Дети - Аверченко Аркадий Тимофеевич 3 стр.


II

Знавал я одну крохотную девочку Ленку.

Однажды, когда мы, большие жестоковыйные люди, сидели за обеденным столом, - мама чем-то больно обидела девочку.

Девочка промолчала, но опустила голову, опустила ресницы и, пошатываясь от горя, вышла из-за стола.

- Посмотрим, - шепнул я матери, - что она будет делать?

Горемычная Ленка решилась, оказывается, на огромный шаг: она вздумала уйти из родительского дома.

Пошла в свою комнатенку и, сопя, принялась за сборы: разостлала на кровати свой темный байковый платок, положила в него две рубашки, панталончики, обломок шоколада, расписной переплет, оторванный от какой-то книжки, и медное колечко с бутылочным изумрудом.

Все это аккуратно связала в узел, вздохнула тяжко и с горестно опущенной головой вышла из дому.

Она уже благополучно добралась до калитки и даже вышла за калитку, но тут ее ожидало самое страшное, мое непреодолимое препятствие: в десяти шагах от ворот лежала большая темная собака.

У девочки достало присутствия духа и самолюбия, чтобы не закричать… Она только оперлась плечом о скамейку, стоявшую у ворот, и принялась равнодушно глядеть совсем в другую сторону с таким видом, будто бы ей нет дела ни до одной собаки в мире, а вышла она за ворота просто подышать свежим воздухом.

Долго так стояла она, крохотная, с великой обидой в сердце, не знающая что предпринять…

Я высунул голову из-за забора и участливо спросил:

- Ты чего тут стоишь, Леночка?

- Так себе, стою.

- Ты, может быть, собаки боишься; не бойся, она не кусается. Иди куда хотела.

- Я еще сейчас не пойду, - опустив голову, прошептала девочка. - Я еще постою.

- Что же ты думаешь еще долго тут стоять?

- Я вот еще подожду.

- Да чего ж ждать-то?

- Вот вырасту немножко, тогда уж не буду бояться собачки, тогда уж пойду…

Из-за забора выглянула и мать.

- Это вы куда собрались, Елена Николаевна? Ленка дернула плечом и отвернулась.

- Недалеко ж ты ушла, - съязвила мать. Ленка подняла на нее огромные глаза, наполненные целым озером невылившихся слез, и серьезно сказала:

- Ты не думай, что я тебя простила. Я еще подожду, а потом пойду.

- Чего ж ты будешь ждать?

- Когда мне будет четырнадцать лет.

Насколько я помню, в тот момент ей было всего 6 лет. Восьми лет ожидания у калитки она не выдержала. Ее хватило на меньшее - всего на 8 минут.

Но, Боже мой! Разве знаем мы, что пережила она в эти 8 минут?!

* * *

Другая девочка отличалась тем, что превыше всего ставила авторитет старших.

Что ни делалось старшими, в ее глазах все было свято.

Однажды ее брат, весьма рассеянный юноша, сидя в кресле, погрузился в чтение какой-то интересной книги так, что забыл все на свете… Курил одну папиросу за другой, бросал окурки куда попало и, лихорадочно разрезывая книгу ладонью руки, пребывал всецело во власти колдовских очарований автора.

Моя пятилетняя приятельница долго бродила вокруг да около брата, испытующе поглядывая на него и все собиралась о чем-то спросить, и все не решалась.

Наконец, собралась с духом. Начала робко, выставив голову из складок плюшевой скатерти, куда она в силу природной деликатности, спряталась:

- Данила, а Данила?..

- Отстань, не мешай, - рассеянно пробормотал Данила, пожирая глазами книгу.

И опять томительное молчание… И опять деликатный ребенок робко закружился вокруг кресла брата. - Чего ты тут вертишься? Уходи.

Девочка кротко вздохнула, подошла бочком к брату и опять начала:

- Данила, а Данила?

- Ну, что тебе! Ну, говори!!

- Данила, а Данила… Это так надо, чтобы кресло горело?

