Ключей от большого, почти амбарного замка, запирающего входную дверь, не было, пришлось попросить Мятлева с Супруном сбить его, а потом еще и починить дверь, подломавшуюся у косяка. В помещении было тихо, пустынно и просторно. Они прошли темную прихожую, в которой сбоку, у крючков для одежды, был установлен пыльный стол с фаянсовой пересохшей чернильницей. Почти сразу открылась небольшая комната, в которой тоже стоял стол, но у окна. Которое тоже не мешало бы протереть, уж очень стекла заросли грязью и пропускали так мало света, что Самохина споткнулась о задравшуюся паркетную дощечку. Потом оказались в очень большой комнате, где стояло уже столов пять или даже больше. Вдоль стен расположились шкафы, некоторые из них были открыты, и все они, целиком были заставлены темными конторскими папочками. Эти же папочки оказались свалены в кучу и в последней, дальней комнатке. Тут тоже находился стол, только большой, резной, с зеленым сукном, на котором эти же папки валялись раскрытыми. Чувствовалось, что листы из них вырывали с силой или по необходимости быстро.
– Что тут было? – спросил он у Самохиной.
– Точно не знаю, кажется, какое-то отделение юнкеров. У них же на Крымской площади, тут неподалеку, были и казармы, и склады, и прочее разное... Вот в этом особнячке у них была контора... Но теперь нам приказано здесь размещаться.
Борсина уже сходила наверх, и объявила, стоя на лестнице:
– Помещение для сна я занимаю крайнее слева, а вам, господа, придется пользоваться тем, что находится у ванной комнаты.
Помещений, в которых оказалось несколько кроватей, действительно имели все удобства, так что там можно было жить, и даже с некоторым комфортом. Вот только для Мятлева с Супруном места не оказалось. Но практичный Мятлев вдруг обнаружил небольшую выгородку прямо перед входом, и перетащил туда две кровати сверху. О том, что им-то пользоваться удобствами придется во дворе, он не обеспокоился, и не таким обходились на войне.
А потом, вместо того, чтобы отбыть в Урюпинск, или откуда там пришел рапорт, по которому должен был отправиться Рыжов со своей группой, они почти два дня приводили свой флигель в порядок. Сначала обустроили жилые помещения, и по какому-то из манадатов Самохиной они получили даже постельное белье. Хотя это Рыжов уже полагал излишним. Нет, на самом деле, сколько он тут будет жить? Ну, несколько дней, много – неделю. И зачем ему белье?
Но Самохина резковато сообщила, подслушав какой-то его разговор с Мятлевым и Супруном:
– Вы не думайте, товарищи, что вас так быстро отпустят назад, в Омск, или даже на войну. Людей не хватает, вы прошли почти все этапы оформления вас в нашей... комиссии. Найдется для вас дело и тут. Поэтому об Омске советую забыть надолго.
Рыжов подумал-подумал, и покорился, как привык слушать приказы. Вот Мятлев расстроился, он-то рассчитывал на демобилизацию, но теперь, когда попал сюда, в Москву, в Неопалимовский особнячек, с этим явно возникали сложности.
Потом стали разбираться с темными папочками. Их было очень много, по большей части пустые, в них только предполагалось подшивать какие-то документы, бумаги и прочее. С этим поступили просто, нашли в подвале местечко посуше, у сухой же стены, и выложили их штабелем. Те немногие из папок, которые были заполнены, осмотрели, но все, сколько-нибудь значимое, из них пропало. Поэтому бумагу эту решили использовать для своих надобностей, тем более, что обратная сторона листов была чистой, на них можно было писать.
– Да, если уж мы будем вести какую-то бюрократию, – высказалась Самохина, – пусть у нас будет своя бумага, и пристойный вид у всех этих документов.
– Вы что же, полагаете, нам придется отчитываться? – спросил Раздвигин у нее.
– Кажется, нам будут поручать такие дела, что мало не покажется, – отозвалась она туманно.
Но странным образом, Раздвигина это не обеспокоило. Он вообще, с самого начала устраивался тут, в этом флигеле надолго, прочно и старательно. Особое впечатление на него произвело то, что им вдруг выделили карточки, и они стали получать еду. Кашеварить поставили Мятлева, и тот быстро с этим согласился, потому что кто же откажется в незнакомом месте, где неизвестно сколько придется просидеть, от кухонного наряда? А вот Супруна пришлось поставить на бессменный пост у ворот перед двором. Он и встал на этот пост, с помощью Самохиной, довольно скоро разжился замком, не меньше, чем тот, который они сбили с входной двери, и стал запирать двор на ночь.
