* * *
Самое время сделать вдох и немного помолчать. Это придаст моему рассказу некоторую напряженность, а мне позволит сходить на кухню и, выслушав привычную нотацию от моей старенькой мамы, все-таки взять сигареты и пойти перекурить. Мама уже почти сорок лет пытается заставить меня бросить курение. Безуспешно, как вы понимаете.
Вот у нас заодно появилась минутка обсудить еще одну вещь. Дело в том, что я записываю мою историю спустя сорок лет после того, как она произошла. Я много раз пытался это сделать, но меня вечно что-нибудь да останавливало.
В молодости я не умел излагать свои мысли внятно. Перескакивал с одного на другое и был чрезвычайно эмоционален в духе интернет-общения. Не стеснялся в выражениях и прибегал к разного рода лексике, которая по прошествии десятка лет стала попросту непонятной, ибо отошла в прошлое вместе с эпохой, ее породившей.
Я и сам порой не всегда понимал, что имел в виду, заглядывая в старые записи.
Потом я женился. Это заняло все мои мысли и надолго отвлекло от Гемпеля и всего, что было с ним связано.
Потом я развелся. Это обстоятельство также забило мою оперативную память, и некоторое время я был некоммуникабелен.
Потом я опять женился.
Наконец у меня родились дети…
И во все эти многоразличные эпохи мама непрерывно меня пилила по разным поводам. Впрочем, курение оставалось неизменным и первым, с него она начинала, а потом переходила к теме "ты хочешь оставить меня без внуков" (новая версия: "твои дети сведут меня в могилу").
Я и мои жены. Я и мои дети. Я и мое здоровье. Я и мамино здоровье.
Вот и сейчас она уже в десятый раз меня спрашивает, чем это я занимаюсь в выходной день. Почему сижу взаперти, такой бледный, ничего не кушаю и что-то строчу в блокноте. Кажется, она подозревает, что я составляю завещание, а это автоматически означает, что я болен и чувствую скорое приближение смерти…
– Мама, я просто решил написать рассказ, – объявил я, закрывая дверь у нее перед носом. Пусть что хочет, то и думает, а я сказал правду!
За эти годы я совершенно забыл, какими мы с Андрюхой были, как разговаривали, как общались. Поэтому в передаче прямой речи, боюсь, у меня слишком много научности, слишком много правильности. Но лучше уж так, чем дешевая имитация подлинной разговорности.
Давно уже минуло наводнение две тысячи двадцать четвертого года, когда дамба была наполовину разрушена и по улицам носило на волнах дохлых крыс, дохлых кошек и какие-то доисторические доски.
Но о наводнении я расскажу чуть позже… А пока пора вернуться в третью квартиру дома с розовым фасадом. Дома, который можно найти только в тот день, когда дует сильный западный ветер, когда воздух перенасыщен влагой и в вечных густо-серых сумерках видны странные лица землистого цвета… В день, когда явь неотличима от сна, реальность – от кошмара, а веселый дружеский прикол – от жуткого, убийственного бреда.
Итак, дверь отворилась. На пороге стоял Филипп Милованов.
* * *
Я понял это, потому что Гемпель отшатнулся, позеленел и воскликнул:
– Милованов!
Тот криво улыбнулся.
– Входите, раз уж пришли. А кто это с вами, товарищ Гемпель?
Я представился. Милованов смерил меня насмешливым взглядом и кивнул:
– Подойдешь.
Я вспыхнул от возмущения. Что я, скот на бойне или, там, кандидат в рабство, чтобы меня так пренебрежительно осматривать на предмет "подойдет – не подойдет"? Впрочем, Милованову до моих переживаний явно не было никакого дела. Он зашагал по коридору. Его белая рубашка светилась даже в темноте.
Мы пошли следом за ним. Я заметил, что Гемпель не закрыл дверь, и мысленно похвалил его за это: если нам придется спешно уносить ноги, не надо будет тратить время на отпирание сложного замка.
