Папа стоит неподвижно, а потом, прежде, чем я успеваю понять, что случилось, скальпель со стола втыкается в стену над головой Мильтона. Впрочем, довольно высоко. Мильтон даже не вздрагивает, лицо его остается абсолютно спокойным, лишенным всякой улыбки.
- Я же знаю, что ты не причинишь мне вреда, братишка.
- А я знаю, что ты поможешь мне воскресить своего племянника, братишка.
Но как? Невозможно, невозможно, быть того не может. Как отец это сделал? Как он метнул скальпель в Мильтона, не двигаясь? В реальном, настоящем, живом мире? Как он воскресил меня?
Может быть, ответы на все эти вопросы содержались в дальнейшем повествовании, но дальнейшего повествования нет, все пропадает в одну секунду, я только слышу старушечий голос Морин Миллиган.
Она говорит:
- Хочешь увидеть, что было дальше, Франциск?
Ответить я не успеваю, проснувшись от надсадного звона разбитого стекла. Еще темно, и я включаю свет. На полу в окружении осколков стекла лежит камень, к которому резинкой привязана записка. Почерк неловкий, корявый, как у человека, которого никогда не учили, что буквы нужно выписывать красиво, хотя бы пытаться быть аккуратным. Каждая линия будто бы не соответствует другой, в них нет гармонии, а оттого письмо выглядит жутковато, в нем значится:
"Нам надо поесть вместе. В "Тако Белл". Полдень."
Глава 4
Я ненавижу "Тако Белл" и прочие псевдомексиканские забегаловки. Ненавижу их буквально за все: за запах жира и острого соуса, за цветасто-яркие стены и столики, и, наконец, за такос и бурритос, наполненные загадками и тайнами, которые я не в силах разгадать.
Словом, сказать, что я не доволен выбором места встречи - ничего не сказать. В своем похоронном костюме среди праздничного, подходящего для детских утренников интерьера, я смотрюсь смешно и глупо.
Впрочем, говорит мне внутренний голос, а где в похоронном костюме ты не смотришься смешно и глупо, кроме гроба?
Где ты действительно должен лежать. Я касаюсь шеи, места, где под пальцами тут же оказывается мой заживший, длинный шрам. Меня подняли из мертвых и от меня это скрывали. Впрочем, сказать, что я не скрывал бы такое от своего ребенка, означает соврать.
Как там говорила моя новоприобретенная бабуля? Преступить законы мироздания? Не в стиле моего отца, который даже законы пользования микроволновкой преступить не способен и запрещает готовить в ней омлет.
* * *
Почему я жив? Может ли у меня голова оторваться, если закончится действие папиной силы? Животрепещущие вопросы, разумеется, но был и еще один, куда более волнующий меня конкретно в этой точке пространства и времени.
Собирается ли стрелок убить меня сейчас? С одной стороны, он уже пытался сделать это при сотне свидетелей, а другой - вчера он был в моем дворе, передавая мне весточку и попутно закончив жизнь моего оконного стекла совершенно бесславным образом.
Иными словами, желай Доминик убить меня, он без проблем устроил бы это вчера, без лишних свидетелей и сложностей. Но, видимо, мой троюродный брат и чокнутый киллер по совместительству, хочет со мной поговорить.
Второй вариант: ему нравится убивать при свидетелях, такой вид эксгибиционизма, к примеру. На этот случай я захватил с собой пистолет, который отдала мне Мэнди, но в глубине моей души нет уверенности, что в случае чего я смог бы выстрелить с достаточной надежностью.
Лет в шестнадцать Мильтон учил меня стрелять, как и любой южанин, я в состоянии обращаться с оружием, но особенных успехов в данной области никогда не проявлял, и вот уже четыре года минуло с того момента, когда я нажимал на курок в последний раз.
Доминик сидит в углу, под солнечно-радостным стендом с фотографиями лучших работников. Ровно над головой у Доминика улыбается самой счастливой на свете улыбкой некая Джолин Харрисон, на которую я очень стараюсь смотреть, чтобы не встретиться взглядом с моим новоприобретенным братом.
