Все сразу переменилось, гофмановская сказка надломилась и сразу же растворилась в суете. Фиолетовая особа без усилий внесла на сцену гору коробок с косметикой, – ее улыбка порхала над тяжелым грузом с пугающей непринужденностью, – и пригласила желающих участвовать в "преображении внешности в зависимости от тайных качеств вашей натуры: Осень, Зима, Лето или Весна". Наступал звездный час для девиц из заднего ряда.
* * *
Я все-таки попыталась потом узнать у Адольфа, на каком языке он говорил в тот раз в уездном городе Н. и что он такого им сказал, что они все рты пораскрывали.
– Не помню, – ответил Адольф. Ему явно не хотелось это вспоминать.
– Но ведь они тебя поняли. Они понимали каждое твое слово, даже невысказанное.
Он повернулся ко мне и вздохнул.
– Конечно, они меня поняли. Я ведь говорил о любви к родине. О таких маленьких городах, из которых складывается великое Отечество. Это звучит одинаково на всех языках.
– А почему Годунов тебя нацистом называл?
Годунов, отпаивая моего отца за кулисами холодным квасом местного производства, действительно пару раз произнес нечто вроде: "Ну ты закоренелый нацист, Степаныч! Прямо не ожидал!"
– Потому что я называл в своей речи народ – нацией.
– А это неправильно?
Он пожал плечами и ответил не вполне понятно:
– Очень трудно быть убедительным Гитлером в России.
– Почему? – приставала я.
Он подумал и сказал:
– Понятия не имею.
О том, как проходили похороны Ленина, я ничего не знаю. Просто его больше не было с нами, вот и все. Никто особенно не грустил, ну и я не стала.
Я только спросила отца:
– А вот что мы с Лениным немножко поссорились, а потом не смогли помириться – это ничего?
– Ничего, – сказал он.
– А как же мы помиримся?
– Потом как-нибудь. Позднее.
– Когда позднее?
– Когда ты умрешь, – сказал Адольф.
– А я умру? – Я задумалась. Мысль о том, что я буду лежать в таком же шелковом гробу, на плоской подушечке, меня не пугала. Напротив. Эти подушечки в гробу вызывали особенный мой интерес. Я даже полюбопытствовала у Годунова, где он для Ленина такую взял.
– Тебе-то зачем? – спросил он рассеянно.
– Так.
– Артель одна делает. Старушечья. Монашки бывшие или что, – сказал Годунов. – Тебе-то зачем?
– Для кукол перина, – объяснила я.
– Вот сама и сделай.
Как ему объяснить, что такого хорошенького ситчика, таких кружавчиков я сама не найду и уж тем более ни в жизнь не сделаю таких миленьких рюшей!
Я еще спросила у Адольфа:
– Ленин перед смертью назвал меня "глупой женщиной" – это как, было пророчество?
Адольф как раз жарил особенное блюдо на ужин, когда я завела разговор о преставившемся. Блюдо это состояло из всего, что только нашлось в холодильнике: обрезки мяса с супной кости, немного колбасы, помидорина, горстка сваренной вермишели, а сверху вся "адская смесь" заливалась яйцом. Это было коронное блюдо Адольфа. Кухню заволакивало чадом, и сразу становилось ясно, что отец дома, что у нас все хорошо и мы сейчас вместе будем ужинать. Я до сих пор люблю, когда в кухне немного надымлено. Мне от этого уютно.
Адольф разбил яйцо и осведомился:
– Почему пророчество?
– Ну, умирающим открыто будущее, вообще все открыто, – объяснила я. – Поэтому они изрекают пророчества.
– Ленин не знал, что он умирает.
– Но Господь это знал и мог вложить в уста Ленина…
– Не все, что изрекают уста, вкладывает в них Господь, – строго сказал Адольф. – Попробуй найти ответ в твоей "круговой Библии". Там наверняка что-нибудь есть.
– Там никогда прямо не отвечается, – уныло протянула я.
– Ты – не глупая женщина, – сказал Адольф и поцеловал меня в макушку. – Ты умненькая девочка.
