Татуиро (Serpentes) - Елена Блонди 9 стр.


- Ты пеки лепёшки. Сегодня. Да крышу посмотри, ведь зальёт вас, всё дырявое.

- Хорошо, соседка.

- А завтра приходи, к полудню. Поговорим.

И отвернулась, чтоб не видеть, как заблестели чёрные глаза Коры.

Глава 15
Разбитая раковина

Ладе снилось: зеркало тёмной воды тихо покачивается у самой кровати, трогая край простыни. Смотреть нужно в потолок, потому что в воду - страшно. Но уже к боку подбирается холод, простыня свесилась языком и намокла, вода по ней лезет всё выше длинным пятном. Можно смотреть вверх, где на белом чиркают тени, но холод воды всё ближе и - никуда не уйдёт. Придётся сесть, опустить ноги в тёмное зеркало, под которым неизвестность. Идти через разжиженный ночной воздух комнаты к белым дверям, поводя руками перед собой, и что там коснётся бедра под водой: утонувшая салфетка или что-то живое, что вода принесла в себе?

Лада смотрит в белый потолок. Пока смотришь так, можно решить для себя: это всего лишь московская старая квартира, и она проснулась одна в комнате, потому что Липыч в рейсе. А в кухне гремит сковородкой Светлана Петровна. Как бы мама. Это свою можно позвать "ма-ам" или сказать ей "ну мамочка", а эта всегда - только мама.

Нет, пусть лучше эта кровать в её спальне в панельной пятиэтажке - одной из десятка поселковых домов "с удобствами". Но тогда за шкафом - бабушка всхрапывает во сне, а мама пришла со смены и снова сидит в кухне и перечитывает старые открытки.

Больше всего Лада не хочет, чтоб кровать - в больнице. Это страшнее тёмной воды. Она рывком садится, откидывая влажное одеяло. Вода всплёскивает шёпотом, потеряв угол простыни. Лада отпихивает мокрое полотно, глядя вокруг. Белые стены без украшений, и нет ничего, только она и кровать. Да ещё дверь по диагонали в самом далёком углу. По воде змеятся полосы лунного света, схваченные крестом оконного переплёта. Отражения изгибаются, это похоже на танец чёрных и бледных змей на воде.

Лада наклоняет голову. Если смотреть вниз, не мигая, то светлые полосы кажутся тропами в лесу. Ночные тропы среди чёрной зелени, серебряные в свете луны. Очень красиво. Было бы красиво, если бы она смотрела со стороны - на картину или в кино. Тропы колышутся, уходят к стенам, сужаясь и пропадая. Ладе страшно, что если она спустит ноги и пойдёт по светлой тропе, то и сама будет становиться всё меньше и пропадёт в темноте, не дойдя до двери. Она наклоняется и трогает пальцем воду. С кончика пальца падает набрякшая капля, и от неё поверх серебра идут круги, тоже вперемешку - тёмные, светлые. И тоже пропадают, не добравшись до стен. Ладе трудно дышать, пора уже на что-то решиться, и она со всего маху шлёпает рукой по месту, куда упала капля. Шлепок кажется мягким грохотом, круги вспучиваются, разбегаясь, вода бьётся о стены. Быстрее извиваются под кругами светлые полосы, и это не тропы. Как она сразу не увидела! Это змеи ползут бесконечно - от окна в темноту. От шлепка, нарушившего мерное колыхание, змеи проснулись и поднимают туловища над мягким зеркалом воды выше и выше. Стоят колеблющимся лесом, глядя на неё из-под белого потолка, мелькают раздвоенными плётками языков.

"Тапочки жалко", - Лада вспоминает, они стояли под кроватью, смешные и лохматые, а на пятки сама пришила помпоны, как заячьи хвосты…Спускает ноги в воду и выпрямляется, схватившись рукой за холодные прутья кроватной спинки.

От того, что, проснувшись, она всё равно лежала, голова кружилась. Из прорех в крыше шёл бледный свет луны. Приподняла голову и посмотрела, надавливая подбородком на грудь. Плетеная стена прорежена лунными лучами. А в дальнем углу дрожит, качаясь, радужный колпак света над захламлённой деревянной поверхностью.