Я сажусь перед ним, оглядываю невероятное количество еды на его подносе. Жирные, наполненные мясом под завязку кессадильи, коричные палочки и коричные пирожки, одинаково золотистые и пахнущие маслом, начос, политые желтым американским сыром, кусок яблочного пирога, показавшийся аппетитным даже мне и ко всему прочему невероятно, нефизиологично большой стакан с кока-колой. Интересно, как человек может съесть все, что лежит на этом подносе, и остаться с прежним набором внутренних органов? Это вообще возможно?
Если учесть, что мои глаза транслируют всю правду о внешнем мире, то - еще как. Доминик макает коричную палочку в сырный соус, с увлечением и удовольствием жует, вслед за этим принимается за начос, которые посыпает сахарной пудрой от яблочного пирога, а кессадилью и сам пирог вообще употребляет едва ли не одновременно. Доминик так наслаждается жирным, вкусным фастфудом, как будто только что, в грязной, цветастой забегаловке с большим колокольчиком над кассой, нашел смысл своей жизни.
Я некоторое время вежливо сижу, наблюдая за тем, как Доминик подцепляет кусок расплавленного сыра и кладет его на коричный пирожок. Он все еще невероятно красив, и его удивительным образом не портит даже скорость с которой он пожирает еду из "Тако Белл".
Сначала я начинаю постукивать пальцами по столу, потом тяжело вздыхаю, но Доминик не реагирует, продолжая завтракать, а может быть и обедать.
- Ну? - говорю я, наконец. - И что ты мне скажешь?
Доминик подтягивает к себе стакан с колой, втягивает ее через трубочку, цокает языком с таким нескрываемым наслаждением, что ему стоило бы сняться в рекламе.
- Вот эти, - говорит Доминик, указывая на коричные палочки. - Вкусные.
Я некоторое время смотрю на него, стараясь справиться с поступившей мне информацией, потом говорю:
- Хорошо. А еще что ты мне скажешь?
Доминик задумчиво водит трубочкой в стакане, потом говорит:
- Вообще-то все вкусно. Ну, чтобы быть точным. "Тако Белл" - клевый.
- Замечательно. Ты ради этого меня сюда позвал?
Доминик вскидывает на меня взгляд, и синевой меня обдает как морской волной.
- А, - тянет он. - Ну точно. Привет, Франциск.
Доминик берет пластиковую вилку, вертит ее в пальцах, а потом ломает, откидывая кончик с зубцами и пробуя большим пальцем оставшуюся часть на остроту.
- Я могу убить тебя этим, - говорит он. - И чем угодно другим.
- Чудесно, я уже понял, - фыркаю я. - Что-нибудь еще?
- Не ешь мои коричные палочки, я же вижу, как ты на них смотришь. Иначе я воткну сломанную вилку тебе в руку.
Я некоторое время смотрю на его невероятно красивое лицо, пытаясь найти хоть тень мысли в его глазах, а потом поднимаюсь, собираясь уйти, но он перехватывает меня за запястье.
- Но ты же не за этим пришел, Франциск? Не чтобы воровать чужую еду?
- Вообще именно за этим, но раз ты против, то я потерял интерес к нашей встрече.
Я даже не уверен, что Доминик поймет шутку, но он вдруг смеется, заразительно и звонко. А потом так же вдруг перестает, будто его переключили. Теперь он говорит голосом совершенно нормальным:
- Мама получила насчет тебя другие указания. Ты уже предстал перед Ним, одетый плотью нетленной, да? Я просто не очень понял. Мама говорит, что тебя нужно ис-сле-до-вать. Исследовать. Ты первый со времен этого, как его, Лазаря.
Я снова касаюсь пальцами своей шеи, искренне надеясь, что моя голова останется на месте.
- Так что мы будем держать тебя взаперти и считать твой пульс, - заканчивает Доминик. А потом я вдруг подаюсь к нему, хватаю за воротник, зашипев:
- Если ты думаешь, братик, что можешь меня запугать, то ты очень и очень неправ. Ты можешь убить меня, разумеется. А еще я могу убить тебя, находясь от тебя за тысячу километров. И даже после смерти я могу мучить твою душу. Вечно. Ты же католик, ты должен бояться ада.