Рыжов еще пару раз с Самохиной вынужден был отправиться в особняк на Сретенке, в ВЧК, чтобы переговаривать с кем-то из своих будущих начальников, и это еще раз убедило, что его группу рассматривают как штатных сотрудников, которым лишь сейчас, на время поручили какую-то работу в провинции. Но впредь, когда он вернется, их будут... Да, служить ему следовало бы привыкать теперь в ЧК, с этим ничего уже поделать, кажется, было невозможно.
А к середине апреля, когда они совсем освоились, стало понятно, что публика у Рыжова подобралась такая, хоть волком вой. Начать с того, что Самохина не терпела Борсину, и угнетала ее, как старослужащие обычно цепляются к новобранцам. Борсина расстраивалась, отвечала, что она не виновата, что попала сюда, и пусть, если она ни к чему не подходит, ее увольняют. Или демобилизуют, если госпоже Самохиной так будет угодно. От этого обращени – "госпожа Самохина" – комиссар просто на стену лезла. Она даже порывалась было пару раз достать свой револьвер, только Рыжов ей запретил размахивать оружием без надобности. Он ее уговаривал:
– Вы поймите, товарищ комиссар, она еще несознательная, но наша задача не угрожать ей, а перевоспитывать. Ведь вас для этого же назначили к нам.
– Лучше бы я... С контрой привыкла поступать по законам военно-революционного времени.
– Понимаю, но не одобряю. Она нам помогла под Чанами, а если в Урюпинске окажется что-то подобное, она – единственный, кто сумеет нам хоть что-то объяснить.
Потом Рыжов стал замечать, что за внешнюю непрактичность Мятлев с Супруном стали задевать по-разному и Раздвинина. Вот этого он терпеть был не намерен, и попросту приказал им:
– К инженеру не цепляться, наоборот, выказывать уважение. Он хоть и штатский, и на вид не очень умелый, все же считайте, что он – один из командиров.
– Да какой же он командир, квелый к тому ж...
– Отставить! Еще раз услышу, придется мне для вас какое-нибудь наказание придумывать. Понятно?
В целом, это проблему не решило, но бойцы стали к инженеру снисходительнее.
Потом вдруг выяснилось, что сама комиссар Самохина по собственной инициативе взялась расследовать, другое слово было бы неточным, деятельность этой самой группы медиумов-мистиков, к которой в свое время принадлежала Борсина. Как она добывала эти сведенья, Рыжов не понял, мало он еще знал правила игры, и людей тут в Москве знал недотаточно. Но вот что вышло, по словам комиссара – это ее расследование Борсина едва ли не бокотировала.
Тогда пришлось уже разговаривать с Борсиной.
– Вы поймите, Анна Владиславовна, – убеждал он, – Самохина права, нам следует как можно больше знать, кто такой Вельмар, чем он может сейчас заниматься... Ведь с нас поручение добраться до того золота, что он спрятал под Чанами, никто не снимал. Приказ этот остается в силе.
– Я понимаю, но при чем тут ее расспросы о том, что происходило... Еще в Царском или в Петербурге... Виновата, в Петрограде, – оправдывалась Борсина.
– Об этом не вам, и может быть, даже не нам всем судить. Я все же прошу вас с этим делом не мешать комиссару, а помогать ей. Всеми возможными, всеми доступными вам средствами.
Борсина опустила голову и ничего не ответила. Но папка, которую комиссар выделила для того, чтобы собирать туда документы, касающиеся Вельмара, в несколько последующих дней существенно пополнилась.
А потом Рыжов узнал, что комиссар написала в ВЧК, на имя какого-то ей одной знакомого начальника докладную, что она считает создание этой группы под управлением Рыжова, со всем этим набранным им составом, большой ошибкой. Что она излагала в этой записке, осталось тайной, но как Рыжов узнал из разговора с одним из начальников, которому теперь технически подчинялся, свою докладную Самохина получила с резолюцией – "не нарушать секретности". А на том новом языке, которому Рыжов должен был учиться, на котором велась вся эта переписка и бюрократическое оформление их работы, это значило, что ей следовало продолжать порученную работу.
А однажды, примерно, через неделю после того, как они стали устраиваться в особнячке на Неопалимовском, к ним пришел солдатик в шинеле с бантом, и сообщил, что Феликс Эдмундович недоволен тем, что расследование порученного дела по Урюпинску затягивается. И пришлось все же отправляться в путь. Хотя чем это могло обернуться, Рыжов не хотел даже предполагать.
# 3.
До Воронежа добирались трое суток, хотя Раздвигин сказал, что всего-то тут пути чуть дальше трехсот верст. Но даже на таком расстоянии пришлось помучиться... Хотя Рыжов не очень-то по этому поводу переживал, с самого начала службы он знал непререкаемую истину, в армии, если что-то делаешь очень быстро, потом приходится за это расплачиваться ожиданием, тягомотиной и неопределенностью иногда на весьма немалый срок.
