– Смутно. Мне приятнее вспоминать об этом, чем о том времени, когда они были вместе. Одна из них мертва, так что когда я получила письмо, то сочла его абсурдным. Разве люди могут возродиться? Или ты собираешься открыть мне этот великий секрет?
– Никоим образом, к тому же я сам не знаю. Мое существование – это один бесконечный план. Я знаю только, что нахожусь здесь, и этому никогда не наступит конец. Те, кого я начинаю любить или ненавидеть, в конце концов умирают, а я остаюсь. Я только это и знаю. Еще ни одна душа не возникала передо мной, заявив, что является реинкарнацией того, кто причинил мне боль, боль!
– Продолжай, я слушаю.
– Значит, ты помнишь ту Сьюзен и ее письмо.
– Да, она написала, что Лили возродилась в другой стране. Ой! – Я замолчала от потрясения. – Так вот почему ты заставляешь меня видеть тот сон! Это страна, в которой я никогда не была и в которой сейчас находится Лили. Ты хочешь, чтобы я в это поверила?
– Нет, – покачал головой он. – Я просто хочу сказать тебе прямо в лицо, что ты так и не отправилась на ее поиски.
– Новые выходки, у тебя их целая тысяча. Кто тебе причинил боль? Кто стрелял из тех ружей, когда ты умер? Не хочешь рассказать?
– Точно так Лев рассказал тебе о своих женщинах, как он на протяжении всей болезни Лили менял одну девушку за другой, чтобы утешиться. Отец умирающей девочки…
– Ты омерзительный дьявол! Я даже слов не нахожу. А в свое оправдание замечу, что он действительно связывался с этими девчонками на короткое время без любви, а я пила. Я пила. И толстела. Так оно и было. Но теперь все это бессмысленно. Или ты именно это хотел услышать? Нет никакого Судного дня. Я в него не верю. А с потерей этой веры я перестала исповедоваться, перестала обороняться. Ступай прочь. Я включу проигрыватель. Что ты тогда сделаешь? Сломаешь его? Но он у меня не один. Есть и другие. В конце концов, я могу спеть Бетховена. Я знаю Скрипичный концерт наизусть.
– Не смей этого делать.
– Отчего же, или в твоем аду тебя ждут музыкальные записи?
– Откуда мне знать, Триана? – спросил он, внезапно смягчившись. – Откуда мне знать, как у них там устроено в аду? Ты сама видишь, на какие вечные муки я обречен.
– По-моему, это гораздо лучше, чем вечное пламя. Но я буду играть своего Бетховена, когда захочу, и буду петь, что помню, пусть даже не в том ключе и навру мелодию…
Он подался вперед, а я, не успев собраться с силами, потупилась. Уставилась на столешницу, почувствовав себя несчастной, такой несчастной, что уже не могла дышать.
Скрипка. Исаак Стерн в концертном зале, детская уверенность, что и я смогу достичь такого мастерства…
Нет. Перестань.
Я взглянула на скрипку. Потянулась к ней. Он не шелохнулся. Я не смогла преодолеть четыре фута столешницы. Пришлось подняться и обойти стол вокруг. Он не сводил с меня глаз, не меняя настороженной позы, словно подозревал, что я способна выкинуть какой-нибудь трюк. Возможно, я и смогла бы. Только пока у меня не было наготове никаких трюков – ничего стоящего.
Я дотронулась до скрипки.
Ее хозяин выглядел красивым и величественным. Я уселась прямо перед инструментом, и он отвел правую руку, чтобы я могла потрогать скрипку. Более того, он даже чуть придвинул скрипку ко мне, по-прежнему не выпуская из рук гриф и смычок.
– Страдивари, – сказала я.
– Да. Одна из многих, на которых я когда-то играл, просто одна из многих, такой же призрак, как я. Сильный призрак сам по себе. Совсем как я. В этом царстве он остается тем же Страдивари, каким был при жизни.
Он с любовью взглянул на инструмент.
– Можно сказать, что я некоторым образом и умер из-за него. – Он перевел взгляд на меня и спросил: – Почему после письма Сьюзен ты не отправилась на поиски возрожденной души своей дочери?