Доминик отправляет в рот последний коричный пирожок, сосредоточенно его жует и его взгляд не выражает абсолютно никакого страха, но я чувствую, что жилка у него на шее бьется чуть быстрее.
- Ад это плохо, - говорит Доминик, обнажая блестящие, белые зубы. Я считаю веснушки у него на носу, чтобы успокоиться и не двинуть ему. Потому что с большой вероятностью, если я ему двину, он меня убьет. - Так ты согласен? Хочешь коричную палочку?
Доминик продолжает лучезарно улыбаться, и я вдруг отпускаю его. Мне вспоминается та история из отцовской папки. Мальчик без жизни, без школы, без детства. Программа "Дело Господне", и все. Весь Доминик только строчка в отчетах прелатуры его матери. Я сажусь на место, почти пристыженный одной этой мыслью, смотрю на Доминика снова, глаза у него все такие же открытые и яркие.
- Давай начнем еще раз, - говорю я. - Привет.
- Привет, - кивает он.
- Ты меня ненавидишь? - спрашиваю я.
- Нет, - Доминик мотает головой. - Я ненавижу только если брокколи. Для всего остального ненависть - слишком сильное чувство.
Он смеется, и я смеюсь. Я далек от мысли, что Франциск Миллиган приручает чудовищ в перерывах между тупыми историями, в которые он влипает и мошенничеством.
Я пробую отнестись к нему по-человечески вовсе не потому, что хорошее отношение может остановить его от того, чтобы вскрыть мне горло пластиковой вилкой.
Просто все заслуживают в жизни, чтобы к ним относились как к людям, а не как к вещам.
- Хорошо, - киваю я. - Я тоже ненавижу брокколи. У нас есть общие семейные черты, правда?
- Скверна - наша общая семейная черта, - отвечает он спокойно, как отвечают те, кто отлично заучил задание к уроку. - Мы прокляты.
- Это, конечно, плохо.
Я улыбаюсь Доминику, а в ответ он хмурится, как будто не сразу может считать то, что я имею в виду.
- Если плохо, то чего ты тогда улыбаешься? Я читал об этом. О случаях, когда люди улыбаются. Чтобы понравиться. Ты хочешь мне понравиться?
- Конечно, ты же мой брат. Я всегда мечтал о брате. Ты знаешь, что у нас день рожденья в один день? Я родился в Новом Орлеане. А ты где родился?
- Не знаю, - говорит он. - Меня это никогда не интересовало.
Я некоторое время молча вожу ногтем по гладкому столу, стараясь свыкнуться с мыслью о том, что из любого ребенка можно, в теории, воспитать кого-то вроде Доминика. Из меня, например, тоже можно было.
- Понятно, - киваю я, наконец. - Я всегда хотел, чтобы у меня были брат или сестра. А ты?
- Хотел брата или сестру, - повторяет Доминик, будто пробует слова на вкус, не вполне понимая их смысл. - Да, хотел бы. Тогда мне доставалось бы меньше заданий.
Я смотрю на него, а он смотрит на меня, синие глаза у него темнеют, как море, когда наступает ночь.
- Я больше думал о том, что будет кому делать за меня домашки, - говорю я. - Но это почти то же самое.
Доминик фыркает, готовый засмеяться. И тогда я понимаю, что меня в нем смущает. Он - убийца, он пытался убить меня, но я не могу его ненавидеть. В нем нет ни хорошего, ни плохого. Он вообще не человек.
Но я отношусь к нему, как к человеку.
- А что тебе нравится?
Доминик отвечает не задумываясь:
- Есть, спать и шмотки. Люблю каталоги шмоток. Если спросишь про любимую книгу - каталог H&M.
Он замолкает на секунду, а потом с таким видом, будто что-то важное забыл, говорит:
- А ты?
- Что я?
- Что ты любишь?
- Ну, мне нравится все, за что ты меня немедленно убьешь.
- Ты все равно скажи.
