Ахашш понял, он - сильнейший. Он меняет всё, но нет твари, что изменила бы его самого. Значит он, Ахашш - начало всему, чем полон мир. И тогда он задумался над главным - кто кого родил в самом начале? Мир вокруг родил Мудрейшего? Или сам Ахашш родил этот мир? Он был стар, очень стар, но чувствовал это не телом, а разумом. Он не видел рождения мира в тумане воспоминаний, но помнил всё, и потому туман не мог быть признаком старости Ахашша. Значит, думал Ахашш, лёжа на траве и прислушиваясь, как превращается в его тело жирная антилопа внутри, значит, мир тогда был только начат. Но если я помню туман его начала, значит, я старше Мира…
И поняв это, Ахашш встал, опираясь телом на мягкую траву и твердые скалы, огляделся вокруг на созданные им равнины, полные антилоп и коз, сельву, рвущуюся от тяжести ягод и плодов, на море, в водах которого прыгала рыба, и сказал всему:
- Я, Ахашш, Мудрейший из мудрых, хозяин земли и воды, неба и бездны, я создал всё!
И все твари шли поклониться Ахашшу. Никто не мог уйти от глаз Ахашша. Из каждого глаза его тянулись ловчие нити, и стоило Мудрейшему посмотреть в глаза любому созданию, - без толку было уворачиваться. На концах нитей Ахашша жило начало смерти. А конец её был в рту Ахашша, где среди семи рядов блестящих зубов гнулись иглы клыков с прозрачными каплями на каждом. Ахашш выбирал себе еду из живущих, и никто не мог прервать порядок.
Жёны Мудрейшего приносили детей, и жизнь Древнего мира текла, как река, - от своего начала к устью.
А Мудрый Ахашш, как и было заведено им, каждый день выходил туда, где мысли его думались лучше. И мир жил, не меняясь, ещё много веков.
Но всё, что имеет начало, имеет и конец. И Ахашш, дважды увидев, как пересыхает море и на его месте появляется пустыня, сумел обдумать весь мир и понял, что он устал. Мир продолжал жить, и птицы дрались на деревьях; сыпля древесную труху и скорлупы орехов, кричали обезьяны, и по-прежнему шли твари, избранные им в пищу, склоняя головы. А Ахашшу становилось всё труднее искать те места, в которых правильно думалось. Или он обдумал всё? Или пришла его старость?
И тогда Ахашш склонил голову перед той мыслью, которую надо было обдумать давно, но он всегда отводил ей дальнее место, пока она не осталась одна. О конце всего. Ведь каждое начало приходит к концу. И, значит, Ахашш, бывший началом, родивший мир из тумана своей памяти, тоже идёт к своему концу?
Ахашш не мог гневаться и не мог грустить. В нём был разум и ничего, кроме разума. Но, вместо гнева и грусти, Ахашш мог испытывать неудобство и голод. Мысль о конце была подобна тоске голодного тела. И потому нужно додумать её, чтобы суметь найти выход.
В тот вечер Ахашш не стал есть пришедшую горную козу. Он ушёл от семьи и от своего племени. Далеко в горах лёг среди раскалённых скал. Он думал о том, что его дети - они начало. И после его смерти, они будут жить и родят ещё детей. Но если есть начало у племени, то придёт и его конец. Дети и дети детей останутся в прошлом.
Он покачал головой. Разум его бился в клетке, стены которой были сплетены из двух половинок - начало, конец, начало, конец. И Ахашш подумал, в первый раз в своей долгой жизни, что нужна бесконечность, и она должна быть всегда, идти вовнутрь, вверх, вниз, в его голову и вокруг него, куда хватает глаз. А это значит, что он, Мудрейший Ахашш, должен сам разрушить созданный им мир и его правила. Или убить себя, чтобы позволить свершиться бесконечности.
И тут древний Ахашш первый раз испытал боль не тела, а боль от мысли, что стала разрывать его голову. Он раскрыл пасть и закричал, поднимаясь над кустами. Оглядывал витки своего мощного тела и видел - вот голова, а вот хвост, и этим он кончается. Тогда он лёг, слушая огромную боль в голове, не знавшей боли, свернулся и приготовился умереть.
