Киммерийская крепость - Вадим Давыдов 4 стр.


Улыбнувшись и сев на кровати, Гурьев встряхнулся. Рранкар был первым. Самым первым, с которым Гурьев научился вот так – "разговаривать". Птица. Птица – глупое слово. Птах. Пернатый бог, безраздельный властелин высоты и чистого неба. Конечно, это не было разговором, людским разговором при помощи слов. Обмен мыслями-картинками. Образами. Так было очень, очень легко. Гурьев никогда не подчинял беркута своей воле, как и другую живность, только "просил". И не было случая, чтобы птах не выполнил просьбу друга. Чего бы это ему ни стоило. Когда-то Рранкар был единственным надёжным средством "мгновенной" связи – да и то лишь в том случае, когда находился рядом с человеком, с которым Гурьеву требовалось войти в контакт. А теперь – техника. Почему-то мы доверяем технике значительно больше, чем живым существам. Чем людям. Чем самим себе.

Пора было отчитываться перед "начальством". На этот раз все детали операции и вопросы прикрытия находились в компетенции Городецкого, и начальством поэтому числился Сан Саныч. Ну, во всяком случае, по форме. Гурьева никогда не интересовали иерархические формальности. Потому что оба они – и Городецкий, и он сам, как, впрочем, и все остальные, – прекрасно знали, кто главный и в чём.

Гурьев поднялся, достал из чемодана плоскую коробочку из чёрной литой пластмассы с тумблером, кожаный чехол с "комбинатором" – так назывался на их внутреннем жаргоне довольно устрашающий гибрид пассатижей, ножниц по металлу, лезвий, пилочек, отвёрток и бог знает чего ещё (результат сотрудничества Базы, Ладягина, с его неистощимыми выдумками, и златоустовских сталеваров) – и приступил к священнодействию. Через десять минут всё было готово.

Люкс с телефоном, подумал Гурьев. Как приятно быть молодым, здоровым и богатым. Куда приятнее, чем лагерной пылью. Ничего. Ничего. Это ведь ещё не конец, не так ли? Всё только начинается.

Он снял трубку, накрутил на диске номер коммутатора:

– Барышня, Москву, пожалуйста. Три – тридцать – пять.

– Соединяю.

В динамике несколько раз щёлкнуло, – ох, связь, связь, удержал Гурьев рвущийся наружу вздох, – и потом знакомый голос бодро произнёс:

– Дежурный Веденеев. Слушаю вас.

Гурьев перекинул тумблер на коробочке. Теперь в наушниках у тех, кто захотел бы подслушать беседу Гурьева с Москвой, звучал разговор, никакого отношения ни к Гурьеву, ни к его делам не имеющий. Шесть транзисторов, новомодных английских штучек, и два реле. Питание – от напряжения телефонной линии.

– Здорово, Василий. Царёв. Давай мне секретаря, я соскучился.

– Слушаюсь, Яков Кириллыч, – совсем весело отозвался Веденеев. – Узнал Вас! Как там погода? Небось отличная?

– Угадал. Загораю.

– Везёт же Вам, – почти натурально изображая голосом чёрную зависть, вздохнул Веденеев.

Ещё один, на этот раз – только один, щелчок.

– У аппарата.

– Здорово, секретарь.

– И тебе исполать, Гур, – проворчал Городецкий. – Как доехал, бродяга?

– Нормально. Только что обозрел объект. Завтра с утра залезу туда ножками, камушки потрогаю ручками. Дорога наверх – редкое нечто, однако.

– Ну, нашим воздушным шарикам плохая дорога – семечки. Ещё что?

– Пока ничего. Завтра отзвонюсь по результатам.

– Завадскую вербанул?

– Ты такой большой начальник, секретарь, – усмехнулся Гурьев, – но такой глупый, просто прелесть. Разве нужно таких людей вербовать? Два слова, полвзгляда.

– Ну-ну, полечи меня, учитель. Всё?

– Нет, не всё. Найди мне человечка. Лопатин Сергей Валерьянович, десятого года рождения, взяли в составе КБ Лифшица.

– Опять баба?!

– Варяг, не бузи. Какая разница?

– Зачем он тебе?