– Я не поверила письму. Я выбросила его. Оно мне показалось глупым. Я пожалела Сьюзен, но не смогла ответить.
Глаза его ярко вспыхнули, губы растянулись в хитрой улыбке.
– Мне кажется, ты лжешь. Просто ты приревновала.
– К чему было ревновать, скажи на милость? К тому, что старая знакомая выжила из ума? Я не видела Сьюзен много лет. Я даже не знаю, где она сейчас…
– Но ты ревновала, сжигаемая яростью, ревновала к ней больше, чем когда-либо ревновала Льва ко всем его девицам.
– Тебе придется объяснить мне свои слова.
– С удовольствием. Тебя терзали муки ревности из-за того, что твоя возродившаяся дочь открылась твоей подруге Сьюзен, а не тебе! Так ты тогда думала. Все это неправда. Не может быть, чтобы связь между Лили и Сьюзен оказалась такой прочной! Гнев – вот что ты чувствовала. И гордость – ту самую гордость, которая позволила тебе отказаться от Льва, в то время когда он не мог отличить правой руки от левой, когда его сломило горе, когда…
Я ничего не ответила. Он был абсолютно прав. Мне было мучительно сознавать, что кто-то может заявить о такой близости с моей ушедшей дочкой, что Сьюзен, у которой явно помутился рассудок, могла вообразить, будто Лили, возродившись, доверилась ей, а не мне.
Он был прав. Как ужасно глупо. Лили очень любила Сьюзен. Между ними существовала тесная связь!
– Ладно, выкладывай свой второй козырь. Итак?
Я потянулась к скрипке.
Он не выпустил ее из рук, а только крепче сжал.
Я гладила скрипку, но он не позволял мне сдвинуть ее с места. Он наблюдал за мной. Скрипка на ощупь была настоящей, великолепной, блестящей, осязаемой и превосходной сама по себе, даже когда из нее не извлекали ни единой ноты. Какое блаженство прикоснуться к такому чудному старому инструменту!
– Надо полагать, это честь? – горестно спросила я, приказывая себе не думать сейчас о Сьюзен и ее выдумке, что Лили возродилась.
– Да, это честь… Но ты ее заслужила.
– Почему ты так думаешь?
– Потому что ты любишь ее звучание, наверное, больше любого смертного, для которого я играл на ней.
– Даже больше Бетховена?
– Он был глух, Триана, – прошептал скрипач.
Я громко расхохоталась. Разумеется. Бетховен страдал глухотой. Весь мир это знал, как знал, что Рембрандт голландец или что Леонардо да Винчи гений. Я смеялась искренне.
– Как забавно, что я забыла об этом.
Но ему это не показалось забавным.
– Дай мне подержать скрипку.
– Не дам.
– Но ты ведь говорил…
– Мало ли что я говорил. Нужно и меру знать. Можешь дотронуться до скрипки, но это все. Брать скрипку в руки я не позволю. Неужели ты думаешь, я разрешу такой, как ты, даже щипнуть одну струну? И не пытайся!
– Ты, должно быть, умер в ярости.
– Так оно и было.
– А как ученик что ты думал о Бетховене, хотя он и не мог слышать твою игру? Как ты его оценивал?
– Я его обожал, – едва слышно ответил скрипач. – Я обожал его совсем как ты, хотя как раз ты-то его не знала, зато я знал, и я превратился в призрака еще до того, как он умер. Я видел его могилу. Когда я пришел на то старое кладбище, мне показалось, что я снова умру от горя, от ужаса при мысли, что он мертв и вместо него на земле остался один лишь могильный камень… Но нам не дано умереть дважды.
В его взгляде больше не чувствовалось презрения.
– Все произошло так быстро. В этом царстве все так происходит. Очень быстро. Годы прошли для меня как в тумане. Позже, гораздо позже, из болтовни живых я узнал о его пышных похоронах, о том, как гроб Бетховена пронесли по улицам на руках. Да, Вена обожает пышные похороны, теперь у моего Маэстро надлежащий памятник. – Его голос был едва различим. – Как я плакал на его прежней могиле. – Он поднял глаза, изумленно озираясь, но рука его ни на секунду не отпускала скрипку. – Помнишь, когда умерла твоя дочь, тебе хотелось, чтобы об этом узнал весь мир?