Но послышался чужой голос. Кто-то шёл, распевая песню. Не тварь, потому что Ахашш не хотел есть и не смотрел, протягивая из глаз ловчую нить. Кто-то чужой, незнакомый шёл просто так. С туманом в глазах Ахашш увидел над собой смутную фигуру. Создание спускалось со скалы, держа на плече тушу горной козы. Оно присело рядом и, замолчав, смотрело на длинное тело Ахашша, на его потрескавшуюся, расписную шкуру. А потом, проговорив что-то, покачало круглой головой, и во рту были видны маленькие зубы без клыков. Пальцами, как у лесной обезьяны, но ловкими, существо распутало веревки на ногах мертвой козы и положило её у головы Ахашша. Подвинуло мясо поближе.
- Ты поешь, - сказало оно, и от незнакомых слов в тело Ахашша, в его голову вдруг потекло мягкое тепло, будто утренний свет Эуха, - нельзя лежать голодным, а то тебя найдут вороны и грифы.
Оно ещё раз показало зубы, не укусить, а по-другому. И ушло вниз, треща кустами и громко говоря певучие слова, подражая птицам.
Проголодавшись, Ахашш съел козу. И когда её смерть напитала тело, пополз вниз, по следам странного создания. От следов пахло голодом, и Ахашш знал: запах приведёт его туда, где оно живёт. А там Ахашш найдёт себе место, чтобы думать новые мысли о тех, кто отдаёт свою еду чужому и после уходит голодным, но поёт, как птица.
- Пока текут реки и моря поднимают шкуру волн, пока закрывает багровый глаз Эух и сменяет его холодная Ноашша, мудрый Ахашш остается мудрейшим среди разумных. Хотите знать, что было дальше?
- Дальш-ше…
- … Сильны мышцы Ахашша, и коза согрела изнутри его тело. Он шёл с величавой мерностью, держа ноздрями запах, а памятью - очертания твари. Неслышимый, как утренняя роса, и могучий, как темнота ночи.
Позади остались скалы, и трава становилась сочней и гуще. След привел его в долину, по краям которой росли старые деревья. А в чаше её стояли логова, но не вырытые в скалах или земле. Разум Ахашша охватил это, пополнив картину мира. Он обвился вокруг толстого ствола, приняв цвет листьев, и ждал.
Эух вставал и шёл, клонился к верхушкам деревьев. Ноашша лила свет из круглого глаза. Эух, пройдя бездну, снова выглядывал и воцарялся. Ноашша ночь от ночи прикрывала белый свой глаз до тех пор, пока не уснула совсем…
Много увидел Ахашш, не закрывающий глаз и ума. Неуклюжие твари, ходившие, как еда, умели менять мир тем, что называли руками. Безобразно членённые отростки хватали любые предметы, и твари возводили себе пещеры на ровных местах, плели ловушки для зверей и собирали плоды с деревьев не пастью, а - руками.
Ахашш смотрел. А после смотрел на себя и видел пару, по которой создавал мир - голова и хвост, начало и конец. Те, кто ходили на двух ногах и делали всё руками, они все изменяли мир, даже их старики и детеныши, - потому что вместо головы и хвоста было большее.
Но Ахашш понял и другое. Он продолжал создавать мир, не они. Они лишь часть мира, созданная для бесконечности, и появились тогда, когда мысль о конечности мира должна была остаться позади. Мир продолжился. И, может быть, он продолжится в бесконечность.
Так возникло второе понимание Ахашша. И новые мысли, пришедшие вслед за той, что причинила ему боль, были сладкими, как жирная еда. Они кормили его мозг и приносили успокоение. Мир не умрёт. Твари нуждаются в помощи и защите, потому что они - совершенствуют мир Ахашша и его тело. Их умения - продолжение его мысли, и мир станет лучше и удобнее, если они будут делать то, что не может делать сам Мудрый, не имеющий рук. Но перед тем, как взять их в плетение мира, он должен наблюдать. Понять всё. Изучить.
