Все это время Опарна не шла у него из ума, словно дурное знамение. Позже, когда он пришел на работу и она явилась пред очи его, он не знал, что ей сказать. Она выглядела ошеломительнее, чем когда-либо, хотя и вернулась к строгости длинных бесформенных сорочек. Запах юной плоти вновь растревожил его нервный покой и вновь напомнил ему, что – невероятно! – она дала ему право быть ей любовником. Лишь на миг они встретились взглядами. Но затем она подровняла стопку бумаг в руках, а он переставил предметы у себя на столе. Попросил ее сесть. Она села. Они вновь посмотрели друг на друга, на сей раз – подольше.
– Простите, – сказал Ачарья. – Я не смог вчера прийти.
– У нас кое-какие подвижки по криопробоотборнику, – сказала она и выдала ему распечатку электронного письма.
И вот так она продолжила вести себя в последующие дни. Что-то в ней умерло. Он видел это в ее глазах.
Опарна прежде смотрела на Ачарью с сиянием новой любви, но оно сменилось немой обидой на предательство и унижение. Ачарья огорчался, но все равно хотел, чтобы эта печаль приходила к нему в кабинет как можно чаще – в этом ее аскетическом облачении из длинной сорочки и джинсов, в этой сутане платонической отстраненности. Опарна говорила с ним только о работе и выглядела такой сильной и решительной в мученичестве своем, что он не находил повода заговорить о себе или обвинить силы добродетели, выкравшие его из подвала.
И все же предлоги видеть Опарну Ачарья находил. Он просил Айяна призывать ее в кабинет по всяким надуманным поводам. И она приходила – всякий раз, когда он ее приглашал. Бывали дни, когда он думал, что зовет ее слишком часто, и боялся, что она уволится из Института, не в силах более видеть его; тогда он собирал общие совещания ученых и ассистентов. Обводил взглядом собравшихся и невзначай останавливал его на Опарне. Она никогда не смотрела ему в глаза, но всякий раз, когда его тщательно продуманный случайный взгляд замирал на ней, Ачарья не сомневался: она знает, что он на нее смотрит. Ее маска отстраненности чуть сдвигалась: Опарна принималась упорнее вперяться в пол или непроизвольно вздыхала. И тогда он изобрел новый способ на нее смотреть.
Он приметил, что, если подвинуть цилиндрическую вазу, в которую незримые агенты Лаваньи по-прежнему ежеутренне ставили орхидеи, видно отражение Опарны. Вазу эту Лаванья купила много лет назад в безуспешной попытке придать его кабинету красоты. А теперь ваза стала сообщницей его тайной любви. У вазы, похоже, был неплохой показатель преломления, и лицо Опарны не слишком искажалось. И теперь на долгих общих заседаниях он глядел на нее так. Иногда в вазе он замечал, что Опарна смотрит на его лицо влюбленно и отворачивается, если чувствует, что ее могут застукать. Это изобретение утешало его, пока однажды вечером он не увидел, что отражение Опарны смотрит на него, а затем – на вазу. Она как-то вычислила его метод. Он встал с места посреди совещания – посреди чьего-то сообщения об оптимальных размерах шара – и унес вазу в дальний конец кабинета. Поставил ее на столик между белыми диванами. После чего вернулся к растерянному собранию с невинным лицом и бросил на Опарну мимолетный взгляд – оценила ли? – однако та смотрела в пол.
Ачарья страдал целую неделю. Каждый день пытался работать, выживать под неотвратимым воздействием Опарны и возвращался домой – к голоду и бодрствованию. Он осознал, что дом его – целиком колония жены. У него вдруг кончились рубашки и брюки. Нижнее белье, обыкновенно выложенное утром на кровати, как на шведском столе, теперь вдруг истощилось. Он ничего не мог найти. И потому Лаванье, прямо посреди сумрачных погребальных молитв или подачи еды горюющим, поступали звонки на мобильный, и она шептала в него:
– Щипчики для ногтей в коробке с леопардовой окраской… коробка внутри сумки в горошек во втором ящике тумбочки с моей стороны кровати… я сейчас не могу объяснить, что значит "в горошек"… это очень много круглых точек… я не знаю, почему именно "в горошек", а не "в точечку"… не забудь положить щипчики обратно в коробку… вытирайся после ванны… И почему ты не открываешь дверь прислуге?