Милованов привел нас на кухню, а это означало, что разговор предстоял совершенно откровенный. Что, в свою очередь, означало, что он считает нас либо союзниками, либо покойниками.
– Ты, я слышал, сделал большие успехи у Алии, – обратился Милованов к Гемпелю.
Тот молча кивнул.
– Что ж, тебе повезло… Она набила руку, да и материал вполне пригодный. Я ей так и сказал, когда рекомендовал тебя для обработки.
Гемпель уставился на Милованова. Я пристально наблюдал за моим другом и впервые заметил, что лицо Гемпеля изменилось. Чуть выдвинулась вперед нижняя челюсть, ниже стал лоб, глубже утонули глаза. Дреды шевелились вокруг его головы, точно живые щупальца.
– Она раньше совсем безбашенная была, – продолжал Милованов. – А ты не знал, Гемпель, да? Признайся, не знал? Она наверняка не стала ничего тебе рассказывать… Умная девочка. Побоялась спугнуть. Правильно, в общем-то, поступила, только не совсем честно. Понимаешь, о чем я?
Андрей не двинулся с места. Ни один мускул, как говорится, не дрогнул на его лице. Он даже не моргал. Я старался во всем подражать ему. Впрочем, на меня Милованов даже и не смотрел.
– Я рекомендовал Алии подходящих кандидатов, – говорил он. Саморазоблачение доставляло ему, как всякому истинному злодею, глубочайшее наслаждение. – Я отбирал их среди знакомых, которых у меня было множество. Я устраивал тематические "пати", на это многие клевали, так что в дураках никогда не возникало дефицита. И все они потом приходили сюда… Не могли не прийти.
– У них не было шанса, – хрипло вымолвил Гемпель.
Милованов хлопнул в ладоши так, словно пришел в неописуемый восторг.
– Точно! Ни малейшего шанса! – подхватил он. – С тех пор как человеческое существо узнавало об Алии, оно ни к чему так не стремилось, как к знакомству с ней. Я мог вообще ничего не делать. Жертву не требовалось пасти, подталкивать к принятию правильного решения, следить, чтобы она не сбилась с пути. О нет, мне оставалось просто сидеть на месте и терпеливо ждать. Потому что рано или поздно хрупкие покровы видимости падали, и розовый дом на перекрестке возникал перед глазами избранного.
– Жертвы, – поправил Андрей.
– Избранной жертвы, – Милованов, кажется, попытался пошутить. – Все мои "протеже" приходили к Алии, и она исследовала их. Одного за другим. Ей важно понять степень совместимости. Возможности перехода – туда и обратно. Возможности безболезненного существования здесь и там. Da und hier, выражаясь по-научному.
– То есть ты хочешь сказать, – заговорил я, – что она практиковала вивисекцию не только над своими собственными согражданами, – что допустимо в рамках традиции и политкорректности, – но и над нашими? Над гражданами Российской Федерации?
– И гостями нашего города. Включая американских туристов и молдавских гастарбайтеров, – подтвердил Милованов и повернулся к Гемпелю: – Где ты нашел этого парнишку? Он довольно сообразительный.
Я прикусил губу, потому что естественной реакцией с моей стороны на подобное заявление было бы дать нахалу в глаз. А мне хотелось еще послушать. Может быть, Милованов выдаст какие-нибудь новые душераздирающие подробности.
И точно. Милованов, как будто оценив мою сдержанность, продолжил рассказ об Алии:
– Позднее она стала осмотрительнее. Не всех, кого я к ней направлял, она принимала в работу. Многих отбраковывала. Она научилась с первого взгляда определять, годится ли экземпляр для ее целей. Например, Лазарев не годился.
– Очевидно, это и спасло ему жизнь, – сказал Гемпель задумчиво. – А со мной что будет?
– С тобой? – Милованов оглядел его с головы до ног и улыбнулся. – Ты – ее удача. Возможно, первая настоящая удача. Ты вполне готов к перемещению. Это не искалечит тебя. Она очень гордится тобой.
– Ясно, – молвил Гемпель.
– А мне не ясно, – вмешался я опять и зло надвинулся на Милованова: – Кто ты такой?