– Пригодится.

– Я не могу ГУЛАГ распустить по твоей просьбе. Ты знаешь.

– Найди его, Варяг.

– Я попробую. Теперь всё?

– Вроде всё пока.

– Добро. Загорай-купайся, сил набирайся. Как погода?

– Высший класс. Веденеев даст подробную сводку. У тебя?

– Осень в Москве, учитель. Равняется судьбе. Ничего я завернул, да?

– Ох, секретарь, – Гурьев вздохнул.

– До связи, Гур.

– До связи, Варяг.

Гурьев аккуратно положил трубку на рычаг и посмотрел на умолкнувший телефон. Тащить с собой в Сталиноморск аппарат "Касатки" не стоило – пока никаких особенных и частых переговоров не предвиделось, начнутся работы – тогда. Пока ещё слишком громоздкая штуковина. Ну, да не до жиру. Ладно. И так достаточно демаскирующих факторов. Интересно, как долго мне удастся бутафорить хотя бы вот по такому, сокращённому и урезанному донельзя, варианту?

Гурьев разобрал конструкцию, убрал "шалтай-болтая" в деревянную массивную коробку с папиросами, которую выставил на столик у кровати, телефонный шнур закинул на одёжный шкаф. Хочешь что-нибудь спрятать – положи на виду.

А схожу-ка я, в самом деле, окунусь, подумал Гурьев, и посмотрел на часы. Половина второго, для солнечных ванн поздновато, а вот для морских – пожалуй, в самый раз. Он переоделся – лёгкие льняные брюки, рубашка с воротником "апаш", навыпуск, сандалии на босу ногу, мягкая полотняная кепка. Экипировка курортного бонвивана тщательно готовилась ещё в Москве. Нож – как и некоторые другие убойные детали повседневной формы, способные вызвать у неподготовленного индивидуума состояние коматозного изумления – он уложил в чемодан, снабдив закрытые замки нехитрыми метками, демаскирующими любые попытки вторжения. Оставил Гурьев только хронометр и браслет, с которыми никогда не расставался.

К своим противникам, или, как предпочитал именовать таковых сам Гурьев, спарринг-партнёрам, он относился без всякого пиетета. Они не были дороги ему даже как память, но это никак не мешало Гурьеву соблюдать необходимые, кое-кому казавшиеся иногда излишними, меры предосторожности. Помимо всего прочего, это способствовало поддержанию организма в тонусе постоянной готовности. Спарринг-партнёры, не отличаясь ни умом, ни сообразительностью, имелись, однако, в удручающих количествах, для которого наиболее адекватным эпитетом являлось избитое словечко "тьма", причём как в прямом, так и в переносно-метафорическом значении. Кладбищенская серьёзность и непоколебимое самомнение спарринг-партнёров служили Гурьеву и Городецкому незаменимым подспорьем. Если бы не это, жить при свете яркого солнца социалистической действительности сделалось бы, наверное, совсем тошнотно.

Заперев номер и разместив контрольную нитку на замочной скважине двери, Гурьев покинул гостиницу.

Сталиноморск. 28 августа 1940

На берег, забитый отдыхающими – трудящимися и не очень – со всех концов Союза, Гурьев даже не собирался. Километра два западнее песчаная полоса упиралась в нагромождение камней, которое протянулось на расстояние, едва ли не превосходящее длину самого большого благоустроенного пляжа на этой части побережья. Песок там практически отсутствовал, только камни и галька, отполированные прибоем и прогретые солнцем. Огромные валуны и глыбы песчаника и известняка образовывали множество крошечных бухточек, полностью изолированных от чужого глаза и друг от друга. Перейти из одной в другую можно было лишь по узкой галечной кромке – или переплыть.

Это было именно то, что ему требовалось. Гурьев разделся, сложил одежду и спрятал её под внушительную каменюку в тени серо-желтой известняковой скалы, принявшей в результате многовековой эрозии весьма причудливую форму. Нравы соотечественников со времён военного коммунизма хотя и значительно окрепли, но всё же не настолько, чтобы добротную одежду можно было безнаказанно оставить на виду без присмотра. Он вошёл в воду и почти сразу нырнул, – глубина начиналась здесь совсем близко. Вынырнув, Гурьев поплыл вдоль берега сильными размашистыми гребками.