* * *
Другого Ленина Годунов так и не взял. Вместо этого он отыскал где-то Брежнева. Арсений Алексеевич – так его звали – обладал точной копией знаменитых бровей генсека – огромными, жирными гусеницами. Создавалось впечатление, что брови свои он нарочно кормит мясом и смазывает салом.
В остальном сходство Арсения Алексеевича с Брежневым было довольно сомнительное, но народу полного и не требовалось, как уверял Годунов. Арсений Алексеевич должен был жевать слова и изображать маразматика.
На "прогонах" – а перед каждым выступлением Годунов всегда немного репетировал, чтобы импровизации выглядели более уверенными, – Годунов наставлял нового артиста:
– Больше шамкай, Лексеич. Ты ведь не первый год уже одной ногой в могиле стоишь.
– Да не поверят они! – застрадал вдруг Брежнев. – Мне же сорока нет, а я тут восьмидесятилетнего старца ломаю.
– Поверят, всему они поверят! Очень им интересно, сколько тебе лет на самом деле… Поступай, как я тебе говорю. Ну? "Дорогие товарищи…" Ну?
В перерыве, отпаиваясь коньячком из серебряного наперстка, Годунов вдруг сказал:
– У меня дед на Малой Земле был. Представляете? Всю войну прошел без единой царапины. Избранник судьбы. Только под Берлином уже мазнуло, но это, как он говорит, не считается. И полковника Брежнева он по Малой Земле хорошо помнил. – Лицо Годунова приняло задумчивое выражение и даже немного изменилось, стало более худым, со впалыми щеками и удлиненным подбородком. Не своим, хрипловатым голосом он произнес: – Уди-ви-и-ительной грубости был человек!
Очевидно, так его дед говорил.
Годунов рассмеялся, оглядел слушателей и глотнул еще коньяка. Он никогда ни с кем своим коньяком не делился, к чему все давно привыкли. Адольфу, впрочем, было это безразлично, Адольф – трезвенник.
– Ну а потом что? – спросил Брежнев. – Ну, с Брежневым-то?
– А… – Годунов усмехнулся. – Сперва-то деда приглашали в разные школы, выступать перед пионерами про войну, ну а потом, как Брежнев все выше подниматься начал… призвали как-то раз деда в партком завода. Ты, говорят, Петрович, того… рассказы свои сворачивай. Видишь, куда история поворачивается?
– И что, не посадили? – удивился Берия, сверкая очками.
– Тебе лишь бы человека посадить, Лаврентий Палыч, – ответил Годунов. (Берия довольно хихикнул.) – Нет, просто попросили мемуары прекратить, дед и прекратил. И после этого как-то чахнуть начал. Такой орел был, мама говорит, но с возвышением Брежнева совершенно завял. Вечно недовольный был. Я его, по-пионерскости, допрашивать пытался. "Деда, нам сочинение про войну задали". – "А я-то здесь при чем?" – "Ты ветеран, расскажи чего-нибудь". – "Чего про нее рассказывать, про войну, побили мы Гитлера – и всех дел. Так и напиши. Пачками, мол, фрицы сдавались, девать было некуда".
Я спросила:
– Кто это "мы", которые Гитлера побили?
– Это мы, – сказал Годунов.
Адольф встал и обернулся к Брежневу:
– Принеси лучше ребенку чаю горячего.
– А чего я? Я что, здесь на побегушках? – возмутился Брежнев.
Годунов легонько двинул в его сторону бровью, и Брежнев ушел за чаем для меня. У нас в подсобке чайничек стоял, весь черный, с ручкой в изоленте.
– Ну и правильно, – сказал Берия. – Нечего ребенка смущать раньше времени.
* * *
На самом деле меня ничто не смущало. Мне очень нравилось быть дочерью Гитлера. На Новый год коллектив годуновского шоу собрался отметить (это происходило тридцатого декабря), и все немного выпили, даже Адольф. Мы кричали "Зиг хайль!" и пели "Интернационал", а Ленина помянули над стаканом с водкой, спев для него "Вы жертвою пали".
Эти песни очень красивы и без шуток забирают за душу. Я тоже пела вместе со всеми, в основном когда был повтор строки, например:
За жизнь его, честь и свободу.