Я постукиваю пальцем по столу, а потом действительно все равно говорю:
- Каббалу, таро, спиритизм, теософию и "События прошедшей недели с Джоном Оливером".
- А ты смешной.
- Что, убьешь меня последним?
- Возможно, - говорит он совершенно серьезно, будто этот вариант заставил его задуматься. - А твоя любимая книга какая?
- "Фрэнни и Зуи" Сэлинджера.
- А о чем она?
- О девушке, которая запуталась и не понимает, зачем она себе такая нужна. И ее брате, который запутался не меньше, но помогает ей. А каталог H&M о чем?
Доминик отвечает, не задумываясь:
- О красоте, - он протягивает руку и берет мои очки, добавляет: - По тебе сразу видно, что ты много читаешь.
Доминик примеряет их, скашивает глаза к переносице, вываливает язык.
- Нет, мне не идут.
- С такой-то мордой, которую ты скорчил - не удивительно. А Библия тебе нравится?
Тут Доминик замолкает, так и оставшись в моих очках. Он правда смешно выглядит, но взгляд у него становится серьезным.
- Местами - она интересная, ну когда там про войны и Апокалипсис, в основном. Мама говорит, что Библия - самая важная книга.
- Самая важная книга у каждого своя.
- Мама лучше знает, - неожиданно резко отвечает Доминик. - Я по одному только поводу переживаю.
Доминик, перегнувшись через стол, наклоняется ко мне, и я вижу, как из ворота его рубашки выскальзывает начищенный серебряный крестик.
- Хочу айфон, - говорит он осторожно, и тыкает пальцем куда-то в сторону девочек, напряженно делающих селфи за столом. - Но они изобретения дьявола.
- Они изобретения Стива Джобса.
- Это еще одно имя дьявола?
Доминик смеется, невероятно красиво, с переливами - так накатывает на берег волна, а потом отступает. Но когда он спрашивает, голос его холоден и серьезен.
- А смерти боишься?
Еще пару дней назад я ответил бы "нет, разумеется". Но сейчас первое, что встает у меня перед глазами - моя собственная раскрытая грудная клетка, откуда папа достает сердце, пятно моей крови на линзе его очков, моя собственная голова, которую отец пришивает обратно к моему собственному телу.
- Да, - говорю я честно. - Это страшно.
- Ты - проект "Лазарь" со вчерашнего дня, - замечает Доминик так, как будто я должен все сразу понять. Он снимает мои очки, возвращает их.
- Что это значит? - спрашиваю я.
Доминик смотрит на часы, они очень забавные - ядерно-оранжевые с открытым механизмом. Наверное, это модно.
- Это значит - уходи.
Он снова подается ко мне, но теперь зубы у него обнажены, так что становится даже чуточку жутковато. Как животное, которое пытается кого-то прогнать.
- Уходи, сейчас. Не надо было мне столько с тобой болтать. Мама правильно говорит, что болтать - плохо и грех. Все грех, все грех, нет спасения.
Последнее Доминик произносит задумчиво, будто бы его что-то резко отвлекло, а потом, сжав осколок от пластиковой вилки, полосует меня по щеке, легко и больно.
- Уходи. Сейчас. Иначе я тебя убью. Все равно будет лучше, если я тебя убью.
Я чувствую, как кровь обжигает мне щеку, ее совсем немного, но этого достаточно, чтобы вспомнить вчерашний сон. Впрочем, мне хватает мозгов не спрашивать у Доминика, что случилось и как с этим дальше жить.
Уже на выходе из кафе, я оборачиваюсь и смотрю, как Доминик одной рукой держит остатки кессадильи, а другой набирает номер на старом, каких я думал уже не бывает, телефоне.
Я выхожу на улицу, чувствуя, как хорошо, как потрясающе вдохнуть прохладный, летний и совершенно лишенный запаха канцерогенного масла воздух. Он пахнет сладко, от летних цветов, которых у нас в городе всегда много-много, а кроме того чуточку тянет болотом, но даже это до странного приятно.
Я стараюсь не медлить, услаждая свои органы чувств летним Новым Орлеаном, а добраться до машины как можно быстрее. Вдруг на Доминика нашло неожиданное и милосердное настроение, тогда стоит им воспользоваться.