Впрочем, еще во время путешествия из Омска в Москву, по вызову ВЧК, Рыжов сообразил, что лучше всего со станционными начальниками умеет разговаривать Раздвигин. То ли его шинель железнодорожного инженера срабатывала, то ли он действительно знал о железных дорогах что-то такое, чего не знали остальные, но им помогали, казалось бы, в самых безнадежных ситуациях. Вот и на этот раз помогло его "представительство" – как сказала Борсина. Он куда-то сходил на Павелецком вокзале, с кем-то довольно долго разговаривал, и их... Нет, опять же по словам Борсиной, это было похоже на чудо, их поместили в отдельное купе хорошего пульмановского вагона. Сам Раздвигин признался, что он и не знал, что такие вагоны еще ходят.
Но они ходили, и это было очень кстати. И трое суток, как ни долог показался этот срок Рыжову, прошли довольно... цивилизовано. Правда Самохина иногда рычала, что это "буржуйство, и даже хуже – купечество", а иногда и самому Рыжову становилось невмоготу... Но он держался, потому, что был командиром всей этой странной группы людей, и не пристало ему-то ругаться.
А интеллигент Раздвигин был почти умиротворен. Рыжов заметил за ним эту особенность еще в Омске, инженер умел себя занять, на этот раз он принялся читать. Он где-то выудил двухтомник Плеханова и мусолил его, лишь изредка поглядывая в конец книги, чтобы прочитать какие-то комментарии, некоторые из которых были вообще написаны по-немецки. Странная книга, странно изданная, но раз Плеханов считался одним из основателей новой Советской державы, протестовать против этого было бы глупо, вот Рыжов и не возражал, крепился.
Чтение Раздвигина раздражало Рыжова еще и тем, что он время от времени обращался к Борсиной, которая держалась отдельно от остальных, на особицу, но когда инженер ее о чем-либо спрашивал, охотно переводила и немецкие слова, и даже какие-то французские. Вечером они разговаривали о том, что Раздвигин недопонял, или неправильно понял, по мнению Борсиной. Оказалась, что вся эта философская премудрость была бывшей приближенной ко двору мистичке отлично знакома, она даже некоторые положения Плеханова критиковала, ссылаясь на таких заумных философов, что Рыжов только головой крутил – это надо же столько узнать, чтобы потом в мистику удариться?!
И как-то само собой выяснилось, что Борсина книг в целом не любит, она их назвала "гробами слов", и тогда на нее попробовал ополчиться Раздвигин, но спора не вышло. Борсина скуксилась, потому что Раздвигин, единственный ее друг в этой компании, оказался склонен спорить. А этого она не умела и не хотела. Как выкуп за вновь обретенное хорошее отношение, которое ей, оказывается, было нужно, она вдруг стала читать стихи на немецком и французском. И ее мерные, незнакомо звучащие фразы неожиданно покорили даже Самохину. Она-то иногда покрикивала на обоих – инженера и мистичку, чтобы они говорили по-русски, а тут вдруг заслушалась. И Рыжов непонятным образом проникся и заслушался этими четкими, чеканными ритмами слов, складывающихся в непонятный узор, причем ему пару раз даже показалось, что он что-то понимает. И ведь ни черта не понимал, а вот показалось... В общем, Борсина читала хорошо, только русских стихов она не хотела читать, почему – неизвестно.
На четвертый день у них кончились пайки. А нужно было пересаживаться в Липецке. Пересадку они тоже сделали на редкость быстро, помогло странное умение Раздвигина садиться на поезда, но тут же стало ясно, что доехать они могут только до Борисоглебска. Оттуда, как оказалось, кто-то из местных железнодорожников предложил им отправиться на станции Поворино, якобы оттуда до Урюпинска уже совсем близко, но Раздвигин от этого отказался. Он быстренько разузнал обстановку и доложил, что там уже очень неспокойно, дончаки почти все время бунтуют, ночами останавливают поезда, при этом, разумеется, расстреливают коммунистов, командиров, евреев и оббирают всех, у кого есть хоть что-то ценное.
У всех четверых ничего ценного не было, но у них были мандаты ВЧК, а это значило, что расстреляли бы их обязательно. Рыжов, может, и решился бы ехать до этого самого Поворино, если бы с ним были Мятлев и Супрун, но их пришлось по настоянию Самохиной оставить в Москве, и особнячок сторожить, чтобы еще какая-нибудь другая команда по разнарядке Хамовнических начальников его не заняла, и вообще, нужно было привести их новое обиталище в порядок. Вот и вышло, что следовало дожидаться чоновцев, которые должны были появиться тут со дня на день, как сказал начальник станции.