– Я? – удивился тот. – А ты как думаешь?
– Я думаю, что ты – человек-ренегат, – выпалил я.
– В каком смысле? – Милованов откровенно забавлялся.
– В том смысле, что ты – человек.
– Да, – согласился Милованов. – Я человек.
– Как же вышло, что ты работаешь на них?
– На них? – Милованов удивлялся все больше и больше. – О ком ты говоришь?
– Я говорю об инопланетянах. Как ты, землянин, можешь на них работать?
– Да запросто, – отмахнулся Милованов. – Когда Алия сказала мне, что ей нужен агент по вербовке, я сразу же согласился.
– Почему?
– Любопытство. Деньги. Мало ли причин.
– Ясно.
Я направился к двери, даже не притронувшись к кофе, которым Милованов пытался нас потчевать. Еще не хватало! Не стану я распивать кофе с предателем рода людского.
Я ожидал, что Гемпель последует моему примеру и немедленно покинет это проклятое место, однако тот не тронулся с места.
– Ты идешь, Андрей? – спросил я, поворачиваясь к нему уже на пороге.
Он медленно покачал головой.
– Я остаюсь.
– Почему?
Я просто задыхался от всех этих "почему", на которые мне давались такие лаконичные, такие уклончивые и зачастую такие непонятные ответы.
– Почему, Андрей?
– Потому что мое место теперь здесь.
– Намерен помогать ему вербовать для Алии пушечное мясо? – закричал я. – Из любопытства или ради денег? Я был о тебе лучшего мнения!
– Нет, – ответил он устало. – Я – удача Алии. Первая ее абсолютная удача. Если я сейчас уйду, если не позволю ей воспользоваться мною, она искалечит еще немало жизней, прежде чем создаст второй прототип… Нет. Я остаюсь. Пусть завершит эксперимент. Я готов служить ей. Это мой добровольный выбор.
– Ты болен, – сказал я, как плюнул.
– Я совершенно здоров, – возразил Гемпель.
На мгновение я представил себе, как веселится Милованов, слушая наш диалог, но сейчас мне было все равно.
– Ты сам признавался в том, что болен Алией, – настаивал я.
– В моей болезни нет ровным счетом ничего страшного, – отозвался Гемпель. – Обыкновенная любовь. Притяжение к объекту, необходимому для дальнейшего функционирования. У меня совершенно ясный рассудок. Я вполне отдаю себе отчет в происходящем. Чем дольше я нахожусь в этом, чем дольше размышляю над фактами, тем более простым и отчетливым мне все это представляется.
– Кажется, это была моя роль – все упрощать и представлять в пошлом, примитивном виде, – съязвил я.
– Ты хорошо меня научил, – ответил Гемпель без всякой обиды. – И ты был прав. Я должен остаться, а ты ступай.
– И никто из вас, предателей, не боится, что я на вас настучу? – осведомился я напоследок.
Они засмеялись так дружно, что меня едва не стошнило. Гемпель и Милованов, оба.
Конечно, они этого не боялись. Ведь розовый дом на перекрестке не найдет никто, если Алия этого не захочет. И если не настанет особенно мерзкая непогода.
* * *
После этого много лет я ничего не слышал о Гемпеле. Пару раз натыкался на Лазарева, он старел, мельчал и при разговоре всегда мелко, глупо хихикал. Полагаю, встреча с Алией оставила неизгладимый отпечаток на его психике. Странно, но при всех этих отклонениях он был счастливо женат. Ни он, ни я никогда не упоминали о Милованове, хотя – я видел это по глазам Лазарева – ни он, ни я ничего не забыли.
Как я уже говорил, семейные неурядицы сделали мою эмоциональную жизнь достаточно насыщенной, так что в основном я довольствовался романами, женитьбами и разводами, пока наконец не упокоился в лоне второго, благополучного брака.