Время - ничто для силы Ахашша. Эух и Ноашша приходили и уходили, шли дожди, ползали по небесам тучи, а мудрейший оставался в долине, впитывая знания. Он видел самцов и самок, следил за детенышами. Приходил в ночи к логовищу того, кто отдал козу, и слушал тёплое дыхание его самки. Он видел: они говорили друг с другом, раскрывая рты и шевеля губами. Но он ощущал, что у них идёт и настоящий разговор, из головы в голову, только невнятный и смутный, как разговор низших из племени Ахашша. Это занимало его.
А когда понял, что изучил отдавшего козу полностью и уже ничего нового не идёт от него в разум Ахашша, он принял в себя его тело, чтоб оно принесло высшую пользу, поддержав великий разум Мудрейшего.
И тут наступило еще одно великое понимание Ахашша. Вы все его знаете, оно держит наш мир.
- Нашш…
- Самка повела себя не так. Она была здорова и молода, её тело было совершенным телом твари долины. Но, увидев самца, уходящего к Мудрейшему, она не ушла ждать нового самца. Она хотела убить Ахашша, поднимая руками камни и громко крича. Бежала за ним и не давала насладиться теплом еды. Мешала. Любой другой на месте великого разума уничтожил бы помеху и продолжил наслаждение жизнью. Но Ахашш смотрел далеко во времени и чувствовал многое, даже после принятия пищи. Он лишь обезвредил самку, и, пока она лежала, не раскрывая своего рта и не шевеля отростками рук, ждал рядом.
Когда же самка очнулась, она заговорила на языке жизни, настоящем языке, но то не был язык разума. В нём не было слов, но сила его наполнила Ахашша счастьем. Он лежал и слушал, впивая мозгом то, что кричало сердце самки, и понимал, что нашел источник всему. Мир, в котором есть вещи настолько сильные, - не умрёт никогда. И это важнее того, что руки тварей могут делать мелкую работу для разумных. Надо только познать эту силу, изучая ее, наблюдая за тем, как её вызывать в тварях.
Так великий Ахашш создал мир в мире, и созданный им внутренний мир стал большим, чем его скорлупа. Так стал он создателем созданного. И так с тех пор живём мы, в мире совершенном и бесконечном, в мире вокруг скорлупы первого мира.
В полумраке тела шевелились и сплетались медленно, замирая. Не слышно было других звуков, кроме падения редких капель с вытянутых каменных сосулек к навершиям светлых башенок, созданных мерной водой. Свет, рассеянно колебавшийся под высокими сводами, исходил от каменных наплывов и был еле заметным. Медленные блики проплывали, очерчивая выпуклость глаз, и пропадали на матовой чешуе.
- Я повторяю то, что известно вам с яйца, но не затем, чтоб вы повторяли за мной. Знание должно превращаться в разум, ваш собственный. И каждый раз вы должны осмыслить сказанное заново, ведь вы растёте, наблюдаете, изучаете.
- Рас-стём…
- Идите. Да будет с вами сила Ахашша и мудрость его.
Еле видные, чуть слышно шурша, тысячи тел расплетались и двигались, исчезая в чёрном зеве подземного лабиринта.
Глава 18
Змей на щите
Акут устал стоять над Ладой, вытягивая шею. Сидел на корточках в привычной позе, свесив руки между колен. Мигали и вскидывались огоньки двух светильников, а она всё ходила вокруг стола, наклонялась, откидывала ногой подол цветной тайки. Выпрямлялась и закручивала светлые волосы в узел. Он расплетался, и волосы повисали, касаясь щита. Один раз Акут подошёл, подавая ей верёвочный шнурок - забрать волосы. И отступил с протянутой рукой, когда она шарахнулась от его прикосновения, защищая раненое плечо. Но после шнурок взяла и затянула на лбу. Мастер сел снова, следя за ее движениями.
Рисунок становился ярче, светил. Через медленное время она, отступив, села, почти повалилась на пол и что-то сказала хриплым голосом, показывая на рот. Красные блики отражались в тусклых уставших глазах. Акут засуетился, сходил в угол, где стояла забытая миска с кашей и тыква с водой. А потом ушёл к дверям и, стараясь не дотрагиваться до них, держащих снаружи на себе волшебный знак, потянул через щель в стене плеть дикого винограда. Обломил пару кистей с мелкими черными ягодами и принёс, подал. Красноватый блик осветил её зубы в недоверчивой улыбке.