Невзирая на обстоятельства своей жизни, Ачарья понимал, что Шаровая миссия вступает в ключевую стадию. Проблемы с закупкой оборудования постепенно решались. Его друзья из НАСА помогали добыть то, что американское правительство внесло в "черный список" после ядерных испытаний в Покране. Вопреки терзаниям любви и ее странным отвлечениям, от которых время растягивалось, он упорно трудился над многими тонкостями Миссии. Разговаривал с госслужащими, учеными и метеорологами, перепланировал приборное оснащение, переосмыслял физику на высоте сорока одного километра и повелевал в себе всем – для того, чтобы лаборатория Института оказалась достойной исследовать образцы, добытые Миссией. Но он утерял покой – и привилегии высокой мысли, и своего уединения, которое некогда ограждало его от житейских мелочей. Зверь гения в нем оказался смертельно заражен тем, что он диагностировал как влюбленность обыкновенную, однако сквозь случайные прорехи в тумане страданий он все еще видел красоту убежденности, что инопланетные микробы всегда падали с небес и когда-то породили жизнь на Земле.
Мысли о происхождении жизни иногда гасили его тоску по Опарне. Микроб к микробу – вот что такое местная жизнь и смерть. Любовь не имеет значения – это лишь изощренное эволюционное приспособление. Не более. Подобные мысли утешали его, но ненадолго. Так или иначе, он понимал, что Опарна – бесспорное вдохновение в его возрожденных усилиях довести Шаровую миссию до конца. Она глубоко увлеклась проектом, стала сердцем его команды. То было важнейшее время в ее профессиональной жизни. И поэтому, несмотря на неудобства безответной любви, она не оставила Институт. Любой серьезный сбой в проекте разочаровал бы ее, а его опозорил перед ней. И потому он наказал своему уму: как бы то ни было, шар должен взлететь и потом опуститься, а пробы воздуха следует изучить. Эта решимость заставляла его работать, как одержимого. Он вкалывал в сиянии старой неизлечимой веры во внеземное происхождение жизни на планете, в страхе потерять Опарну навсегда, в мучительной однозначности, что выбора у него нет и он ее потеряет рано или поздно, в смятении, что́ именно жена значит для мужчины, в горестном послевкусии ужасной пищи, которую приносил ему Айян Мани, и в смертельной усталости бессонницы. Наконец, через восемь дней после похоронного отсутствия Лаваньи, что-то в нем лопнуло.
Он спихнул на пол все, что было перед ним на столе, и встал с кресла. Он не ведал, который сейчас час, и ему было плевать. Он знал, что Опарна в подвале. Должна быть там.
Он прошел через давно покинутую Айяном приемную. Громыхали призраки-телефоны, факсы срыгивали бумагу. Коридор безлюден. Он простирался сверхъестественным мостом к осенней любви. Было слышно, как лифт тужится и рассылает эхо. Ачарья прошел меж побеленных стен, ощущая тревожность вторжения в юное тело, которое уже вот оно, в конце этого узкого коридора. Он ощутил бешеную ярость – за то, что эта женщина вытолкнула его из твердыни достоинства, которую другие строили ему десятки лет, в ад страдания, где старики вроде него ползали на брюхе и молили молодых женщин об одном лишь благосклонном взгляде. Но действительно бесило его болезненное подозрение, что вот сейчас, в его преклонные годы, к нему пришла настоящая любовь.
Всего несколько недель назад он пребывал в покое, считая любовь кратким незрелым возбуждением, какое он когда-то чувствовал к Лаванье в свежести их брака. То было просто и безболезненно. Никакого преследования, никакой борьбы. Лаванья была рядом с утра, была и вечером, а в некоторые ночи по своему усмотрению обнажалась. Любовь, как ему всегда казалось, была договоренностью. Он не сомневался, что пьяницы-поэты преувеличивают ее горести. Но теперь он ощущал ее муки и безумный страх отвержения.