– Да, и чтобы все вокруг на секунду замерло, погрузилось в раздумье…
– А все твои калифорнийские друзья не знали, как высидеть простейшую мессу по покойному, и половина из них потеряла из виду катафалк на дороге.
– Ну и что?
– А то, что у Маэстро, которого ты так любишь, были как раз те похороны, какие ты хотела устроить дочери.
– Да, но он Бетховен, и ты его знал. И я его знаю. А кто такая Лили? Что она теперь? Кости? Прах?
Он поглядел на меня с нежностью и сожалением. В голосе моем не слышалось ни резкости, ни злобы.
– Кости, прах… лицо, которое я отлично помню: круглое, с высоким лбом, как у моей матери, не похожее на мое. Лицо моей матери. Мне нравится думать о ней. Нравится вспоминать, какой она была красивой…
– Даже когда ее волосы выпали и она плакала?
– Все равно она оставалась красивой. А ты был красив, когда умер?
– Нет.
Скрипка на ощупь оказалась шелковистой.
– Тысяча шестьсот девяностый год – вот когда ее сделали, – сказал он. – Задолго до моего рождения. Отец купил ее у какого-то человека в Москве, где я никогда не был, ни разу, и куда никогда не отправлюсь ни при каких обстоятельствах.
Я с любовью рассматривала скрипку. В ту минуту меня больше ничто не волновало, кроме этого чуда – призрачной, поддельной, ненастоящей скрипки.
– Она призрачная и настоящая, – поправил он. – У моего отца было двадцать инструментов, изготовленных Антонио Страдивари. Все они были прекрасны, но эта скрипка лучше всех.
– Двадцать? Я тебе не верю! – внезапно произнесла я, сама не зная почему. Наверное, от ярости.
– Ревность из-за того, что ты бесталанна, – сказал он.
Я внимательно всмотрелась в него. Он сам для себя четко не определил свое отношение ко мне. Он не знал, любит ли он меня или ненавидит, – знал лишь, что отчаянно нуждается во мне.
– Не в тебе, – возразил он, – просто в ком-то.
– В ком-то, кто любит эту скрипку? – спросила я. – Любит ее и знает, что она называется "Большой Страд" и что Страдивари сделал ее уже почти в самом конце жизни? – продолжала выспрашивать я. – Когда избавился от влияния Амати?
Его улыбка была мягкой и печальной, нет – больше чем печальной. И полной боли, а может быть, благодарности?
– Идеальные эфы, – благоговейно произнесла я, проводя по ним пальцем. – Не трогай струны.
– Вот именно, не трогай, – сказал он. – Но ты можешь… Можешь еще раз потрогать скрипку.
– А теперь ты плачешь? Слезы настоящие?
Я хотела, чтобы слова прозвучали ехидно, но у меня ничего не получилось. Я продолжала смотреть на скрипку и думать, насколько она совершенна и непостижима. Все равно что пытаться рассказать кому-то, кто в жизни не слышал звучания скрипки, на что оно похоже, на что похож голос этого инструмента. Невольно напрашивается мысль: сколько же поколений сменило одно другое, так ни разу и не услышав ничего подобного.
Слезы шли его миндалевидным впалым глазам. Он не пытался побороть их. Насколько я знала, он сам создал их, как создал весь свой облик.
– Если бы это было так просто, – признался он.
– Темный лак, – сказала я, глядя на скрипку. – По нему можно определить дату. К тому же нижняя дека состоит из двух кусков – я видела шов. Итальянское дерево.
– Нет, – сказал он. – Хотя многие другие скрипки были сделаны из итальянской древесины. – Ему пришлось прочистить горло, чтобы смочь хоть как-то заговорить. – Это большая скрипка, да, ты права, она называется "stretto lungo". – Он говорил почти ласково. – Ты столько всего знаешь, столько подробностей о Бетховене и Моцарте, и ты плачешь, вцепившись в подушку, когда слушаешь их музыку…
– Я слушаю, слушаю, – заверила я. – Не забудь и про русского сумасшедшего, как ты столь нелюбезно его окрестил. Моего Чайковского. Ты играл его довольно неплохо.