Откинула голову, стукнувшись затылком, и сжала зубы до скрипа, зажмуривая глаза. Мир, из которого она убежала в сон, вернулся. И вернулась память о том, как ходила вокруг стола, становилась на коленки, мазала клеем, прижимала цветные осколки. Говорила. А потом кричала и топнула ногой.

Вернулась и боль в плече.

Оборвалась монотонная тихая песня. То ли стук затылка услышал, то ли почувствовал её боль? Прошуршали шаги. И снова тихо-тихо, только мерное дыхание рядом.

Лада не открывала глаз. Тапочки стояли перед глазами, оранжевые, лохматые, и было нестерпимо себя жалко, потому что не спустить ноги с кровати и не нащупать их, пожимаясь от холода. Поджала под себя ледяные ступни, оказывается, мокрые всё-таки. Медленно села. Кинула искоса взгляд - чёрная скомканная фигура на корточках, лунные блики на коленях, сутулые плечи. Лицо в тени. Захотелось лечь, укрыться с головой и не видеть, не слышать. Тапочек от него точно не дождешься…

Сеялся через дыру в крыше мелкий дождь из чёрной тучи рядом с луной. Слепой лунный дождик. Холодно ногам.

- Холодно ногам, - повторила хрипло и стала растирать ледяные ступни. Хозяин проговорил что-то, протянув чёрную руку. Сел на пол и, положив к себе на колени одну её ногу, стал гладить и разминать, прогоняя холод. Лада снова легла. Раз хочет, пусть мнёт: тепло, приятно. Полезет выше, она закричит. Но по движениям ладоней понимала - не полезет.

- Ты не заболеешь, женщина моря. У нас есть ночь, она только началась. Ты согреешься и поешь, а потом, может быть, захочешь доделать свою песню. Я - Акут, мастер. Ты должна сказать мне свое имя, но мне непонятен язык. Как узнать, что имя, а что просто крик или песня для работы? Или молитва? Но, когда уйдет твоя тоска, мы сможем говорить.

Говорил-говорил, покачиваясь, вытягивая руку вдоль её голой ноги. Перехватил бережно и взялся за другую. Лада лежала без мыслей, согреваясь его руками и голосом. А потом он замолчал. Руки его всё так же гладили её уже теплую ногу.

- Знаешь, я ведь была обычная девочка, - не дождавшись его слов, заговорила она, - разве только стеснительная очень. Как кто незнакомый, я всё молчу. Лепила хорошо, потому что можно ни с кем не говорить, садилась у окна, там подоконник широкий и лепила зверей, разных. Если забывала убрать, они, пластилиновые, плавились на солнце. Мама ставила их на полку. Чудные там были, некоторые даже уродливые, страшные. Я их делала, когда напугана была или сердилась. Во сне потом плакала. И меня даже сводили к врачу. Такой милый дядька в очках металлических, из-под шапочки чёрные волосы кудрями. Я всё удивлялась, как это - доктор, а волосы длинные.

Мелкий дождик тихо шуршал по стенам и крыше. Внизу, под сваями пола, кто-то завозился, и Лада прислушалась настороженно. Но руки хозяина не сбились, и она снова стала смотреть в дыру в крыше. Было видно, как мелкий дождь поблёскивает искорками в полосе лунного света.

- Однажды мама повела меня сдавать экзамены в художку. Школа такая. Туда ходили знакомые девочки, у них были этюдники, они знали, как накладывать тени и что такое перспектива. Мне дали карандаш и поставили перед мольбертом, сказали, рисуй горшок. А он круглый, и тень падает на столик. Как это все карандашом? И стоя. В-общем, не получился горшок, и я сама это видела. Хотела рисунок выкинуть, но побоялась. Учитель маме потом в коридоре говорил, маловато способностей у девочки…

Горячие руки похлопали её голень и положили ногу к ноге на циновку. Снова сел на корточки, свесив руки между колен, приготовился слушать дальше.

- Спасибо, - шепотом сказала Лада. Помолчала неловко и предложила:

- Ну что, пойдём смотреть, что получилось?

Стала тащить циновку - обернуть вокруг себя. Мужчина, поднявшись, исчез в углу и вынес оттуда пёстрое полотно, держа его за два края, как занавесь. Накинул ей на плечи, пропустил под руками и затянул на груди, зашпилив деревянной заколкой.

- Красивая, - сказала Лада, трогая край мягкой ткани.

И, приподнимая подол, пошла к радужному колпаку над столом.