Воду Гурьев любил. Особенно морскую, – нигде человеческое тело не чувствует так свободно и легко, как в морской воде. Возвращение к истокам… Кто сказал, будто человек произошёл от обезьяны? Чепуха. Если и от обезьяны, то, без сомнения, морского базирования. А, скорее всего, вообще от какого-нибудь Большого Отца-Тюленя. Гурьев усмехнулся, ещё раз нырнул и, вынырнув, медленно поплыл на спине.

То, что Гурьев увидел на берегу, проплыв метров сто пятьдесят, ему страшно не понравилось, – прежде всего потому, что требовало немедленного вмешательства. Девушка в кольце восьми здорово разогретых парней из разряда мелкой городской шпаны. Шпана чувствовала себя вполне привольно – вокруг, кроме девушки и наблюдающего с моря Гурьева, не было ни души. Только вода и скалы. Гурьева они видеть не могли – пока. Очень смешно, подумал Гурьев. Обхохочешься.

Некоторые детали Гурьева насторожили, – и сильно. Исходя из конфигурации прибрежного ландшафта и диспозиции сторон, случайная встреча – "ба, какие люди, и без охраны!" – полностью исключалась. Девушку, безусловно, "выпасли", – чем чёрт не шутит, возможно, и задолго до наблюдаемого эксцесса. Кроме того. Шпане полагалось – в соответствии с классикой жанра – радостно гоготать и отпускать сальные реплики. В действительности шпана сжимала кольцо вокруг девушки молча. Ну, не молча, конечно же, но необычайно тихо. Кроме того, их было как-то подозрительно много. И всё это вместе… Некоторые не умеют ни смотреть, ни видеть. Кое-кто смотрит, но не видит. Смотреть и видеть умеют немногие. Гурьев относился именно к последним.

Собственно, у него было не так много времени на размышления: верхней детали "купальника" на девушке уже не было, на бедре алел длинный, даже с такого расстояния хорошо различимый, порез, и вообще всё было плохо-плохо, – ситуация держалась просто на честном слове, причём Гурьев под этим словом свою подпись не поставил бы ни за какие коврижки. А расстояние, хотя и не бог весть какое значительное, требовалось всё же проплыть. Сорок – сорок две секунды, подумал Гурьев. Количество нуждающихся в спасении возрастает просто в логарифмической прогрессии. Интересно, что это означает, – что я на месте или наоборот? И Гурьев рванул к берегу, как торпеда.

Он вылетел из воды и взглянул на хронометр – тридцать восемь секунд. И три терции. Мировой рекорд, усмехнулся Гурьев. Ну да, ну да. Это службишка – не служба.

– Эй, – тихо произнёс Гурьев, глядя куда-то мимо и вверх. – Всё.

Оружейного металла, отчётливо лязгнувшего в этих двух коротеньких словах – даже, скорее, междометиях – в общем, хватило. Семеро из участников представления отреагировали, как выражался в таких случаях любимый адъютант кавторанг Осоргин, "штатно": позеленели и начали пятиться, озираясь, ясно давая понять, что их тут не стояло и вообще они так, погулять вышли. Зато восьмой, – восьмой оказался тем, что называется на оперативном жаргоне "головная боль". Настоящая. О, встревожился Гурьев, осторожно и незаметно втягивая ноздрями воздух. И ведь он не такой уж и пьяный. Это была очередная странность. Странностей Гурьев не любил. Не выносил просто. Терпеть не мог. Ненавидел. Не пьяный, а "выпимши". То есть принял, конечно, но только для храбрости. Для куража. И девчушку порезал, и стоял так, – грамотно. Девушка к морю не могла мимо него пройти. Никак. Остальные – мелочь, не стоят беспокойства, а это что за птица?! Парень был какой-то удивительно сальный, мерзко-сальный – поганый, один только вид его вызывал отчётливое ощущение тошноты. Ого, подумал Гурьев, ого. Чем дальше, тем меньше нравится мне всё это.