Ух ты, - сказала Лада, принимая тяжелую кисть, - виноград? Только мелкий совсем.
А больше ничего не говорила, слишком устала. Поев, посидела молча, водя глазами по незаконченному орнаменту, вздохнула и снова подошла, склонилась над работой. Замурлыкала монотонную песню.
Акут сидел, покачиваясь, и видел перед закрытыми глазами странные картинки холодного жёсткого мира, в нём вместо кудрявых деревьев и обильных капель солнечного дождя - равнина с щётками сухих трав, под которыми что-то белое, как перышки убитых птиц. Квадратные дома с пустыми дырками окон, в них, похоже, никто не живёт, а заборы вокруг не сплетены из гнутого хвороста, что выбрасывает после дождей узкие глянцевые листья, а будто из сушёных лиан с короткими злыми колючками. Там, в этом тоскливом мире, по широким степным тропам пробегали блестящие звери, похожие на быстрых черепах, а из одной такой черепахи - цвета вечерней красной воды, вышла его белокожая женщина, одетая странно и узко, как пеленают беспокойных младенцев. И она боялась глазами и ртом.
Песня смолкла, Лада заговорила, выкладывая осколки - один к одному - занемевшими от усталости пальцами.
И Акут, сквозь дремоту услышав, не открыл глаза, стал смотреть дальше: вот она уже без одежд, и не только страх, но желание умереть, сразу же, чтобы всё закончить. Сидел, роняя голову на колени, боялся смотреть дальше, а проснуться не было сил. И видел в двинувшемся дальше сне, как на нетронутом ее плече, белом и слабом, наливается цветом и растёт силуэт одного из Владык. Вот уже все её тело обвито толстым туловом, расписанным радужными красками. Акут открывает рот, хочет крикнуть, что - нельзя так, её заберут, надо скорее вернуться, пока ещё не вся кожа её скрыта. И не может, только стонет прерывисто, захлёбываясь дыханием. Но надо крикнуть, надо!
Проснулся от собственного крика и взмахнул руками, теряя равновесие. Упёрся в пол, поднялся, переглатывая пересохшим горлом. И прикрыл ладонью глаза.
Свет стоял над щитом, не качаясь, куполом из цветных огней, прозрачным и сочным. И в основании его лежал круглый мир, собранный слабыми руками тощей девчонки, которая тут же, рядом со сделанной работой, сползла на пол и спит, свернувшись, поджав босые ноги.
Мастер Акут подошел, ступая осторожно, издалека глядя на картинку из осколков раковин, за каждую из которых можно было сменять двух коз или свинью с поросятами, а то и молодую жену. Встал над столом, погружая лицо в свет, и увидел. Увидев, застонал так же, как во сне, схватился за виски, накручивая на руки чёрные пряди волос.
- Ты! Что ты наделала? Как же теперь?
Весёлый и радостный мир, в котором двигались среди кудрявых деревьев жирафы и стояли важные слоны, где в траве шевелились и прыгали малые звери, на полянах танцевали люди, а в облаках над ними летели в радужный свет птицы, - этот мир по краю щита опоясывал змей, толстый и прекрасный, виясь по опушкам и вдоль троп, заплетая кольца вокруг стволов и петляя среди скал.
Он замыкал мир в себе, держа хвост в раскрытой пасти. И мир сверкал, светясь и живя.
Акут откачнулся, выныривая из света. Повалился на корточки рядом со спящей, схватил её за плечи. Тряхнул. Лада закричала, дёрнувшись, подняла руку, защищая плечо. Отползла, стукнувшись головой о чурбачок ножки стола. Тряпка с плеча упала, мягко касаясь ног мастера. Лада отвернулась, заплакала, закрывая лицо ладонью, изрезанной острыми краями раковины.