Умилительное дитя! Сколько уважения к авторитету взрослых должно быть в голове этой крошки, чтобы она, видя горящую паклю в кресле, подожженном рассеянным братом, все еще сомневалась: а вдруг это нужно брату из каких-нибудь высших соображений?..

О третьей девочке мне рассказывала умиленная нянька: - До чего это заковыристый ребенок, и представить себе невозможно… укладываю я ее с братом спать, а допрежь того поставила на молитву: "Молитесь, мол, ребятенки!" И что ж вы думаете? Братишка молится, а она, Любочка, значит, стоит и ждет чего-то: "А ты говорю, что ж не молишься, чего ждешь?" - "А как же, говорит, я буду молиться, когда Боря уже молится? Ведь Бог сейчас его слушает… Не могу же я тоже лезть, когда Бог сейчас Борей занят!"

Милая благоуханная гвоздика!

Моя была бы воля, я бы только детей и признавал за людей.

Как человек перешагнул за детский возраст, так ему камень на шею да в воду.

Потому взрослый человек почти сплошь мерзавец…

Кулич

- А что, сынок, - спросил меня отец, заложив руки в карманы и покачиваясь на своих длинных ногах, - не хотел бы ты рубль заработать?

Это было такое замечательное предложение, что у меня дух захватило.

- Рубль? Верно? А за что?

- Пойди сегодня ночью в церковь, посвяти кулич. Я сразу осел, обмяк и нахмурился.

- Тоже вы скажете: святи кулич! Разве я могу? Я маленький.

- Да ведь не сам же ты, дурной, будешь святить его! Священник освятит. А ты только снеси и постой около него!

- Не могу, - подумав, сказал я.

- Новость! Почему не можешь?

- Мальчики будут меня бить.

- Подумаешь, какая казанская сирота выискалась, презрительно скривился отец: - "Мальчики будут его бить". Небось сам их лупцуешь, где только ни попадутся.

Хотя отец был большой умный человек, но в этом деле он ничего не понимал…

Вся суть в том, что существовали два разряда мальчиков: одни меньше и слабосильнее меня, и этих бил я. Другие больше и здоровее меня - эти отделывали мою физиономию на обе корки при каждой встрече.

Как во всякой борьбе за существование - сильные пожирали слабых. Иногда я мирился с некоторыми сильными мальчиками, по другие сильные мальчики вымещали на мне эту дружбу, потому что враждовали между собой.

Часто приятели передавали мне грозное предупреждение:

- Вчера я встретил Степку Пангалова, он просил передать, что даст тебе по морде.

- За что? - ужасался я. - Ведь я его не трогал?

- Ты вчера гулял на Приморском бульваре с Косым Захаркой?

- Ну, гулял! Так что ж?

- А Косой Захарка на той неделе два раза бил Пангалова.

- За что?

- За то, что Панталон сказал, что он берет его на одну руку.

В конце концов, от всей этой вереницы хитросплетений и борьбы самолюбий страдал я один.

Гулял я с Косым Захаркой - меня бил Пангалов, заключал перемирие с Пангаловым и отправлялся с ним гулять - меня бил Косой Захарка.

Из этого можно вывести заключение, что дружба моя котировалась на мальчишеском рынке очень высоко, - если из-за меня происходили драки. Только странно было то, что били, главным образом, меня.

Однако если я не мог справиться с Пангаловым и Захаркой, то мальчишки помельче их должны были испытывать всю тяжесть моего дурного настроения.

И когда по наглей улице пробирался какой-нибудь Сема Фишман, беззаботно насвистывая популярную в нашем городе песенку:

На слободке есть ворожка, Барабанщика жена… я, как из земли, вырастал и, став к Семе вполоборота, задиристо предлагал:

- Хочешь по морде?

Отрицательный ответ никогда не смущал меня. Сема получал свою порцию и в слезах убегал, а я бодро шагал по своей Ремесленной улице, выискивая новую жертву, пока какой-нибудь Аптекаренок с Цыганской слободки не ловил меня и не бил - по всякой причине: или за то, что я гулял с Косым Захаркой, или за то, что я с ним не гулял (в зависимости от личных отношений между Аптекаренком и Косым Захаркой…).

