Честно говоря, я предполагал, что Гемпель сейчас начнет разглагольствовать на темы достаточно отвлеченные (про благородство, про межрасовую дружбу и прочее), – словом, скажет что-нибудь такое, что заставит его чувствовать себя очень-очень хорошим. Иногда человеку необходимо насладиться мыслью о том, что он поступает правильно, делает добро и так далее. Какая-то загадочная потребность души, заложенная в нас свыше.
Гемпель меня удивил своим утилитарным подходом к делу.
– Я сказал ему, что ты – со мной, – сообщил он. – Чтобы он хорошенько запомнил, как ты выглядишь, и, если что, помог бы тебе.
– Если что? – насторожился я. Мне вдруг перестал нравиться оборот, который принимало дело. – В каком смысле "если что"?
– Если с тобой что-нибудь случится, – объяснил Гемпель. – Если со мной что-нибудь случится и ты останешься один, беспомощный.
– Стоп, – сказал я. – Почему это я останусь один, да еще и беспомощный? Человек всегда в какой-то мере один, но до сих пор, кажется, мне удавалось справляться…
– Ты знаешь, что я имею в виду. – Гемпелю не хотелось развивать эту тему.
– Нет, не знаю, – заупрямился я.
Мимо нас шли люди и жуткие существа, бабки с тележками на колесиках, расхлябанные пьянчужки с ближайшей паперти, зеленоглазые плоскорожие создания с остренькими горбиками и мятыми ошметками недоразвитых крыльев, женщины неопределенных лет и определенной наружности, согбенные карлики, цепляющиеся пальцами за мостовую, похожие на ящеров существа без штанов, верткие юноши в пиджаках на костлявых плечах. Потом проехала всадница на гладкой лошади. Все происходило одновременно и в одном и том же месте.
– Я не знаю, что может случиться, – еще раз сказал я.
Но я знал.
Гемпель тоже это знал и потому не ответил. Мы двинулись дальше на поиски розового дома.
Спустя минут десять Гемпель нарушил молчание.
– Она что-то делает с ними… – проговорил он.
– Алия?
– Да.
– С кем?
– С заключенными.
– Если она тюремщица, то оно и понятно, – сказал я.
– Она не тюремщица, – возразил он. – Она запретила так себя называть, а Алия ничего не запрещает без смысла. В этом отношении она мало похожа на обыкновенную женщину.
– Судя по твоим рассказам, она вообще не похожа на обыкновенную женщину.
– Она красавица, – сказал Гемпель угрюмо. – Но и на обыкновенную красавицу она не похожа… Вообще ни на кого.
– А на кого, в таком случае, она все-таки похожа? – не отставал я.
– На тюремщицу, – ответил Гемпель. – Эти заключенные… Я думаю, они просто взяли название. Заключенные. Те, кто куда-то заключен. Под ключ.
Некоторые филологические изыскания, даже те, которые обнажают самое заурядное явление, давно лежащее на поверхности, вроде высказанного Гемпелем, производят на меня сильнейшее впечатление. Тысячу раз я употреблял эти слова: "ключ", "заключенный", – и никогда мне в голову не приходило, что они однокоренные и вообще как-то связаны.
Странно все это.
Должно быть, западный ветер так действует. Западный ветер на Васильевском.
– Они заключены внутри чуждых им телесных оболочек, – продолжал Гемпель. – В этом смысл термина. Помнишь, я говорил тебе о том, что тело и душа всегда взаимосвязаны?
– А как же Квазимодо? – блеснул я познаниями. – Он был безобразен, но с прекрасной душой.
– Его душа была искалеченной и немой, – ответил Гемпель и усмехнулся. – Я об этом тоже думал. Особенно после встречи с прозерпинианами. Душа и тело взаимовлияют, в этом лично у меня нет ни малейших сомнений. А ты просто поверь на слово.
– Угу, – сказал я.
– В тех случаях, когда душа прозерпинианина оказывается в чересчур уж чуждой для себя материальной оболочке, – задумчиво изрек Гемпель, – что-то происходит и с душой, и с телесной оболочкой. Ты заметил, конечно, что одни прозерпиниане – обитатели второго слоя, или, если угодно, Земли-два, – выглядят более-менее привычно для человеческого глаза…
– Ты имеешь в виду горбатых карликов, обезьяно– и лемуроподобных уродцев и колченогих кривобоких калек? – вставил я.