Мастер сидел на корточках, нагнувшись над ней, медленно опускал руки, пока согнутые пальцы не упёрлись в дерево пола. Сквозь слёзы от яркого света смотрел и смотрел туда, где в неровной рамке подживающего шрама бледно светилась новая кожа, тонкая и слабая, с еле проступающим рисунком - змейка, чей хвост захлестнул худое плечо, а узкая голова легла на ключицу.
- Что ты - от меня? Чего тебе? Чего вам всем? Я жила и… и… Я дочку потеряла, ты дурак, понимаешь? Носила, и нет её… А вы всё лезете и лезете!
Под краем света не было видно отвернутого лица, но плечо дергалось вместе со словами, и змея на коже шевелилась.
Акут вздохнул. Как объяснить ей? Вот держал в руках её ногу, растирал, согревая, и она лежала смирно, не боялась, что-то рассказывала ему. А теперь вся скрючилась, отвернулась, вроде и не она совершила чудо, пока спал. Сотворила мир на щите, живой. Нельзя отдать её Владыкам!
Сидя на корточках над плачущей Ладой, перебирал в голове случившееся с того времени, как увидел её на сером песке…Тавро на её плече. Ни у кого не видел такого - здесь, в лесу. Но давно, когда ушёл за своим ножом, видел там, в чёрных пещерах. Там был запах, тяжёлый и резкий, от которого голова кружилась и мысли уползали в тёмные углы. Всё, что виделось, казалось, вырастало, меняясь в голове, и сейчас он не был уверен в том, что увиденное происходило на самом деле. Женщины, привязанные к стволам перекрученных деревьев, с вершин которых свисали мясистые цветы. Цветы распахивали лепестки, тянули двойные тычинки, втыкая их в кожу. И кожа становилась бледной, а цветы наливались тяжёлым красным светом. Врастал в уши ноющий стон, болел, как бывает, когда в лесу схватишься за листья волчатника и волоски вопьются в ладонь. Стон долгий и усталый, будто его не слышат уже те, кто стонет. И клетка у неровной стены, а в клетке - мужчины. Белые пальцы на деревянных прутьях, совсем без крови, - так сильно цепляются за решётку. Прижатые к перекрестьям лица. Мужчины не стонали. Некоторые кричали громко, и рты их были, как пещеры внутри большой пещеры - чёрные и неровные. В клетке не было хищных цветов, но глаза мужчин видели, а уши слышали монотонную жалобу. Кому хуже?
Акут провел рукой по лицу, царапая кожу жёсткими пальцами. Зачем вспомнил? Так старался убить в памяти и думал - получилось. А сейчас увидел снова, как вчера. Потому что на некоторых женщинах, чужих по виду и в остатках странной одежды, - стояло тавро Владык.
- Я всё сделал правильно, - сказал вниз, в темноту, - я тебя спасу и буду беречь. Ты для людей, не для них.
И прогнал мысль о том, что те, чью жизнь медленно пили цветы, тоже были для людей, для тех мужчин, которых заставили смотреть и которые ничего не могли сделать.
- А я могу! Я не в клетке!
Он хотел это крикнуть, но не посмел, чтоб не испугать. Протянул руку - погладить по волосам, но убрал. И стал ждать молча, когда устанет и успокоится.
…Утро сказало о себе сонным чириканьем полевичков на крыше хижины и посвистом песенника, что жил на дереве у тропы. И, разбуженное птицами, стало светлеть небо, заглядывая в щели стен. Когда песенник смолк, набираясь сил для главной утренней песни, Акут услышал тихий шорох. Падали, рассыпаясь, черные перья последнего знака.
Лада спала, и он не стал её переносить на лежанку. Только накрыл своим старым плащом, он дырявый, но мягкий, подоткнул под босые ступни. И лёг рядом так, чтоб отгородить её от закрытой, но незапертой уже двери.
Когда солнце поднимется на три ладони над верхушками деревьев, они вместе пойдут к вождю. Он отдаст сотворенный девушкой мир и покажет племени её - подарок дождливого неба. Расскажет о том, что нож поженил их по её желанию. И что с этого дня Акут больше не будет жить один. У него - жена. И женщины, которые не приносят сыновей своим мужьям в первый год после свадеб, пусть выберут другого вестника ветра. Акут теперь муж.