К отцовскому предложению я отнесся так кисло именно потому, что вечер Страстной субботы стягивает со всех улиц и переулков уйму мальчиков к оградам церквей нашего города. И хотя я найду там многих мальчиков, которые хватят от меня по морде, но зато во тьме ночной бродят и другие мальчики, которые, в свою очередь, не прочь припаять блямбу (местное арго!) мне.

А к этому времени как раз у меня испортились отношения почти со всеми: с Кирей Алексомати, с Григулевичем, с Павкой Макопуло и с Рафкой Кефели.

- Так идешь или нет? - переспросил отец. - Я знаю, конечно, что тебе хотелось бы шататься по всему городу вместо стояния около кулича, но ведь за то - рубль! Поразмысли.

Я это как раз и делал: размышлял.

- Куда мне пойти? К Владимирскому собору? Там будет Павка со своей компанией… Ради праздничка изобьют, как еще никогда не били… В Петропавловскую? Там будет Ваня Сазончик, которому я только третьего дня дал по морде на Ремесленной канаве. В Морскую церковь - там слишком фешенебельно. Остается Греческая церковь… Туда я и думал пойти, но без всякого кулича и яиц. Во-первых, там свои - Степка Пангалов с компанией: можно носиться по всей ограде, отправляться на базар в экспедицию за бочками, ящиками и лестницами, которые тут же в ограде торжественно сжигались греческими патриотами… Во-вторых, в Греческой церкви будет Андриенко, которому надлежит получить свою порцию за то, что наговорил матери, будто я воровал помидоры с воза… Перспективы в Греческой церкви чудесные, а узел из кулича, полудесятка яиц и кольца малороссийской колбасы - должен был связать меня по рукам и ногам…

Можно было бы поручить кому-нибудь из знакомых постоять около кулича, - да какой же дурак согласится в такую чудесную ночь?

- Ну что, решил? - переспросил отец.

- А надую-ка я старика, - подумал я: - Давайте рубль и пасху вашу несчастную.

За последний эпитет я получил по губам, но в веселой суматохе укладывания в салфетку кулича и яиц - это прошло совершенно незамеченным.

Да и не больно было.

Так, немного обидно.

По скрипучему деревянному крыльцу я спустился с узлом в руке во двор, на секунду нырнул под это крыльцо в отверстие, образовавшееся из двух утащенных кем-то досок, вылез обратно с пустыми руками и, как стрела, помчался по темным теплым улицам, сплошь затопленным радостным звоном.

В ограде Греческой церкви меня встретили ревом восторга. Я поздоровался со всей компанией и тут же узнал, что мой враг Андриенко уже прибыл.

Немного поспорили о том, что раньше сделать: сначала "насыпать" Андриенке, а потом идти воровать ящики - или наоборот?

Решили: наворовать ящиков, потом доколотить Андриенку, а потом отправиться опять воровать ящики.

Так и сделали.

Поколоченный мною Андриенко давал клятву в вечной ко мне ненависти, а костер, пожирая нашу добычу, поднимал красные дымные языки почти до самого неба… Веселье разгоралось, и дикий рев одобрения встретил Христу Попандопуло, который явился откуда-то с целой деревянной лестницей на голове:

- Я себе така думаю, - весело кричал он, - сто стоит теперя одна дома, а у нему нету лестницы, чтоба попадити на верхняя этаза.

- Да неужели ты домовую лестницу унес?

- Ма, сто такая: домовая не домовая - лис бы горела!

Все весело смеялись, и веселее всех смеялся тот взрослый простак, который, как оказалось потом, вернувшись к себе домой на Четвертую Продольную, не мог попасть на второй этаж, где его с нетерпением ждали жена и дети.

Все это было очень весело, но, когда я, после окончания церемонии, возвращался домой с пустыми руками, - сердце мое защемило: весь город будет разговляться свячеными куличами и яйцами, и только наша семья, как басурмане, будет есть простой, не святой хлеб.