Гемпель кивнул.
– Именно их. Они ведь все-таки похожи на людей. Пусть изуродованных генетическими мутациями, пусть очень некрасивых и отталкивающих, но все же людей.
Мы миновали Андреевскую церковь, возле которой тусовались два человекообразных субъекта с дергающимися плечами и мокрыми бородами. Я вдруг поймал себя на том, что не могу сейчас определить, к какому разряду отнести их. Земляне они или прозерпиниане? И если прозерпиниане, то должен ли я презирать их за столь низкое падение? А если они земляне, дает ли это право мне относиться к ним с пренебрежением? Может быть, нахождение на границе вообще открывает для развития человеческой личности такие возможности, каких она прежде за собой не подозревала?
А вдруг они вообще телепаты?
Я поскорее стал думать о чем-нибудь другом.
Гемпель между тем развивал свою мысль, не слишком заботясь о том, чтобы я, по крайней мере, слушал его внимательно, не говоря уж о том, чтобы что-то понимал и усваивал.
– В тех случаях, когда заключенная душа испытывает трудности из-за полной своей несовместимости с новым вмещающим телом, происходят разные неприятные трансформации. Как, например, вот с тем ящером. Ну и с другими. Алия разбирается с этими случаями. Ты знаешь, – продолжал Гемпель, захваченный новой идеей, – мне только сейчас в голову пришло… Полагаю, Алия – что-то вроде ученого. То, что у нас подразумевается под этим словом.
Он просто расцветал на глазах, когда наконец получил повод заговорить об Алии! Точно, Гемпель болен. При первом нашем разговоре я не вполне ему поверил, но теперь имел случай убедиться в том, что, описывая симптомы, Гемпель был абсолютно прав и безжалостно точен. Алия стала его болезнью. Чем-то вроде холеры. Она занимала все его мысли, и, полагаю, если изучить какую-нибудь клетку гемпелевского тела под электронным микроскопом, то там, внутри мембраны, обнаружится плавающая в цитоплазме крохотная Алия. Причем это касается не только клеток мозга, но и всех остальных, за исключением, быть может, жировых, которых в организме Гемпеля совсем немного.
– Очевидно, наиболее трудные экземпляры после переселения попадают к Алии, чтобы она… Не знаю, что она с ними делает, – признался Гемпель после паузы. – Может быть, изучает.
– Что страшного в изучении? – спросил я.
– Любое изучение предполагает анализ.
Слово "анализ" ассоциируется у всякого недавнего школьника… правильно, с тем, о чем вы сами только что подумали.
– Анализ означает расчленение, – сказал Гемпель, криво усмехаясь (готов поспорить, у него возник тот же самый образ, что и у меня: белый столик с дурно пахнущими баночками…). – Разъятие на части с целью исследования. Понимаешь теперь?
– По-твоему, к Алии пригоняют всех этих уродцев, а она разрезает их на кусочки и потом рассматривает в лупу?
– Приблизительно так.
– И ты еще влюблен в эту женщину?! – воскликнул я.
– А что?
– Разве можно любить медичку? Она копается в чужих внутренностях, а потом теми же самыми руками – ты только вдумайся в это, Андрей! – гладит твое лицо, и более того…
Он пожал плечами.
– Честно говоря, мне все равно. Она – Алия. Для меня этим все сказано. Коротенькое слово, в котором заключена вся моя жизнь. (Опять "заключенный", заметь!) Я умру без нее. Я уже сейчас умираю, потому что слишком долго ее не видел.
За волнующим разговором мы незаметно добрались до места, и Гемпель замер, впившись жадным взором в розовый дом, одиноко торчащий посреди пустыря. На мой взгляд, ничего особенного в этом доме не было. Море грязи вокруг, несколько захламленных луж, опрокинутая скамейка, полусгнивший пень на том месте, где когда-то рос роскошный тополь… И нечистый бесстыдно-розовый фасад с чумазыми белыми завитушками вокруг окон второго этажа.
Я честно сказал Гемпелю:
– Отвратительный дом.
Он меня не слышал. Как завороженный, он шагнул к подъезду и открыл дверь. Я вошел за ним следом.