Он распахнул дверь в лабораторию. Там было почти темно. Опарна сидела на полу у главного рабочего стола, заполнявшего половину комнаты. Она выключила весь свет, кроме маленькой тусклой лампочки прямо над столом. Лампочка отбрасывала от микроскопов и других оптических приборов великанские тени, и они словно затаились в ожидании, как любопытствующие соглядатаи. На Опарне были джинсы и длинная сорочка насильственной скромности. Волосы забраны назад. Он подошел к ней и встал, прикасаясь коленом к ее плечу.
– Зачем вы так со мной? – спросил он.
Она не ответила. Он потянул ее вверх за руки и поцеловал – или укусил (не запомнил). Они рухнули на пол кучей-малой, целовались, лизались и боролись. Он содрал с нее сорочку, сдернул джинсы. Она буянила, не понимая, сопротивляется или содействует. Когда он снял с нее всю одежду, она затихла. Отвернулась от него в припадке стыда, уткнулась лицом в пол, закрываясь локтем от этого безумца, гордые груди желали упокоиться на полу, бронзовая спина вздымалась и опадала, как песчаная дюна в сумерках, длинные упругие ноги лежали безвольно.
Он потянул ее за плечо – повернуть к себе. Он хотел увидеть ее надменное лицо, теперь укрощенное и беспомощное, но Опарна упрямо держалась за ножку стола и зарывалась лицом в локоть. Он сгреб ее волосы в кулак и попытался заглянуть в лицо, уничтожившее его покой. У нее не осталось сил сопротивляться. Рука оставила ножку стола, плечи сдались, и она повернулась к нему, поверженная, исступленная. Волосы разметались, резинка в ужасе слетела и укатилась прочь давным-давно. Она закрыла глаза, и он удушил ее долгим, свирепым поцелуем. Попытался придержать ей ноги, но они блестели от пота, и ладонь его соскользнула. Она рассмеялась. Но ее одержимый смех превратился в стоны, когда он наконец сумел развести ей ноги и вторгся в нее с нечеловеческой силой. Атака была недолгой. Минута, не более, – и он пал ей на грудь и скатился на пол, отдуваясь и смеясь.
Он не знал, что подобное приятное насилие допустимо за пределами порнографии. Позабавленная улыбка на лице юной Лаваньи, этот вид терпеливого мастера дзэн, попускающего ученику его несовершенство, – вот каково лицо женской любви. Но сейчас все было иначе.
Опарна глядела на него, тяжело дыша, лежа на истерзанной груди. Они с Ачарьей смотрели друг на друга так, словно знали, что умрут, и смирились с этой смертью. Заговорили не скоро.
– Что мы наделали? – спросила она с улыбкой.
– Что мы наделали? – повторил Ачарья серьезнее. – Что дальше?
– Что дальше? Не воруй женскую реплику. Это недопустимо.
– Это женская реплика?
– Конечно. Но вообще пока рано ее произносить. – Она перекатилась на бок и положила голову ему на грудь. Он почувствовал, как ее палец ощупывает ему пуп. – У тебя такой большой пупок, – сказала она. – И такой глубокий. И в нем войлок. – Она показала ему, что там нашла. – Жена в отъезде?
– Да, – сказал он. – А ты, похоже, опытная.
– В чем?
На этот вопрос все ответы были по чему-то неудобные.
– Сколько у тебя было любовников? – спросил он.
Она уставилась в потолок, поигрывая прядью волос.
– А правда, что мы применяем десятичную систему счисления, потому что у нас десять пальцев?
– У большинства из нас двадцать пальцев.
Она на мгновение растерялась, но быстро парировала:
– Я про руки.
– Тогда да, – ответил он. – С чего вдруг ты про десятичную систему?
– Я считала своих мужчин, – сказала она, – и десяти пальцев мне мало. – Она приподняла голову – заглянуть ему в лицо. – Тебя раздражает, что я спала со столькими мужчинами?
– Да. Я их всех ненавижу, – сказал он.