Знаете, как это бывает в фильмах ужасов? Открывая дверь своей черной, блестящей, любимой машины, я уже чувствую себя в безопасности, можно сказать, что как дома. И именно в этот момент прекрасный, летний воздух вдруг превращается в горькое, химическое марево, от которого все потухает у меня перед глазами.
Я еще успеваю почувствовать тряпку прижатую к носу и подумать, что, может быть, лучше бы меня просто вырубили, и даже почувствовать под пальцами пистолет, но - только почувствовать.
А потом пропадает совсем все.
Пробуждение сложно назвать очень приятным, с одной стороны во рту у меня так сухо, будто бы я провел занимательный уикенд в пустыне, а с другой стороны - сверху на меня льется холодная вода. Я пробую отвернуться, чтобы она не попадала в нос, но ничего не выходит, шея крепко зафиксирована. Попытки дергаться, я тем не менее не прекращаю, они абсолютно рефлекторные, я просто стараюсь не утонуть.
Сквозь страх и желание вдохнуть, я слышу мужской голос с густым, как соус к пицце, итальянским акцентом:
- Стресс-тест положительный.
- Зрачки, - приказывает другой голос, женский и стальной, как тот голос, что объявляет названия станций в Нью-Йорке, но все с тем же явным ирландским акцентом, к которому я начинаю привыкать.
Кто-то давит мне на основание брови, заставляя открыть глаз.
- Сужаются на свет.
Сфокусировать взгляд у меня получается далеко не сразу. Только спустя пару секунд, я вижу женщину, склонившуюся надо мной. Она чем-то напоминает Доминика, у нее милое, веснушчатое лицо с чуть вздернутым носом, она выглядит куда моложе, чем на фотографии, которую я видел. Могла бы казаться молодой девушкой, если бы не жесткий, почти до злости, взгляд.
Я смотрю на Морриган, а потом выдаю первое, что пришло бы в голову любому южанину, начиная с Дэлавера и Мэриленда и вплоть до Миссури:
- Мой папа убьет тебя!
Тут я, разумеется, осознаю, что мне несколько больше десяти, и добавляю:
- То есть, я тебя убью.
Да, так намного лучше. Наконец, я могу осмотреться, хотя и с трудом. Голова у меня хорошо зафиксирована, руки и ноги тоже, я лежу на чем-то вроде операционного стола, что сразу вскруживает мне голову не самыми лучшими воспоминаниями о том сне, где у меня изнутри доставал сердце мой отец. Несмотря на операционный стол, в месте, где я оказался нет ничего больничного, пахнет сыростью и ужасно холодно, вокруг кирпичные стены крепкой кладки, кроме того довольно тесно.
- Вы что, как первые христиане живете в катакомбах?
Морриган чуть вскидывает бровь. На ней строгий темно-синий строгий костюм с аккуратно повязанным красным галстуком, куда больше она напоминает бизнес-леди, чем главу прелатуры Католической Церкви.
- Будь я в твоем положении, я бы не начинала с угроз и разоблачений. Святой отец, мне нужен его пульс, функция внешнего дыхания, температура и давление.
Святой отец, это, видимо, тот мужчина с итальянским акцентом, но он стоит у меня за спиной, и рассмотреть я его не могу, даже когда он прикладывает пальцы к жилке на моей шее.
- Вы будете требовать за меня выкуп? - спрашиваю я, хотя я прекрасно помню, что говорил мне Доминик, про проект "Лазарь".
Морриган снова вскидывает бровь, скрещивает руки на груди каким-то учительским движением.
- Разумеется, нет. Не переживай, долго мы тебя здесь держать не будем. Через пару дней, мы перевезем тебя в Италию.
- Потрясающе, но экскурсия по городу, я полагаю, включена в стоимость поездки не будет?
А потом Морриган вдруг смеется, и смех у нее оказывается неожиданно звонким, почти девчачьим. Она расстегивает на мне рубашку, обнажая шею, проводит аккуратно подстриженным ногтем по шраму.