– Да, но какую пользу тебе принесли все твои знания? Ты зачитала до дыр письма Бетховена и Моцарта, бесконечно вникаешь в постыдные подробности жизни Чайковского – но что это тебе дало? Что ты собой представляешь?
– Эти знания не дают мне скучать, – произнесла я медленно и спокойно, обращаясь не столько к нему, сколько к самой себе, – в той же мере, что и ты.
Я наклонилась над скрипкой совсем близко. Свет от люстры был скуден, но я смогла разглядеть сквозь эфу клеймо – круг, буквы AS и год, четко выведенный, как он и говорил: "1690".
Я не поцеловала скрипку, даже подумать об этом не могла, это выглядело бы вульгарно. Мне просто хотелось подержать ее в руках, прижать к ключице… По крайней мере, я знала, как это сделать: обхватить пальцами левой руки ее гриф.
– Не смей.
– Ладно, – со вздохом согласилась я.
– У Паганини было две скрипки Антонио Страдивари, когда я с ним познакомился, но ни одна из них не могла сравниться с этой…
– Так ты и его знал?
– О да, можно сказать, он, сам того не подозревая, сыграл роковую роль в моем падении. Он так и не узнал, что со мной стало. Но я за ним наблюдал сквозь темную завесу, наблюдал раз или два, больше не смог вынести, и время больше не имело естественных мерок. Но у него никогда не было такого прекрасного инструмента, как этот…
– Понятно… а у тебя их было двадцать.
– В отцовском доме, я же тебе говорил. Вспомни прочитанное. Ты ведь знаешь, какова была Вена в те дни. Ты знаешь о князьях, владевших личными оркестрами. Не будь такой тупой.
– И ты умер ради этой скрипки?
– Я бы умер ради любой из них, – ответил он, оглядывая инструмент. – Я почти что умер ради всех них. Я… Но эта скрипка была моей, по крайней мере так считалось, хотя, разумеется, я был единственным сыном, а скрипок было много и когда-то я играл на всех.
Рассказ, видимо, его забавлял.
– Ты в самом деле умер из-за этой скрипки?
– Да! И из-за страстного желания играть на ней. Родись я бесталанным идиотом вроде тебя, такой же заурядной личностью, я бы сошел с ума. Удивительно, что с тобой этого не случилось. – Видимо, он тут же пожалел о сказанном, потому что посмотрел на меня, словно извиняясь, и добавил: – Но не многие могут слушать как ты. Нужно отдать тебе должное.
– Благодарю, – сказала я.
– Не многие способны понять язык музыки так, как ты.
– Благодарю, – прошептала я.
– Не многие стремились… к таким широким горизонтам. – Он казался удивленным, когда смотрел почти беспомощно на скрипку. Я промолчала. Он расстроился и уставился на меня.
– А что смычок? – спросила я, внезапно испугавшись, что скрипач уйдет, снова уйдет, исчезнет из мести. – Великий Страдивари и смычок изготовил?
– Возможно, хотя сомнительно. Он не очень любил тратить время на смычки. Но ты и без меня знаешь. Этот смычок он мог сделать, мог, и, разумеется, ты узнаешь материал. – Он снова улыбнулся, как-то по-свойски и слегка удивленно.
– Разве? Мне кажется, что нет, – сказала я. – Из чего он сделан? – Я дотронулась до длинного широкого смычка. – Какой широкий! Гораздо шире, чем наши современные смычки.
– Для извлечения более тонкого звука, – пояснил он, разглядывая смычок. – А ты, оказывается, наблюдательна.
– Но это же очевидно. Любой бы заметил. Уверена, что публика в часовне тоже обратила внимание на то, что смычок необычно широкий.
– Не будь столь уверена. А ты знаешь, почему он такой широкий?
– Чтобы конский волос не дотрагивался до древесины – тогда можно играть более резко.
– Резко, – повторил он с улыбкой. – Резко. Я никогда об этом не думал.
– Ты часто сильно ударяешь по струнам. Для таких аккордов нужен слегка вогнутый смычок – разве нет? А что это за древесина? Какая-то особая. Не могу вспомнить. А ведь когда-то я знала эти вещи. Ответь.