– Очень мило с твоей стороны говорить такое женщине, – отозвалась она.
Опарна смотрела на него нежно. Он походил на громадного уютного тюленя. Взгляд его, обыкновенно пылкий и яростный, теперь сиял рассеянным светом обожания или благодарности. Они молча пролежали на полу больше часа. А потом ей что-то пришло в голову.
– Тогда на лекциях, – сказала она, – помнишь, ты произнес речь?
– Ты была там?
– Да. Пришла тебя вожделеть. Ты тогда кое-что сказал. Ты сказал: "Вероятно, мы не в силах понять физику на квантовом уровне без понимания кое-чего другого, что ныне физикой не считается. Например…" И потом умолк. Я подумала, ты хотел что-то сказать, но решил, что не стоит.
– Все так очевидно?
– Что ты хотел сказать?
Он сделался задумчив и отрешен. Она уставила подбородок ему на грудь и попыталась прочесть его лицо. Красивые губы, подумала она, полные и даже самоуверенные, что ли. Такие примут поцелуй женщины как заслуженный. Ее это задело. Надо было заставить его страдать подольше, прежде чем сдаться. Пусть не думает, что она его по праву, как Нобелевская премия или что-то в этом духе.
– Говори, – сказала она.
– Есть вещи, которые такому мужчине, как я, нельзя говорить на людях, – сказал он. – Есть вещи, от которых физика отказывается. Поэтому я и не мог тогда это произнести.
– Но мне-то можешь. Голой женщине мужчина может сказать что угодно.
Он молчал, как показалось, довольно долго. Она ждала.
– Я никому этого не рассказывал, – наконец услышала она. Но он опять умолк. Ему показалось странным говорить это сейчас, в сырости наготы, казавшейся комичной, – и говорить это женщине, которую он знал лишь в пределах временного мучения любви. – Физике нужно уйти, – произнес он, словно революционер при смерти, желающий воли в обмен на свои владения. Ее это разочаровало, хотя она понимала, что его слова будут, конечно, о физике. Но все же надеялась, что о чем-нибудь другом. – Никто не признает этого, но физика в тупике, физике пора меняться, – сказал он. – Известных ныне законов недостаточно. Нужно еще что-то. Физика должна кое с чем смириться. Без толку бомбардировать частицы в коллайдере за девять миллиардов долларов. Физике нужно с этим смириться. Но это не все. Ей нужно смириться и с тем, что жизнь и сознание – скрытая часть того, что мы пытаемся изучать. Я не могу сказать такое на публике, потому что это привилегия исключительно спятивших ученых.
В голове он это себе видел простым и ясным, но вот его впервые попросили выразиться беспомощными средствами языка, и оказалось, что это трудно и даже вульгарно.
– Я верю, что у вселенной есть план, цель, – произнес он. – Не знаю, что это за игра, но она есть. – И затем вдруг добавил – резко, неуклюже: – Ты слыхала о Либете? – Она удивилась. Ачарья с Либетом у нее уж никак не вязался.
Бенджамин Либет был из мужской экзотики, вроде путешествий во времени или антиматерии. Его имя обычно всплывало при стечении пива и философии, когда мужчины на мели спрашивали проникновенно: "Кто мы?"
Опарна села.
– Либет? – переспросила она и хихикнула.
– Да, Либет.
– Когда он работал? В шестидесятые-семидесятые? – спросила она.
– Семидесятые-восьмидесятые.
– Он же с факультета физиологии, кажется, Университета Калифорнии?
– Ты, похоже, хорошо его знаешь, – отозвался Ачарья.
– Кое-что запоминается, – сказала Опарна. – Он возился с человеческим сознанием или чем-то вроде, да? И заявлял, что доказал отсутствие свободы воли. Но как такое вообще можно доказать?
– Он закреплял электроды на головах добровольцев, – ответил Ачарья проникновенно и торжественно, – и просил их выполнять простые задачки: поднять палец, нажать на кнопку. А потом демонстрировал, что за мгновения до того, как они, по их мнению, принимали осознанное решение осуществить действие, их мозг уже запустил нейронный процесс выполнения этого самого действия. Из этого вытекает, что когда человек поднимает палец, он попросту пребывает в иллюзии, что принял это решение. На самом деле это действие уже предопределено. Если Либет прав, у его вывода есть толкование, которое людям может не понравиться: всякое действие на Земле – поворот головы, лай собаки, падение цветка – предопределено. Как сцена в фильме.