Гурьев был знаком с разными категориями наблатыкавшейся мрази и умел с ними обращаться. Подобная публика имела мало общего с настоящими блатными, которые, отведав однажды мягкость тюремных нар и божественный вкус баланды, вряд ли стали бы вот так, запросто, примерять на себя статью. Мразь же могла из праздного любопытства выпустить человеку кишки, чтобы посмотреть, как они устроены.

– Чё, на бога берёшь?! – парень был мускулистый, недавно стриженый под полубокс, в несвежей тельняшке и широченных, ничуть не более свежих штанищах по последней "пацанской" моде. Он картинно сложил пред собой ножик-"выкидуху" и снова нажал на кнопку. Открываясь, подпружиненный клинок звонко и зловеще ударился об ограничитель. – Битый фраер приканал, робя. Впрягается, бля. Щя я тя макну, бля!

Гурьев включил взгляд – тот самый взгляд, от которого люди впадали, мягко говоря, в сильное беспокойство и выказывали различные степени утраты психического равновесия. В общем, по ситуации. В зависимости от накала.

Напоровшись на этот взгляд, кореша тоже не заставили себя долго упрашивать. Развернувшись, будто по команде, они припустили что было мочи в сторону большого пляжа, нелепо подскакивая и разбрасывая тучи брызг. Дождавшись, когда кодла скрылась из виду, Гурьев перевёл взгляд на оставшегося парня, который, быстро и недоумённо оглянувшись, снова уставился на Гурьева своим непонятно застывшим, но отнюдь не пьяно-заторможенным взглядом. Он, похоже, вовсе не торопился следовать примеру своей свиты. Или с самого начала не очень на них рассчитывал, или они здесь совсем не для того собрались, чтобы девушку полапать и выпустить. Плохо-плохо, подумал Гурьев. Плохо-плохо. Начинать своё пребывание в тихом городе Сурожске с акции Гурьеву не хотелось. Но ничего иного как-то не вытанцовывалось. Плохо. Плохо!

Парень конечно же, тоже задёргался, побледнел – но не побежал. Было ясно – он кого-то боится, и боится пока больше, чем его, Гурьева. Опять конфликт ужасов. Сшибка. Парень медленно отступал, водя ножом перед собой: плавно слева направо и резко – в обратную сторону, с интервалом в три-четыре секунды перехватывая нож то одной рукой, то другой. Это уже здорово походило на достаточно примитивную, но всё же – школу. И не понравилось Гурьеву гораздо сильнее, чем всё предыдущее.

Нет, промелькнуло у Гурьева в голове, нет, ну, это же просто ни в какие ворота не лезет. Я приехал покопаться в земле, поиграть в учителя и принять кораблик, который сварганила для меня одна из лучших дочерей американской революции миссис Эйприл Оливер Рассел. Что вообще тут в этом курортном раю происходит?!

В состоянии боевого транса Гурьев ничуть не походил на берсерка: напротив, сознание его расширялось, впитывая информацию об окружающем, он словно бы видел всё происходящее с высоты – в том числе и самого себя. В этом состоянии он сохранял способность полноценно и отстранённо мыслить, хладнокровно рассчитывая и предугадывая действия противника по различным, в том числе далеко не каждому специалисту заметным, знакомым и понятным вазомоторным реакциям. При этом Гурьев и выглядел на редкость мирно: никаких угрожающих стоек, гортанных криков, колючих прищуров и прочей чепухи с ахинеей, которую так любят изображать дилетанты и боксёры-разрядники. И результат был скучен и однообразен, как справка из райсобеса: всегда один удар. Первый – и последний. Привычка такая – ничего не повторять по два раза. Никому. Точка. И момент постановки этой точки оказывалось возможным отследить только с помощью очень-очень дорогой и очень-очень специальной аппаратуры.

Всё случилось, как всегда, тихо, мгновенно и незрелищно. Голова парня запрокинулась, и он медленно осел на песок, превратившись в нелепую кучку тряпья. Гурьев перехватил выпавший нож в воздухе, легко разобравшись в нехитрой конструкции, сложил и длинно-стремительным движением зашвырнул далеко в море. Отслеживая застывшую позу девушки и отмечая где-то на периферии сознания – девушка определённо заслуживает его вмешательства и даже неизбежно следующих за таковым неудобств, – он присел перед парнем и прижал палец к его шее, нащупывая пульс. Его частота и наполнение Гурьева вполне удовлетворили.