В дурную погоду я неизменно сидел дома и отключал телефон, едва лишь небо заволакивало тучами. Домашние посмеивались над моей неприязнью к сырости и тягой к уединению, но, в общем, не препятствовали. Любопытно также, что я следовал своему обыкновению машинально и по целым годам не вспоминал о причинах такого поведения.
Весной 2024 года меня настигла меланхолия такая сильная, что ее можно было бы счесть сродни душевной болезни. Меня раздирала жалость к себе, к людям, даже к городским камням: зачем они так недолговечны и так быстро разрушаются под действием климата и хулиганов! Я мог заплакать над котенком, кушающим посреди улицы с клочка газеты, на который сердобольная бабулька положила немного рыбного фарша. А это уж совершенно дурной признак, и жена настоятельно советовала мне прибегнуть к успокоительной настойке.
Настойка эта была на спирту, так что я не стал возражать и завел привычку употреблять по две-три успокоительные бутылочки в день.
И вот однажды я вышел из дома во время дождя. Не иначе, это успокоительное подействовало на меня одурманивающим образом, и я впервые за много лет изменил давней привычке. Я вдыхал холодный сырой воздух и с удивлением понимал, что стосковался по ощущению влаги в горле и легких. Я как будто вернулся домой из долгого странствия.
Хмель, если таковой и имел место, сразу выветрился из моей головы. Мне стало легко и радостно. От меланхолии не осталось и следа. Я шел по улицам, наслаждаясь узнаванием. Вот дом, над которым распростерла груди и плавники русалка с квадратной ощеренной пастью, полной остреньких зубов. Вот и старый знакомый, горбатый карлик с руками, свисающими до мостовой. Как нахально и радостно осклабился он при виде меня!
А там машет мне рукой похожий на медузу полуголый сторож возле богатого подъезда. Я приостановился возле него и по-детски радостно вытаращился на золотые инкрустации и тускло поблескивающие ограненные самоцветы, которые были искусно вделаны на место бородавок гигантского морского чудовища, расползшегося по всему фасаду здания.
Может быть, я никогда и не ходил по этим улицам в реальной жизни, но – и теперь я был убежден в этом как никогда твердо – все они часто виделись мне во сне, особенно в дождливую погоду. Наконец-то я решился сбросить с себя тягостные оковы реальности и свободно шагнуть в мир собственных сновидений. Я бывал здесь тысячи раз, и существа на улицах узнавали меня. Это ли не веское доказательство тому, что я прихожу сюда отнюдь не впервые!
Иногда на улицах сгущался туман, и тогда между колеблющимися серыми сгустками я вдруг начинал различать строения прежнего Петербурга. Но затем ветер разгонял клочья, и снова передо мной представал фантастический город, населенный самыми разными созданиями.
Я не мог не отметить одного обстоятельства. По сравнению с теми, которых я видел в молодые годы во время прогулки с незабвенным Андреем Ивановичем Гемпелем, нынешние прозерпиниане сильно изменились к лучшему. Они по-прежнему могли бы показаться среднему землянину уродливыми, но теперь в их необычности не было ничего болезненного. Они не производили впечатления нежизнеспособности. Напротив. Причудливые, даже гротескные формы странным образом делали прозерпиниан более приспособленными к здешним условиям, к постоянной сырости, ветрам и туманам. Петербург-два был как бы вечно погружен на дно морское. Кто знает, возможно, так оно и было на самом деле, а город, вознесшийся над зримыми и незримыми потоками вод вопреки природе, – лишь иллюзия, помещенная в мозгу безумного Петра и явленная во плоти лишь в силу непререкаемости божественной царской власти.
Постепенно тучи сгущались, и на улицах делалось все темнее. Ветер дул с особенно громким, пронзительным завыванием. В своих городах прозерпиниане устанавливали особые трубы на всех углах и по тембру их звука определяли силу ветра, его направление, а также делали предсказания дальнейшей погоды, что для них всегда являлось чрезвычайно важным.
Даже я сразу понял, что надвигается буря. Я стал оглядываться в поисках укрытия понадежнее, поскольку отдавал себе отчет в том, сколь опасно оставаться на улицах при подобном положении дел. Но нигде не находилось подходящего места. Все двери стояли запертыми, и по одному только их виду я понимал: открываться они не намерены.