- Правда, - рассуждал я. - Я, может быть, в Бога не верую, но вдруг все-таки Бог есть и он припомнит мне все мои гнусности: Андриенку бил в такую святую ночь, кулича не освятил да еще орал на базаре во все горло не совсем приличные татарские песни, чему уж не было буквально никакого прощения.

Сердце щемило, душа болела, и с каждым шагом к дому эта боль все увеличивалась.

А когда я подошел к отверстию под крыльцом и из этого отверстия выскочила серая собака, что-то на ходу дожевывая, - я совсем пал духом и чуть не заплакал.

Вынул свой раздерганный собакой узел, осмотрел: яйца были целы, но зато кусок колбасы был съеден и кулич с одного бока изглодан почти до самой середины.

- Христос воскресе, - сказал я, заискивающе подлезая с поцелуем к щетинистым усам отца.

- Воистину!.. Что это у тебя с куличом?

- Да я по дороге… Есть захотелось, - отщипнул. И колбасы… тоже.

- Это уже после свячения, надеюсь? - строго спросил отец.

- Д-да… гораздо… после.

Вся семья уселась вокруг стола и принялась за кулич, а я сидел в стороне и с ужасом думал:

- Едят! Не свяченый! Пропала вся семья.

И тут же вознес к небу наскоро сочиненную молитву:

"Отче наш! Прости их всех, не ведают бо что творят, а накажи лучше меня, только не особенно чтобы крепко… Аминь!"

Спал я плохо - душили кошмары, - а утром, придя в себя, умылся, взял преступно заработанный рубль и отправился под качели.

Мысль о качелях немного ободрила меня - увижу там праздничного Панталова, Мотьку Колесникова… Будем кататься на перекидных, пить бузу и есть татарские чебуреки по две копейки штука.

Рубль казался богатством, и я, переходя Большую Морскую, с некоторым даже презрением оглядел двух матросов: шли они, пошатываясь, и во все горло распевали популярный в севастопольских морских сферах романс:

Ой, не плачь, Маруся,

Ты будешь моя,

Кончу мореходку - Женюсь на тебе.

И кончали меланхолически:

Как тебе не стыдно, как тебе не жаль,

Что мине сменила на такую дрянь!

Завывание шарманок, пронзительный писк кларнета, сотрясающие все внутренности удары огромного барабана, все это сразу приятно оглушило меня. На одной стороне кто-то плясал, на другой - грязный клоун в рыжем парике кричал: "Месье, мадам - идите, я вам дам по мордам!" А посредине старый татарин устроил из покатой доски игру, вроде китайского биллиарда, и его густой голос изредка прорезывал всю какофонию звуков:

- А второй да бирот, - чем заставлял сильнее зажигаться все спортсменские сердца.

Цыган с большим кувшином красного лимонада, в котором аппетитно плескались тонко нарезанные лимоны, подошел ко мне:

- Панич, лимонада холодная! Две копейки одна стакана…

Было уже жарко.

- А ну, дай, - сказал я, облизав пересохшие губы. - Бери рубль, дай сдачи.

Он взял рубль, приветливо поглядел на меня и вдруг, оглянувшись и заорав на всю площадь: "Абдраман! Наконец, я тебя, подлеца, нашел!" - ринулся куда-то в сторону и замешался в толпу.

Я подождал пять минут, десять. Цыгана с моим рублем не было… Очевидно, радость встречи с загадочным Абдраманом совершенно изгнала в его цыганском сердце материальные обязательства перед покупателем.

Я вздохнул и, опустив голову, побрел домой.

А в сердце проснулся кто-то и громко сказал:

- Это за то, что ты Бога думал надуть, несвяченым куличом семью накормил!

И в голове проснулся кто-то другой и утешил:

- Если Бог наказал тебя, значит, пощадил семью. За одну вину двух наказаний не бывает.

Ну, и кончено! - облегченно вздохнул я ухмыляясь. - Расквитался своими боками.

Был я мал и глуп.

Продувной мальчишка

Рождественский рассказ

В нижеследующем рассказе есть все элементы, из которых слагается обычный сентиментальный рождественский рассказ: есть маленький мальчик, есть его мама и есть елочка, но только рассказ-то получается совсем другого сорта. Сентиментальность в нем, как говорится, и не ночевала.