Он выпрямился и быстро оценил диспозицию: то, что осталось от одежды девушки, в качестве таковой использованию не подлежало в принципе, – разве что полотенце. О-о, взмолился про себя Гурьев. Это же просто плохо написано. Просто притянуто за уши и вбито коленом. Кто, кто сочиняет эти дурацкие сцены, – можно, я ему в рожу харкну?!

Однако тот, кто эту сцену написал, уже написал её, и переписывать в угоду утончённым литературным пристрастиям Гурьева вовсе не собирался. У него возникло подозрение, что даже смачный плевок мало что мог бы изменить в образовавшемся раскладе. Ну, решать что-то надо, вздохнул Гурьев. Значит, будем решать.

Переместившись в нужном направлении, Гурьев сам поднял полотенце и, набросив его на плечи девушке, подхватил её на руки и быстро, едва ли не бегом, направился прочь от места, где небольшая кучка тряпья у кромки воды не торопилась подавать признаков жизни. Девушка, резко выдохнув, обняла Гурьева за шею, прижалась к нему всем своим лёгким, сильным, тугим, горячим, вздрагивающим телом. Он даже едва не остановился – словно его пушистой лапой толкнули в грудь.

Он, в общем, относился к человеческим слабостям снисходительно. Ему, как никому другому, было отлично известно, какие процессы начинаются в организмах мужчин при появлении в поле их зрения таких вот девушек – с коэффициентом фертильности сто процентов с большим-пребольшим плюсом. Химия. И с ним самим это тоже происходило. Вот, – почти как сейчас. И, увидев покрытую мелкими гусиными пупырышками золотистую кожу на руке девушки, Гурьев осознал отчётливо и бесповоротно: с этого мига он отвечает за всё, что когда-нибудь случится с этим существом. Абсолютно за всё. Как же это опять меня угораздило, с неожиданной злостью подумал он.

Метров через пятьдесят Гурьев остановился и осторожно опустил девушку на землю, придерживая полотенце у её горла и не давая материи соскользнуть. Девушку всё ещё колотила нервная дрожь, но вместо мертвенной бледности на лице её, как он успел заметить, полыхал гневный румянец, и это могло Гурьева, в общем-то, только радовать. Он не делал никаких попыток отстраниться, и девушка, снова потянувшись к Гурьеву, уткнулась лбом ему в плечо и расплакалась – по-настоящему.

На этот раз Гурьев ни имел ничего против слёз – как признака наступающей эмоциональной разрядки:

– Ну, всё, всё, хорошая моя, – ласково произнёс он, осторожно проводя ладонью по спине девушки. – Всё. Всё позади.

– Я испугалась, – всхлипывая, пробормотала девушка. – Ужас просто, как я испугалась. Я ведь думала уже…

Гурьев прищёлкнул языком, не давая ей договорить:

– Не надо. Я же сказал – всё позади.

– Я бы с ними до последнего дралась. До последнего, – и то, с какой едва сдерживаемой яростью она это произнесла, Гурьев понял: да, дралась бы. И неизвестно ещё, кому бы больше досталось.

Девушка резко выпрямилась, вздохнула, отстранилась и бесстрашно заглянула ему в глаза. И Гурьев – "сделал стойку".

Нет, дело было совершенно не в том, что полотенце ничего не скрывало, а вовсе даже подчёркивало. И не в том, что девушка оказалась безоговорочно, несанкционированно и абсолютно бессовестно хороша, – безупречна. Не в этом было дело, не в этом. Во всей её фигуре, позе, выражении и чертах лица сквозило нечто, не имеющее ни характеристики, ни названия, нечто неуловимое – и при этом безошибочно угадываемое. Это же надо, подумал Гурьев. И как при такой говённой жизни, на таких говённых продуктах выросло такое чудо?! В сильном расцвете шестнадцати лет. Красивая. Ах ты, Господи, – да это же всё равно, что назвать чайный клипер просто "парусником"! И тем не менее – не в этом было дело. В другом.

Назад Дальше