– С удовольствием, – ответил он. – Мастера я не знаю, зато материал мне известен с тех времен, когда я еще был жив. Он называется фернамбук. – Призрак внимательно посмотрел на меня, словно ожидая реакции. – Что-нибудь вспоминается?
– Так, что такое фернамбук, я не…
– Он растет в Бразилии. И в те времена, когда изготовили этот смычок, фернамбук доставлялся только из Бразилии.
Я посмотрела на него немигающим взглядом.
– Ах да.
Внезапно передо мной возникло море, блестящее сверкающее, залитое лунным светом. А потом появились огромные волны. Картина была такой ясной, что вытеснила его, но тут я почувствовала, как он положил руку на мою. И я увидела его. Увидела скрипку.
– Неужели не помнишь? Подумай.
– О чем? – спросила я. – Я вижу берег, вижу океан, вижу волны.
– Ты видишь город, где, как сообщила тебе Сьюзен, во второй раз родился твой ребенок, – резко сказал он.
– Бразилия… – Я подняла на него взгляд. – В Рио, в Бразилии, ну да, именно так написала Сьюзен в своем письме. Лили стала…
– Музыкантом в Бразилии – именно тем, кем ты всегда стремилась быть, музыкантом, помнишь? Лили реинкарнировала в Бразилии.
– Я же сказала, что выбросила письмо. Я никогда не видела Бразилию. Почему ты хочешь, чтобы я ее видела?
– Не хочу! – сказал он.
– Нет, хочешь.
– Неправда.
– Тогда почему я ее вижу? Почему ты будишь меня, стоит мне увидеть воду и пляж? Зачем они мне снились? Почему я только что их видела? Я ведь не вспомнила слова Сьюзен. Я не знала, что такое "фернамбук". Я никогда не бывала…
– Ты снова лжешь, но в том нет твоей вины, – сказал он. – Ты на самом деле ничего не знаешь. В твоей памяти есть несколько милосердных разрывов или мест, где нить слишком тонкая. Святой Себастьян – покровитель Бразилии.
Он взглянул на итальянский шедевр Карла – изображение святого Себастьяна, висевшее над камином.
– Помнишь, Карл хотел поехать завершить свою работу над святым Себастьяном, собрать его португальские изображения, которые, как он знал, там есть, а ты сказала, что предпочла бы никуда не уезжать.
Я ничего не ответила – так мне было больно. Я действительно так сказала Карлу и разочаровала его. А позже он так и не смог найти силы, чтобы совершить поездку.
– Естественно, ты винишь себя, – вновь заговорил скрипач. – Ты не хотела ехать потому, что именно это место Сьюзен упомянула в своем письме.
– Не помню.
– Помнишь, конечно, – иначе я бы не знал об этом.
– У меня нет никаких ассоциаций с морскими волнами и пляжем Бразилии. Тебе придется отыскать какую-нибудь особую деталь. Или отрешиться самому от этой картины, раз ты не хочешь, чтобы я ее видела, а это может означать только, что…
– Прекрати свой глупый анализ.
Я отпрянула. Боль на секунду победила. Я не могла вымолвить ни слова. Карл действительно хотел отправиться в Рио, и много раз в юности я тоже хотела уехать – к югу от Бразилии, в Боливию, Чили и Перу, в далекие и таинственные страны. Сьюзен писала в своем послании, что Лили возродилась в Рио… да-да, была там еще какая-то подробность, какая-то деталь…
– Девочки, – напомнил он.
Я вспомнила. В нашем доме в Беркли, в квартире над Сьюзен, жила красивая бразильянка с двумя дочерьми; уезжая, они сказали: "Лили, мы никогда тебя не забудем". Университетская семья из Бразилии. Там их было несколько. Я отправилась в банк, наменяла серебряных долларов и дала по пять монет красивым девочкам с гортанной речью… ну да, именно с этим акцентом говорили девушки во сне! Я посмотрела на него. Язык, на котором говорили в мраморном дворце, – португальский.
Он в ярости вскочил, потянув за собою скрипку.