Это рассказ серьезный, немного угрюмый и отчасти жестокий, как рождественский мороз на севере, как жестока сама жизнь.

Первый разговор о елке между Володькой и мамой возник дня за 3 до Рождества, и возник не преднамеренно, а, скорее, случайно, по дурацкому звуковому совпадению.

Намазывая за вечерним чаем кусок хлеба маслом, мама откусила кусочек и поморщилась.

- Масло-то, - проворчала она, - совсем елкое…

- А у меня елка будет? - осведомился Володька, с шумом схлебывая с ложки чай.

- Еще что выдумал! Не будет у тебя елки. Не до жиру - быть бы живу. Сама без перчаток хожу.

- Ловко, - сказал Володька. - У других детей сколько угодно елков, а у меня, будто я и не человек.

- Попробуй сам устроить - тогда и увидишь.

- Ну, и устрою. Большая важность. Еще почище твоей будет. Где мой картуз?

- Опять на улицу?! И что это за ребенок такой! Скоро совсем уличным мальчишкой сделаешься!.. Был бы жив отец, он бы тебе…

Но так и не узнал Володька, что бы сделал с ним отец: мать еще только добиралась до второй половины фразы, а он уже гигантскими прыжками спускался по лестнице, меняя на некоторых поворотах способ передвижения: съезжая на перилах верхом.

На улице Володька сразу принял важный, серьезный вид, как и полагалось владельцу многотысячного сокровища.

Дело в том, что в кармане Володьки лежал огромный бриллиант, найденный им вчера на улице, - большой сверкающий камень, величиной с лесной орех.

На этот бриллиант Володька возлагал очень большие надежды: не только елка, а пожалуй, и мать можно обеспечить.

Интересно бы знать, сколько в нем карат? - думал Володька, солидно натянув огромный картуз на самый носишко и прошмыгивая между ногами прохожих.

Вообще, нужно сказать, голова Володьки - самый прихотливый склад обрывков разных сведений, знаний, наблюдений, фраз и изречений.

В некоторых отношениях он грязно невежествен: например, откуда-то подцепил сведение, что бриллианты взвешиваются на караты, и в то же время совершенно не знает, какой губернии их город, сколько будет, если умножить 32 на 18, и почему от электрической лампочки нельзя закурить папироски.

Практическая же его мудрость вся целиком заключалась в трех поговорках, вставляемых им всюду, сообразно обстоятельствам: "Бедному жениться - ночь коротка", "Была не была - повидаться надо" и "Не до жиру - быть бы живу".

Последняя поговорка была, конечно, заимствована у матери, а первые две - черт его знает у кого.

Войдя в ювелирный магазин, Володька засунул руку в карман и спросил:

- Бриллианты покупаете?

- Ну, и покупаем, а что?

- Свесьте-ка, сколько каратов в этой штучке?

- Да это простое стекло, - усмехнувшись сказал ювелир.

- Все вы так говорите, - солидно возразил Володя.

- Ну вот, поразговаривай тут еще. Проваливай!

Многокаратный бриллиант весьма непочтительно полетел на пол.

- Эх, - кряхтя нагнулся Володя за развенчанным камнем. - Бедному жениться - ночь коротка. Сволочи! Будто не могли потерять настоящий бриллиант. Хи! Ловко, нечего сказать. Ну, что ж… Не до жиру - быть бы живу. Пойду, наймусь в театр.

Эта мысль, надо признаться, была уже давно лелеяна Володькой. Слыхивал он кое от кого, что иногда в театрах для игры требуются мальчики, но как приняться за эту штуку - он совершенно не знал.

Однако не в характере Володьки было раздумывать: дойдя до театра, он одну секунду запнулся о порог, потом смело шагнул вперед и для собственного оживления и бодрости прошептал себе под нос: "Ну, была не была - повидаться надо".

Подошел к человеку, отрывавшему билеты, и, задрав голову, спросил деловито:

Назад Дальше