Я растерянно озирался, стоя на перекрестке, как вдруг ко мне приблизился рослый субъект с мордой ящерицы. Я не сразу вспомнил его и некоторое время рассматривал отталкивающую образину неприязненно, готовый в любой момент убежать.
Он заговорил со мной на своем наречии, которого я, естественно, разобрать не мог, кроме одного-единственного слова: "Гемпель". Он твердил это слово, как заклинание, вставляя его, кажется, после каждой более-менее законченной фразы. Наконец догадка словно молнией блеснула в моем мозгу. Ну конечно! Это был тот самый "человек-динозавр", который некогда изъявлял Гемпелю благодарность за спасение от вивисекции и которого Гемпель, в свою очередь, просил позаботиться обо мне, если возникнет такая необходимость. Вон и шрам на руке у него сохранился, тот самый.
На Санкт-Петербург неотвратимо надвигалось нечто страшное. Нечто такое, от чего меня намеревался спасти гемпелевский динозавр. Вот что он пытался втолковать мне, шевеля слабыми длинными пальцами прижатых к груди маленьких ручек. Я больше не колебался и позволил ему усадить меня на жесткую, поросшую колючими пластинами голову. Голова у динозавра была широкая, плоская, так что я устроился там, скрестив ноги по-турецки и ухватившись за одну из пластин. Он пророкотал что-то и двинулся по улице, преодолевая силу ветра. Мы брели так довольно долго. Ветер и дождь залепили мне глаза, дышать стало почти невозможно. Не знаю, как ухитрялся передвигаться мой могучий спутник. Наконец мы очутились на самой дальней оконечности Васильевского острова, там, где терпение земли заканчивалось и она сдавалась на милость залива. Вода била о берег с такой яростью, словно не могла простить ни пяди, у нее отвоеванной, и каждая волна посылала отчетливые проклятия царю Петру и его упрямству.
Я сидел на голове у человека-динозавра и не отрываясь смотрел на залив. Я уже знал, что именно происходит сейчас в Петербурге-один: наводнение. Двадцать четвертый год явился в историю и заявил о своих правах. Река встретила на своем течении мощное движение ветра, вспучилась, вздулась и стала расти, постепенно накапливаясь в русле. Все выше поднимались воды. Мертвые косы водорослей выбрасывало на парапеты и набережные, рыбешки ошеломленно бились в лужах, и горы тухлятины вымывало из всех подвалов, из укромных уголков, куда боятся заглядывать даже самые жуткие из городских обитателей.
Уже позднее станет известно, что разбился вертолет метеорологов и что он, по счастью, упал на пустыре, так что пострадали только несколько домов, где от взрыва вылетели стекла. Ну и погибли две журналистки и один пилот.
Я же не отрываясь смотрел в воду залива.
Там медленно копошилось огромное существо. Гигантская голова то приподнималась над поверхностью черной воды и взирала на нас большими глазами, полными разумной тоски и с трудом сдерживаемой ярости, то вдруг проваливалась в бездну. Обыкновенно залив здесь очень мелкий, но это имеет отношение лишь к Петербургу-один; в Петербурге-два сразу за "Прибалтийской" разверзается бездна, полная соленой воды.
Чудовище пропадало и выныривало, повторяя это снова и снова, и с каждым разом амплитуда его колебаний становилась все больше, так что волны вздымались все выше и выше, и ярость погребенного в океанской пучине монстра передавалась водам. Затем оно начало выбрасывать вперед свои щупальца. Неимоверной длины и чудовищно мощные, они хлестали улицы и заливали их потоками воды. Десятки живых плетей, снабженных присосками, били по мостовым, а горы влаги обрушивались на дома и деревья. Рушились столбы с электрическими проводами, везде пробегали синеватые змеи выпущенного на волю тока. Птицы погибали, и крысы, и кошки, и бродячие собаки, но следующий поток воды смывал их в океан, где они исчезали бесследно.