Щит лежал, выпячивая себя, по выпуклой поверхности бежали сами собой перламутровые блики, переплетаясь. Всё получилось, всё, что она говорила и пела, когда двигалась вокруг стола, не помня - одетая или нет, теперь само пело свою песню, танцевало, кидая в глаза нежные комки света. Только края щита молчали, уходя в темноту, и оттого было жалко сотворённого мира - таким он был хрупким, неустойчивым. Нуждался в защите. Лада оглянулась и, показывая рукой, попыталась объяснить:

- Видишь? Это недолгая красота, она есть, только когда смотришь. А вот если вот здесь продлить и тут завернуть вот так, то она станет… - руки её застыли, и она смолкла, проверяя, правда ли именно это слово надо сказать. Кивнула сама себе и сказала:

- Станет вечной. Даже если разобьют, она останется в тех, кто видел. Понимаешь?

Последний вопрос прозвучал безнадежно. Разве же поймёт, она вон ни слова не понимает из его речей. Но мастер, постояв, наклонил голову и ушёл в маленькую дверь. Пока возился там, за раскрытой дверцей, что-то передвигал, Лада стояла, трогая мягкую ткань, думала: утром будет солнце, и она увидит, какого цвета новое платье. Может, и узоры на нём. По телевизору видела что-то про Африку, было похоже…

Мужчина, пятясь, что-то вынес, держа перед грудью. Что-то, от чего его голова и плечи очертились на фоне бледного мерцания. Повернулся, она увидела раковину и веер яркой радуги над ней. Открыла рот - ахнуть. Но он уже положил ношу на край стола, занёс круглый камень и опустил с размаху на дрожащий свет. Всплеснуло сумасшедшее зарево - до самой крыши, осветило торчащие клоки соломы, дощатые стены с пучками травы и листьев. И - у двери на улицу - вдруг жёлтые глаза пушистого зверя. И - погасло. Мужчина застонав, бросил камень.

Шуршал дождь. Пискнуло в углу, зверь с жёлтыми глазами пробежал, прыгнул мягкими лапами.

Лада подошла к мастеру. Он был выше, её голова находилось на уровне мужского плеча. Прямые волосы висели вдоль щёк, скрывая от бледного света отвернутое лицо.

- Спасибо. Я сделаю, как надо.

И опустилась на колени у стола, разбирать брызнувшие во все стороны осколки.

Глава 16
Ночь Мененеса

У Мененеса болела спина. Да ладно бы лопатка или плечо, а то вся поясница, как в огне, и ниже. Вождь заворочался на широкой тахте, плетённой из распластанных лиан. Маленькая жена не проснулась. Иголочки света дотрагивались до её лица, черных волос и еле заметно шевелились от дыхания. Мененес осторожно сел и стал смотреть на неё, лежащую на спине. Когда-то он был женат на её матери. Она три года не рожала ему детей, и вождь отдал жену советнику. И вот тебе раз: через год забеременела, и родилась эта вот. Мененес тогда велел не называть девочку. Чтоб имя не водило её за собой. И ждал. Подумал, если будет похожа на мать, то возьмёт в жены её. Так и звали её в семье - Дочь. Выросла красивее матери. И теперь Мененесу нужно найти имя, потому что у неё округлился живот и не годится женщине рожать детей, не имея своего имени.

Когда сидишь, боль уходит, будто стекает медленной жижей на циновки и вниз, под гулкий пол. Но знал, ненадолго. Потом надо вставать и ходить до утра. Пока не женился на этой, молодой, то много не думал. Вставал и ходил, звал травницу или колдуна. Ворчал и жаловался, тыча пальцем в бок и откидывая край одежды, подставлял поясницу рукам старой Бериты. А сейчас у него молодая жена. Конечно, она опускает лицо, трогая пальцем губы и низ живота в знак своей покорности мужу, но он же видит, как ласковой насмешкой вспыхивают её глаза, когда он, вставая с пола, упирается рукой и морщится.

