом разверзлась болотная топь или озеро горячей смолы. Донгли по-прежнему лежала на топчане, положив руки на бедра. Веки ее дрожали, она явно возвращалась из глубины беспамятства и силилась открыть глаза.
– Развяжи меня, – попросил я богиню мщения.
Она положила пистолет на пол и склонилась надо мной, распутывая узел на моих запястьях.
– Почему ты ушла тогда из темницы, не подождав меня?
– А разве тебе была еще нужна моя помощь?
Она была функцией. Она была спасательницей в сложных ситуациях. Хотя я никогда не принял бы ее за спасательницу; уж если кому-то и нужно было играть эту роль – так не ей, а, скорее, Донгли. Но я не имел права на выбор; выбор здесь происходил вне и помимо меня.
Спасательница уже развязывала мои ноги, и чем больше я смотрел, как она сосредоточенно возится с веревкой, тем сильнее становилось мое желание поплакаться, рассказать о своих горестях и невеселых думах. Я не был киногероем, я с одинаковым треском провалился бы как в Голливуде, так и на киностудии имени Довженко; я чувствовал, что устал, и мне хотелось немного поплакаться спасательнице. Она, вероятно, уловила мое настроение, потому что, не дождавшись ответа на свой вопрос, выпустила из рук развязанную веревку и сказала, слегка нахмурившись:
– Ты бы оставил нас пока. Подыши свежим воздухом.
Пренебрегать такой рекомендацией, пожалуй, не следовало. Подобрав пистолет и запретив себе глядеть в сторону топчана, я прошел мимо спасательницы, отогнул свисающую до пола шкуру и вышел из сруба.
Снаружи не оказалось ни речной низины, ни самой реки; не было деревьев, где нас засек наблюдатель служителей храма Уо, не было и дороги. Долина с одиноким замком на горизонте тоже отсутствовала, а это значило, что то ли вызволивший меня и Донгли бедж завез нас в какие-то иные края, то ли изменились сами края. Ничего особенного и удивительного в этом не было, я уже привык. Вокруг зеленел лес, с неулыбчивого неба накрапывал дождик, чуть слышно шурша в листве и еще резче подчеркивая глубокую тишину, которая явно не была кратким перерывом в орудийном грохоте или реве грузовиков, или гуле самолетов, или веселье выбравшихся на лесной пикничок, а казалась основательной, давней и, если можно так выразиться, имманентной данному миру. Хотя, конечно, мое первое впечатление могло быть обманчивым.
То, что изнутри было срубом, снаружи оказалось низким каменным строением с плоской крышей и замазанными глиной щелями в стенах. Это наспех слепленное неуклюжее сооружение без окон могло быть охотничьим домиком или сараем для хранения инвентаря. На крыше сидела большеглазая птица с веерообразным хвостом и, нахохлившись, смотрела на меня. Я взмахнул руками – это, по-моему, безотказно действует на голубей и ворон, – но сей гибрид совы и павлина даже не пошевельнулся.
Оставив птицу в покое, я прошелся по лужайке, приминая мокрую траву, и остановился под деревьями с мощными стволами, подобными слоновьим ногам. Серо-зеленая полосатая кора свисала с них лохмотьями, обнажая изрытую канавками красноватую, с прожилками, древесину, вызывающую ассоциации с мясными тушами на колхозном рынке. На основаниях стволов, уходящих в траву, вздувались молочно-белые гладкие полупрозрачные наросты – точь-в-точь как пузыри, которые современная детвора выдувает из жевательных резинок. Я стоял, засунув руки в карманы и машинально поглаживая свой заветный камешек, смотрел на эти слегка подрагивающие, как пульс на запястье, пузыри, и внезапно поймал себя на том, что не просто стою, а тщательно ворошу память, перетряхиваю ее, словно долго пролежавшую в шкафу одежду, в которой могла завестись моль. Моль могла проделать дыры в моей одежде – и куда же я тогда выйду, дырявый? Несколько глотков напитка забвения, выпитого в компании служителя Уллора, могли проделать дыры в моей памяти, а значит – во мне.