За жизнь его, честь и свободу.
И думала, что вот в эти минуты как раз и происходит мое последнее примирение с Лениным. Я просто чувствовала рядом его душу и мысленно разговаривала с ней. И душа Ленина сказала, что совершенно на меня не сердится и, кстати, вовсе не считает меня глупой женщиной. "Каких только нелепостей при жизни не скажешь!" – огорченно вздохнула душа Ленина, пока все вокруг громовым хором выводили:
Прощай же, товарищ, ты честно прошел…
"Прощай, Ленин!" – прошептала я. И душа Ленина ответила: "Прощай… меня звали Дмитрий, помни… дедушка Дмитрий…"
Неожиданно оказалось, что Годунов для всех приготовил подарки. Отцу он преподнес кассету с фильмом Чарли Чаплина "Великий диктатор".
У нас не было видеомагнитофона, и Годунов сказал, что это – отличный предлог купить такую полезную штуку.
Отец так и поступил.
Я помню, как мы с ним тащили коробку с видеомагнитофоном под снегопадом. Все кругом несли елки, а мы – коробку. И утром Нового года, когда окно сияло белизной и весь мир казался созданным заново, я проснулась и стала смотреть на нашу комнату. На столе лежал серпантин. Мы никогда не разбирали новогоднюю трапезу, чтобы утром можно было в ночной рубашке, босиком, подобраться к тарелке и "поклевать салат", как выражался Адольф.
Так я и поступила. А видеомагнитофон, холеный, незнакомый предмет, стоял на столе и высокомерно ждал: сумеем мы с ним совладать или нет. Он выглядел как пришелец с другой планеты, окруженный нашими старенькими милыми вещами.
– Ну вот, – сказал Адольф, проснувшись, – в нашу с тобой жизнь, кажется, вошел прогресс.
Вечером мы посмотрели "Великого диктатора". Отец наблюдал за мной искоса. Когда фильм закончился, я спросила:
– Чаплин – это Гитлер?
– Нет. Чаплин – великий артист.
– Да, – сказала я, – ну я так и поняла. Отличное шоу. Вот бы у тебя так получалось.
Адольф обнял меня.
– Тебе не нравится, как я выступаю?
– Очень нравится, – заверила я, – но Чаплина на кино сняли, а тебя еще нет.
– Это потому, что в стране упадок кинопроизводства, – объяснил Адольф. – Как только начнется подъем, меня сразу снимут.
Я потом часто пересматривала "Диктатора", особенно когда отца не было дома и я скучала по нему. Я смотрела на артиста Чарли Чаплина и представляла себе, что это – мой отец, и на душе у меня становилось тепло. Я думала, что Чаплин, наверное, был очень добрым. Человек, который так хорошо представляет Адольфа Гитлера, просто не может быть злым.
* * *
Со временем у отца стало меньше работы. Годунов объяснял – в стране падает политическая активность, спрос на Гитлера и Берию понижается. Брежнев еще держится, но и это ненадолго.
– Растет новое поколение, которое не знает ни Гитлера, ни Брежнева, – объяснял он, поглядывая на меня.
Я сказала:
– Но я же знаю!
Годунов рассмеялся и махнул рукой.
– Кого ты знаешь? Своего отца? Ну вот скажи мне, кем был Гитлер на самом деле?
– Он любил свою родину, – сказала я.
Годунов опять рассмеялся, и я вдруг увидела, что он постарел.
Самым неприятным был для нас тот день, когда в коллективе появился Филипп Каракоров. Это был современный певец, очень популярный. Сперва мы абсолютно не понимали, каким образом он может сочетаться с уже имеющимися персонажами.
– Ты, Борис Иваныч, конечно, великий эклектик, – сказал Годунову Берия, – но даже тебе не под силу ввести Каракорова в наше общество. Что он будет делать рядом с нами? Мелковата сошка – подумаешь, фигляр базарный.
– Этот фигляр собирает полные залы, – сказал Годунов. – Народ хочет видеть своих героев.
– Каков народ, таковы и герои, – проворчал Берия и протер очки.