Мы поднялись на два пролета и остановились перед обшарпанной дверью. Гемпель глянул на меня дико и озорно. Я его таким уж и не помнил. Его дреды стояли дыбом, глаза светились лукавством, они казались невероятно добрыми. Таким добрым бывает только очень юное существо, которому просто никто еще не объяснил, что в мире встречаются плохие дяди и нечуткие тети. Щенки такими бывают. Котята – нет, котята знают о плохих дядях и тетях с рождения. Поэтому, кстати, кошки считаются умнее собак. Что до людей, то "собаковидных" – приблизительно одна десятая от общего числа всего человечества; причем к десятилетнему возрасту эта особенность напрочь изживается.
В общем, Гемпель выглядел по-детски чистым, наивным и нежным, когда вынес дверь ударом ноги. Петли вылетели напрочь, дверь опасно накренилась, повисла, подумала и рухнула. Гемпель ворвался в квартиру, где одурманивающе пахло аптекой (на самом деле это был запах йода, источаемого морепродуктами). Я осторожно забрался туда вслед за ним. Хоть квартира и выглядела необитаемой, мне все же было боязно. И страшился я именно представителей закона, а вовсе не тех существ, которые, возможно, прятались в глубине темного коридора.
Гемпель пощелкал невидимым выключателем – безрезультатно. Он вынул из кармана фонарик и осветил коридор. Как и ожидалось, мелькнули очень старые, повсеместно засаленные обои – темно-красные с ужасными золотыми узорами, торчащий из стены черный счетчик электроэнергии, еле-еле шевелящийся, радиоточка, из которой, если прислушаться, сочились какие-то неуловимые звуки, и огромное пугающее зеркало с черными старушачьими пятнами. Ни одежды, ни разного хлама, обычно выставленного в таких коридорах, не наблюдалось. Посреди тянулся по грязному паркету длинный мокрый след, как будто волокли сырое белье.
Я сразу догадался, кто оставил след.
Некто хвостатый.
Некто динозаврообразный.
Нетрудно понять, что меня теперь было не смутить подобными субъектами. Я не страшился их – хотя бы потому, что они сами до ужаса боялись Гемпеля. Мой друг тоже подумал об этом. Он поводил фонариком, освещая то одну дверь, то другую, и наконец выбрал ту, которая, как он потом пояснил, "трепетала".
Мы вошли в комнату, и Гемпель погасил ненужный здесь фонарик. Свет, рассеянный, серый, приглушенный взвешенной в воздухе влагой, проникал сюда через окно, совершенно голое, без занавесок. Три существа сбились в кучу и тряслись, как желе. Они даже отдаленно не напоминали людей – бесформенная биомасса с десятками щупальцев, расположенных как попало, в произвольном порядке.
Я вдруг подумал, что эти щупальца похожи на дреды.
Гемпель сунул руки в карманы и заговорил с ними. Я не знал, что и думать о моем однокласснике: похоже, он без всякого труда пользовался наречием прозерпиниан и даже не всегда замечал, когда оставлял родной язык и прибегал к инопланетному!
Они зашевелились, потянули к нему свои щупальца, как бы норовя прикоснуться. Гемпель отстранился и строго им что-то сказал – запретил, должно быть. Они покорились без единого слова возражения. Он задал им несколько вопросов.
Наконец один из них тихим голосом начал шептать и шепелявить. Гемпель слушал внимательно. По его лицу я не мог понять, как он относится к говорящему. Ни сочувствия, ни брезгливости в моем приятеле я не замечал. Он просто принимал некую информацию.
Существа сбились в кучу и заговорили между собой, очень быстро и тихо. Гемпель наблюдал за ними отстраненно. Затем, не дождавшись, пока они закончат свое совещание, он обернулся ко мне.
– Идем отсюда.
Я был рад поскорее смыться из жуткого места.
Мне доводилось слышать "случаи из жизни" – когда соседи, привлеченные жуткой вонью из квартиры, решались наконец взломать дверь и обнаруживали там полуразложившийся труп одинокой старушки, которой никто не хватился, пока она не завоняла как следует. Вот приблизительно такой "случай из жизни" сейчас с нами и приключился.
Мы остановились возле следующей двери. Гемпель оглядел ее критически (от доброй улыбки не осталось и следа, губы его были сжаты, глаза сощурены). Очевидно, он прикидывал, как ему взломать ее, но те, кто жил взаперти, уже все слышали: и грохот с нижнего этажа, и шаги в квартире, где никаких шагов быть не должно, только шлепки и чмоканье, как от ползанья очень крупных моллюсков… И шепот, наверное, тоже до них доносился.