Мененес уперся рукой в близкий пол и поднялся. Морщился: всё равно никто не увидит, и эта вот - спит. Стал ходить, тяжело ступая босыми, растоптанными тяжестью большого тела ногами. Туда пять шагов, тронуть стену и обратно, пока щиколотка не упрётся в край ложа. Весь день с охотниками. Сперва прибежал мальчишка, рассказал о большом стаде чёрных антилоп неподалеку. Самая лучшая охота - перед длинным дождем. Кошки выгоняют из логовищ подросших котят, антилопы собираются в стада и топчутся на маленьких полянах. Ещё один дневной свет, два, может, три, и все звери двинутся в глубину леса по тропам, которые чем дальше, тем поднимаются выше. Звери уйдут от реки, боясь большой воды. А охотников бояться забывают, потому сейчас горячее время. У каждой хижины висят свежие шкуры, и на вешалах под навесами - ленты вяленого мяса, а под ними малышня с ветками - отгонять мух. Женщины, приготовив свои дома к дождям, приносят из леса полные корзины корней и раскладывают их на полу под навесами, чтоб просохли. Торопятся собрать зерна с тех трав, что растут у хижин. Всем есть дело.

Мененес вместе со всеми готовил стрелы, перетянул лук. И пошёл на поляну, где стадо, тоже как обычный охотник. Всё бы хорошо, но на обратном пути, подходя к своему большому дому, чьи крыши, покрытые золотистой травой, слились в один улей, под которым - домики жён с детьми, дом для слуг и помещение для оружия и охотников, увидел свою девчонку-жену. Стояла у плетня, руку держала на животе. Подбоченился и сам решил свалить с рогатки тушу антилопы. Свалил. Вот и прихватило спину.

- Ходи теперь, старый дурак, - обругал себя и снова зашлёпал голыми пятками, шепча:- Посмотри на меня, Большой Охотник, забери мою боль в чёрное небо. Мне она ни к чему. А тебе - на один белый зуб. Прокуси ей хребет, как ты прокусываешь чёрную тайку неба, и в дырки на нём льётся свет.

Жена заворочалась, вздохнула, вождь замер с поднятой ногой. Когда снова задышала сонно, поставил ногу.

Ночь приходит и приносит в тёмных руках то, что днём спрятано. Старые мысли о том, что было давно. Боль, что спит под жарким оком Большой матери. Ему бы подумать о племени, он - вождь. Хватит ли припасов на время длинных дождей… И о времени свадеб, о новой хижине для танцев богам. Но полезные мысли порскают в стороны, а думаются другие. Об этой, которая лежит без имени, дышит. И в ней - его сын. Пусть сын. Хорошо, что Мененес - вождь, может жениться, сколько захочет, и потому смог взять её себе. Но плохо, что он не знает точно, любит ли она его: ведь его годы и годы её отца одинаковы. Можно спросить Большую Мать, но узнавать правду иногда страшно, страшнее, чем выйти из леса на дикого слона и убивать его, подрезая под толстыми коленями сухожилия. Он стар, а она совсем молода…

По утрам и он молод, как молода Большая Мать, выходящая из тумана над рекой. Этим утром, перед охотой, он встал и согнул лук, наматывая жилу-тетиву. Руки не дрожали, стали толстыми, как стволы. После вместе со всеми, обмотанный охотничьей короткой тайкой, танцевал у кострища, притопывал по серой золе, запрокидывал голову и пел песню охоты.

Им повезло, как всегда в последние дни перед дождями. Одна рука охотников вскорости вернулась в деревню, унося убитых кошек. Две руки шли через мокрые кусты ещё долго. И потом на солнечной поляне отбили от стада трех антилоп. Сначала стреляли, потому что короткие рога у чёрных острые, подойти нельзя. И только потом, когда трое чёрных уже взмылились боками и топтались, вскрикивая в гневе, вертя мордами за прыжками и криками охотников, тогда он, кружа рядом, уворачиваясь от рогов, подобрался к одной и перерезал горло. Утирая лицо от липкой крови, сразу кинулся, обежал другого чёрного и, ухватив за рог, дёрнул, поворачивая, загибая к спине голову, и - снова. Кровь лилась, прыская на кусты, блестели листья. И запах её, как хорошо созревшее пиво, ударял в голову. Третьего, огромного чёрного мужчину, на него погнали охотники, укалывая блестящий круп копьями. Хорошо Мененес успел вдохнуть-выдохнуть с хрипом и кинулся прямо на острые рога, нагнутые на него. Нож держал перед собой и успел попросить Большую мать, она и помогла - сорвался с лезвия солнечный зайчик, резанул чёрного по выпуклым глазам, и тот мотнул головой, открывая шею. Большие Родители милостивы к Мененесу на охоте. Потому он и вождь.