Опарне захотелось сказать: "Фигня". Но он как-то по-особенному смотрел в потолок, глазами, хмельными от далеких воспоминаний. Она сказала себе, что ей следует быть женщиной – следует быть понимающей. Да и вообще это ее слабость. Видеть, к чему клонит любимый мужчина.
– Давным-давно я с ним работал, недолго, всего несколько недель, – сказал Ачарья, отрывая взгляд от потолка. – Помогал ему с экспериментами.
Опарна удивилась, но сперва следовало внести научное возражение:
– У Либета было, очевидно, примитивное оборудование. Могла закрасться ошибка.
Ачарья тысячу раз слышал эти возражения, но что-то такое знал, отчего не сомневался: Либет наткнулся на тайну в самом сердце науки. Опарна видела в его глазах непрозрачность, угрюмый неизменный рок, от которого обычно впадала в отчаяние, но сейчас, в темной лаборатории, почти уверилась, что Либет, вероятно, был не так уж безнадежен.
– А чем вы занимались с Либетом? – спросила она. – Ты разве не разгромом Большого взрыва увлекался тогда?
– Когда я узнал, что́ он пытается сделать, мне стало любопытно, – ответил он. Глянул на нее. – Опарна, – добавил он, – когда я говорил тебе, что никому этого не рассказывал, я не имел в виду наши дела с Либетом. Я о другом.
Она подобралась поближе.
– О чем же? – спросила она.
– Когда мне было девять, кое-что произошло, – сказал он. Попытался сесть, но пол был скользкий от его пота. Она помогла ему, и он сел, опершись о стол. – Я собирался с семьей в цирк. Машина не завелась, и отец сказал, что, поскольку цирковой шатер всего в километре от дома, пройдемся пешком. Нас было много. Большая семья. У матери с собой была коробка арахиса, и она все накладывала мне в ладонь. Внезапно у меня отключилось сознание и я отчетливо увидел карлика в красной майке и белых шортах. Он сидел на слоне. Над головой у него летала синяя птица. И тут карлик упал со слона, и слон его растоптал. Я увидел это внутренним зрением. Мать шла рядом. Я рассказал ей, что увидел. Она улыбнулась и взъерошила мне волосы. "Не бери в голову", – сказала она. Мы вошли в шатер, и я увидел, что он полон – за вычетом мест в первом ряду, забронированных для нас. Все смотрели, как мы проходим между сидений и устраиваемся на лучших местах. Я сел между родителями. Хотел защиты – я знал, что произойдет… Посреди представления на арену вышел слон, на спине у него был карлик в красной майке и шортах. Я глянул на маму. Она смотрела на меня с таким видом, будто я ее разыгрываю. Она попыталась понять, откуда я мог знать это. Ущипнула меня за ногу и прошептала: "Ты сюда вчера пролез, да? Говори, я не скажу отцу". Вдруг из ниоткуда возникла маленькая синяя птица и принялась в панике носиться над толпой. Все закричали – такая она была красивая. Она пронеслась над головой карлика и исчезла в отверстии в своде. Карлик упал со слона. Слон его не сбрасывал. Он вел себя спокойно. Он не испугался и не взбесился. Словно это была часть представления, слон прошел по карлику. Поставил ногу ему на грудь. Я видел, как голова карлика вскинулась на миг, а потом упала. Он умер прямо там, на полу арены. Возникла неразбериха, все ринулись вон. Я помню лицо матери. Она смотрела на меня испуганно. Потом мы вернулись домой, и она пересказала отцу мои слова. Он не поверил ни ей, ни мне. А потом этот случай как-то забылся. С тех пор сознание мое ни разу больше не пустело. Я больше никогда не видел будущее. Но что-то в тот день во мне изменилось. И с тех пор я стал вот таким.