Они открыли сами.
Их было пятеро, иссушенных, тощих, с непомерно костлявыми конечностями и торчащими мослами. Круглые сухие глаза быстро моргали, безгубые рты шевелились, но не испускали ни звука.
– Неудача? – сказал Гемпель.
Они попадали перед ним. Не упали на колени, не простерлись ниц, а просто рухнули как попало. Один даже закрыл голову ладонями.
– Ладно, – сказал Гемпель после короткой паузы, – вы никуда не годитесь. Ваши души глупы и пусты, они изуродовали хорошие тела. Алия пыталась помочь вам. Так?
Они молча копошились на полу.
Гемпель повторил свой вопрос на их языке. Они застыли на миг, а потом один из них поднял голову и что-то тихо ответил.
Гемпель усмехнулся, повернулся к ним спиной и вышел из квартиры. Когда мы закрыли дверь, то услышали длинный, тонкий, пронзительный вопль, исторгнутый сразу пятью глотками. Никогда не предполагал, что реальное существо может так орать.
– Я думаю, это заключенные, которым не удалось адаптироваться, – сказал мне Гемпель.
– Да понял уж, – буркнул я. – Мы что, так и будем совершать турне по уродам? Предупредил бы.
– Да я сам толком не знал, – ответил Гемпель преспокойно. – Ты в Кунсткамере был?
– Там в самые интересные отделы не пускают, – ответил я.
– Это раньше не пускали, а теперь можно любых уродов в банке смотреть, – возразил Гемпель.
– Так ты ходил?
– Нет.
– Зачем спрашиваешь?
– Говорят, похоже… – Он вздохнул. – Алия пытается их изучать.
– Пытается? Да она, я думаю, просто их изучает! Анализирует, как ты это называешь. Производит вивисекцию.
– Она с научными целями! – сказал Гемпель.
– Наука знаешь куда человечество завела? – заметил я, как мне казалось, остроумно. – Она довела человечество до атомной бомбы. И до биологического оружия. Ничего хорошего.
– Ей важно понять, как переносить прозерпинианский разум в телесные оболочки, приспособленные к существованию на Земле-два, – при условии нестабильности границ между Землей-два и Землей-один. Она утверждает, что подобный переход от изначального бытия ко вторичному всегда чрезвычайно рискован. Она исследует способы такого перехода, при которых прозерпинианский разум подвергается минимальному риску.
– И ради этого она практикует вивисекцию. Очень гуманно.
– Возможно, на Прозерпине другие представления о гуманности… Если ты изуродован при переносе разума, это является неоспоримым свидетельством твоей изначальной неполноценности. И будучи существом неполноценным, ты обязан служить другим. В качестве материала для анализа и изучения. Да, в качестве материала для вивисекции, если угодно! – Гемпель разгорячился, лицо его покраснело. – В этом твое общественное предназначение, твоя гордость. И прозерпиниане понимают и принимают это.
– Ты рассуждаешь как фашист, – сказал я.
– Еще скажи, что жалеешь моллюсков.
– Это же разумные моллюски, у них, может быть, даже душа есть… Да разве ты сам их не жалеешь? – спохватился я. – Ты же сам отпустил на волю целую партию заключенных, которых гнали сюда для проведения над ними бесчеловечных экспериментов. А? Сознавайся, Гемпель.
– Может, и жалею, но это неправильно, – не сдавался Гемпель.
Я схватил его за рукав, заставил посмотреть мне в глаза (мы стояли на лестнице перед очередной дверью) и зашептал:
– Скажи честно, ты ведь просто ищешь способ выгородить Алию! Ты подбираешь оправдание ее чудовищным поступкам! "Другие обычаи", "мы не вправе вмешиваться", "у них благие цели"… Ага, давайте теперь из политкорректности оправдывать каннибализм – мол, это очень древняя традиция…
– Не городи чушь, – прошипел Гемпель.
Я видел, что сильно задел его. Потому что я был прав.
Однако Гемпель упорно не хотел сдаваться.
– Алия не такая, – твердил он. – Не бесчеловечная, не жестокая. Она хорошая.
В третью квартиру мы попросту постучали. Вот так: тук-тук-тук. Как все люди делают, если звонок не работает.
И нам попросту открыли. Как все люди делают, если к ним стучат, а они дома и ничем срочным не заняты.