Вообще-то эти чоновцы бродили где-то неподалеку, и хотя было их не слишком много, человек сорок-пятьдесят, говорили о них много и с некоторым странным выражением, которого Рыжов не понимал. То ли с осуждением, то ли наоборот, признавая за ними неведомую силу. Может быть, это была и не вполне сила, а скорее авторитет, некая аура власти, которой обычный человек с ружьем, в общем, тоже обладает, но тут была еще и власть, превышающая возможности армейцев, а это никогда не остается незамеченным обычными-то людьми.
Так им пришлось расположиться в Борисоглебске и ждать. Раздвигин к тому времени дочитал свои два тома, попробовал их перечитать, но ему стало скучно, и он с удовольствием включился в хозяйственные дела, которыми пришлось заняться. Конечно, первым делом Рыжов стал на учет в местном отделении ЧК, чтобы получать положенные пайки. Это было несложно, их мандаты производили на всех безоговорочный эффект. Во-вторых, следовало найти место для постоя, и им, как начальству из самой Москвы, выделили вполне приличную комнату в старорежимной еще гостинице поблизости от рыночной площади. В третьих, следовало подумать о воде, о которой Рыжов еще в бытность свою командиром эскадрона привык думать едва ли не раньше, чем об оружии. Пришлось внушить и Борсиной, и даже Самохиной, чтобы ходили за водой на реку. Водопрод в городе не работал, а без этого им было сложно. Особенно Раздвигину, которому ко всем прочим трудностям приходилось еще и бриться. Рыжову можно было не бриться едва ли не неделю, прежде чем он начинал ощущать, что его внешность командира терпит некий ущерб. Но до недельного срока пребывания в Борисоглебске было еще далеко.
Тут же встретили праздник Первомая, но это прошло для них как-то не слишком заметно. Лишь Самохина куда-то отправилась с красным бантом на своей кожанке, где-то снова, как уже замечал Рыжов, сорвала голос, видимо, выступая на митинге, но зато, когда вернулась, приволокла настоящий половинный маузер. Половинным она его называла за то, что у него была обойма, рассчитанная не на двадцать патронов, а только на десяток, на половинку классического для этого пистолета магазина. Тогда она, будучи слегка навеселе, предложила отдать свой револьвер, вполне толково ухоженный, американский, довольно тяжелый, Рыжову. Но тот привык к нагану, и револьвер этот решено было отдать Раздвигину, хотя против этого Самохина и ворчала немного, пока не уснула.
Раздвигина револьвер позабавил, но он все же привесил его поверх своей шинели на пояс, а перед этим раз двадцать разобрал-собрал, и так смазал, что Рыжову стал подумывать не позже завтрашнего дня сходить в местную службу армейского снабжения, чтобы выпросить оружейного масла.
И надо же было так случиться, что именно следующим днем, когда они уже начали раскладывать на столе посередине комнаты продукты, полученные на местном складе, в дверь их комнаты радался стук. Сильный и частый, так стучат веселые люди, почему-то подумал Рыжов, и дверь распахнулась.
– Всем здравствуйте, – сказал молоденький, улыбчивый паренек в легкой суконной куртке и снял буденовку с синей звездой. – Меня зовут Колядник. Я командир того самого отряда чона, который вы, как мне сказали, ожидаете.
– Отлично, – зразу же включился в ситуацию Рыжов.
Он представил всех Коляднику, и не уточняя их обязанностей, сразу же стал приглашать его с ними обедать.
– Да я уже кушал сегодня, – рассмеялся командир Колядник. – А пришел за вами, чтобы поскорее сниматься и скакать... Ну, куда вам нужно. Я же теперь придан вам, как мне приказали.
– Точно так, придан, – сказал Самохина, быстренько приводя себя в порядок, и глядя на Колядника с непонятной тяжестью во взгляде. – Для выполнения особого задания.
– Что за задание? – Колядник, кажется, не умел не улыбаться. И сейчас так улыбнулся, что Рыжов засмотрелся на его отличные, белые и крупные зубы.
От этого парня веяло таким здоровьем, такой неудержимой силой и стремительностью, что завидки брали. Когда человек занят толковым делом, решил Рыжов, когда он не слезает с лошади, когда ему все в жизни понятно, у него именно такое настроение, и такая улыбка.
Все же обедать они расселись, и пока жевали сухую рыбу с хлебушком, который почему-то быстро, за одну ночь, превращался почти в сухарь, и пили кипяток, лишь слегка разбавленный какой-то травой, Рыжов стал рассказывать Коляднику, что им предстоит делать.
Сначала тот не понял. Для верности попросил у Раздвигина табаку. Это было обычно и даже привычно. Хорошего табака было мало, даже такие вот ребята, получающие пайки из самых "богатых", как говорили обыватели, курили только самосад.
– А у меня от самосада в голове кисло делается, – сказал Колядник, мельком улыбнувшись. – И мне хотелось бы толком понять, зачем же вы здесь?