Потом Мененес сидел на пригорке, в тени куста, кивал на поклоны охотников и улыбался им, пока туши торочили к жердям. Улыбка растрескивала на лице корку крови. Очищал лезвие листьями, чтоб не прилипало внутри к кожаным ножнам. Было хорошо, как всегда после хорошей охоты. Но назад шёл уже тяжело, и, когда молодые после еды веселились на площади, ему бы лечь спать - так гудели ноги. А надо станцевать танец храбрости и сидеть до конца праздника. И после этого возлечь с женой. Хотя бы с одной. Он вождь, он должен. Но чем дальше идут годы, уходя в лес караваном старых слонов, тем чаще его жизнь делится на сотни жизней: утром он нарождается вместе с юной Большой матерью, к полудню становится зрелым, а к вечеру приходит старость… Может, потому и гонит он ночной сон, потому что знает, что приходит за старостью? Вдруг во сне придёт к нему Большой Охотник, сверкая белыми одеждами, сядет на край постели и хлопнет по плечу. Глаза у него - тёмные пятна на бледном широком лице. И тогда - хочешь-не хочешь - а надо брать из рук Охотника его холодную трубку и выкуривать, последнюю здесь.

- Мене, мой муж, - сказала безымянная. Поискала рукой и, погладив по широкой пояснице, обняла, - мне холодно без твоего тела, - она дышала ему в бок, и он снова подивился тому, что всякий раз, как думает о последней трубке, безымянная просыпается. Протягивает руку и не даёт уйти в тоскливые мысли.

- Спи, лесная земляника, я только попью воды, - он протянул руку, нащупал тыкву с длинным горлом.

- Это имя? - она засмеялась, и Большой Охотник, до того светивший безжалостно, протискивая бледные пальцы в щели стен, потускнел, прячась за невидимые облака, - мне нравится, красиво.

- Нет ещё. Не имя.

- Мне нравится, - она снова засыпала, и рука слабела, откидываясь от его бока. А потом вдруг сказала сонно:

- Утром позови Бериту, пусть даст тебе трав… для спины…

Он кивнул, удивляясь тому, что всего руку и руку и ещё одну руку дождей тому, она лежала в животе матери, а вот теперь чувствует его боль. И не отодвигается, засыпая.

Утром… Нет времени на Бериту утром. Рассыплется на двери хижины мастера Акута последний знак из перьев ворона, и он придет, принесёт защиту от своих снов. Может, наврал про сны. Но вождь знал - и во лжи есть знаки. И не хотел рисковать собой, а особенно этой, что спала рядом - без имени, но с круглым животом, в котором - его сын.

Глава 17
Ахашш

Старый Мир принадлежал Мудрым и был сплетён из двух частей. Утро и вечер, день и ночь. Всё имело свою тень и своё отражение. У каждой реки есть исток и есть устье. У каждого моря волны и дно, берега и середина. Мудрые хранили землю и наблюдали за ней. Днём на землю смотрело жаркое око Эуха, а ночью сверкал белый глаз Ноашши. Там, где смыкались начало и конец, на линии, которая держит море и небо, Эух и Ноашша встречались. И после каждой встречи на земле рождалось живое. Мудрые давали имена новым деревьям, тварям, ветрам и дождям, происходившим от встреч.

Сильные рождённые получали слабых рождённых для своей еды, а для слабых была трава. Так должно быть, знали Мудрые. У всего есть своё начало и свой конец, своя голова и свой хвост.

Мудрый из Мудрых, чьё имя было на языке мудрых Ахашш, думал. Он думал, потому что был рождён для этого и ни для чего другого. Он ел, чтобы голод не мешал ему думать. Совокуплялся с жёнами, чтоб тело его работало размеренно и не отвлекало от мыслей.

Ахашш жил в лесу и каждый день, выходя на свет Эуха, выбирал себе место для мыслей и шёл в него. Думая, видел, что мысли превращаются в тварей. А твари, что уже рождены, меняются от его мыслей. Он думал о том, что вода в реке стекает в море, и так оно и было. Он думал о том, что тело его нуждается в еде, и тогда лесные звери сменяли жизнь на смерть, и их начало превращалось в конец.

Назад Дальше