Очки у него были просто стекляшки – на зрение наш Лаврентий Палыч никогда не жаловался, – но Берия настолько привык их носить, что выглядел заправским очкариком. "У очкариков другая динамика движений, – объяснял он. – Им очки не мешают, а, наоборот, помогают. Например, если комар летит или муха, там, навстречу, очкарик, в отличие от нормального человека, не моргает. Он чувствует себя защищенным. И сглаз его не берет, даже цыганский. Чтоб цыганка сглазила, очкарик непременно очки должен снять, иначе ничего у нее не выйдет".
Годунов глядел на Берию с легкой, не совсем понятной грустью.
– Какие герои будут у нашего народа – это не мы с тобой, Палыч, решаем. Это головы поумнее наших придумывают. Сказано – Каракоров кумир, стало быть, заведем своего домашнего Каракорова и используем на всю катушку. Вопросы?
– Нет, – сказал Берия. – Партия сказала "надо", комсомол ответил "есть"!
– Вот и ладушки, – вздохнул Годунов.
Каракоров оказался человеком замкнутым и ненапряжным, как выражался Годунов. При желании Каракоров мог также изображать Петра Первого. Годунов называл его "мультидарованием".
У нового артиста были кошачьи вытаращенные глаза, круглая, тарелкообразная физиономия, огромный рост и торчащие усы. Он щедро пользовался гримом, но так, что это было незаметно. Потом он как-то обмолвился при мне, что заканчивал театральный институт.
Он вообще большую часть времени занимался своим гримом, а с нами почти не разговаривал, что всех устраивало. У него имелся специальный сундучок, где хранилось целое море всяких измазанных красками коробочек. Меня, кстати, эти коробочки совершенно не привлекали, они выглядели как-то чумазо. В отличие от подушечки из гроба.
Изобретательный Годунов готовил новое шоу: "Певец Каракоров в музее мадам Тюссо". Адольф и все остальные артисты должны были изображать восковые фигуры, а Каракорову предстояло ходить среди них и петь разные злободневные песенки.
В шоу "Каракоров в музее мадам Тюссо" участвовала и я. Для меня раздобыли платье с кринолином. Оно пахло старым диваном и всегда было немного влажное, но мне ужасно нравилось. Оно было жемчужно-серое, с зеленым лифом и глубоким вырезом. У меня уже формировалась грудь. Годунов велел мне купить бюстгальтер на два размера больше, чем требовалось, и набить его ватой.
– А кем я буду? – спросила я. – Адольф говорит, что необходимо представлять себе образ изнутри. По Станиславскому. А Каракоров с ним спорит. Говорит, что таких персонажей, как Адольф Гитлер или Филипп Каракоров, можно изображать только снаружи, в виде отношения к ним. По вахтанговской школе.
Годунов задумался.
– Понимаешь, – медленно проговорил он, – твоя роль чрезвычайно важна. Музей мадам Тюссо содержит множество экспонатов. Там изображены самые разные персонажи мировой истории и литературы. И ты должна будешь как бы воплощать весь музей, в целом.
– Я буду дух музея? – уточнила я.
– Скорее, его плоть, – сказал Годунов. – Все те экспонаты, которые не обозначены конкретно, – это ты. Поняла?
Я кивнула.
Меня затянули в платье с корсажем, Каракоров наложил мне немного грима – румяна, помаду, подкрасил глаза. Я впервые была с ним наедине и очень близко. У него вся кожа покрыта крохотными морщинками, а глаза – чужие.
Он уверенно разрисовывал меня тонкой кисточкой, а я следила скошенным глазом за его уверенными руками и в смятении думала: как же я выйду замуж и останусь наедине с мужчиной, если он будет таким чужим?
Я попыталась успокоить себя мыслью о том, что меня ведь никто не принуждает выходить замуж и вообще об этом якобы еще рано беспокоиться.
Он закончил работу и взял меня за подбородок. Осмотрел, как неодушевленный предмет, подправил немного правый глаз, потом поднес зеркало.
Я увидела незнакомое лицо с большой родинкой над верхней губой и отпрянула.
Каракоров тихо засмеялся и сказал:
– "Ад – это другой". Другой человек. Понимаешь? Ты в аду, девочка.