Я стоял под ветвями угрюмых деревьев, окруженный шорохом дождя, и предавался самому бесполезному из всех занятий: я пытался обнаружить дыры в собственной памяти, хотя понимал, что сознание мое просто не в состоянии справиться с такой задачей; нельзя ведь так вот определить, забыл ли ты что-то, если ты это действительно забыл. Но я все равно перебирал и перебирал свою память, копался в ней, рассматривал на свет, встряхивал, сдувал пыль, раскладывал аккуратными стопками…
Все как будто помнилось, все, кажется, было на месте. Как целовали мы Наташку Громову в детском саду, и как пылили ногами по летним лесным дорогам, воображая себя паровозами; как пахли астры и георгины на нашей клумбе, и как раскрашивал я красным карандашом губы Хрущеву на газетной фотографии, а мама ужасалась и говорила, что ее за это могут посадить, и ставила меня в угол; как наша учительница сказала нам перед уроком, что в космос полетел Гагарин, и как мы с ребятами строили снежную крепость; какой вкус был у газировки в стакане, который из двух краников наполняла мне на бульваре толстая продавщица в белом фартуке, и как тонула мама… Я погружался в глубины памяти, меня захлестывал поток памяти, я растворялся в памяти – и уже не хотел выплывать на поверхность, в то неуловимое "сейчас", которое постоянно, непрерывно и неумолимо тоже становится памятью. Я превратился в ребенка, играющего разноцветными пуговицами из маминой коробки, я рассматривал их, я любовался ими, и совсем уже не думал о том, что это только остатки, что коробка раньше была полней, что в ней не хватает пуговиц, закатившихся под диван, провалившихся в щели в полу нашего старого дома… Я не знал, я просто не мог знать, все ли уцелело в моей памяти после того, как я выпил напиток забвения. Черная Триада всасывала меня…
Резкий короткий крик, похожий на лай, пробудил меня, и я обернулся. Совиный павлин или павлинья сова, в общем, та пучеглазая птица кругами бегала по крыше, высоко вскидывая пушистые лапы. Была ли она местным петухом или местной кукушкой? Я вновь замахал на нее рукой и она внезапно успокоилась и, нахохлившись, уставилась на меня, словно выполнила свою задачу. А может быть, именно так оно и было, потому что я вдруг понял, почему остановился именно возле этих молочных пузырей. В голове словно опять зазвучал голос беджа Сю, хотя я и понимал, что не общаюсь с ним сейчас, а просто вспоминаю то, что он внушил мне, когда я находился в забытьи, вызванном действием напитка. Вот только почему он теперь не может общаться со мной, как общался раньше?
"Сю, – на всякий случай мысленно позвал я. – Сю, ты слышишь меня?"
Нет, не было контакта. Я все-таки предположил, что с беджем ничего не случилось (впрочем, что могло случиться с такой махиной?), а просто имеет место какое-нибудь локальное экранирование. Удовлетворившись этим солидно звучащим, хотя, возможно, абсолютно ничего не выражающим термином, я вслух повторил лаконичную инструкцию беджа:
– Сорвать древесную бородавку, вывернуть наизнанку, мякотью смазать ладони и подождать, пока коллоид впитается. Хватит одного раза.
Процедура представлялась достаточно простой и походила на натирания при лечении экземы. Только вот кто подтвердит, что эти молочные пузыри у моих ног и есть древесные бородавки?
Видимо, птице надоели мои колебания и сомнения. Громко захлопав крыльями, она сорвалась с крыши, пролетела над поляной и опустилась на траву рядом со мной. Подергивая головой, подошла к дереву, покосилась на меня круглым янтарным глазом и вонзила загнутый клюв в древесный нарост, явно стараясь отделить его от ствола. Через несколько секунд пузырь лежал на земле, а птица стояла рядом с ним, застыв и глядя мимо меня, похожая на заводную игрушку, у которой кончился завод, или, скорее, на механизм, выполнивший свое предназначение.
– Кто же ты такая будешь? – спросил я, присаживаясь на корточки и рассматривая ее. – Помощник моего приятеля беджа?
Размером она была, пожалуй, побольше вороны, серые и белые пятна на перьях чередовались на груди в шахматном порядке, завивались в спирали на крыльях, волнистыми линиями бежали по вееру хвоста. Уж не дрессированная ли это птичка служителей храма Уо, одна из тех, с помощью которых служители грозились организовать доставку Плодов Смерти в земли строптивых правителей?
– Кто же ты такая будешь? – повторил я.
– Рон! Рон! – проскрипела птица, щелкнула лакированным черным клювом и дернула головой, словно поклонилась. – Тола-Уо! Рон!
– Понятно, – сказал я. – Тебя прислал Сю?
– Рон! Рон! – вновь отозвалась птица, клювом подтолкнула ко мне древесную бородавку и заковыляла прочь. Распахнула крылья, оттолкнулась от земли растопыренными лапками в пушистых штанишках и полетела назад, на свою крышу.
И еще раз крикнула оттуда, прежде чем замереть в позе чучела из краеведческого музея:
– Рон! Тола-Уо!
Что ж, возможно, она действительно была всего лишь дрессированным существом, а, возможно, просто не хотела общаться. Не всем же быть такими общительными, как Сю. Я решил называть ее "Рон" – это слово вполне могло оказаться ее настоящим именем – и впоследствии вновь попытаться завязать беседу.