- Слушай меня внимательно, Франциск. Меня интересует в тебе исключительно то, как ты, будучи обезглавленным, как цыпленок, в одиннадцать, умудряешься быть жив и здоров по сей день.
Она выхватывает пистолет, приставляет его, тесно и холодно, к моей щеке.
- А язык я тебе могу и отстрелить, если ты будешь использовать его слишком активно.
Я хочу было сказать, что все в совокупности прозвучало как экспозиция дешевого порно с доминантной дамой, но замолкаю, как только чувствую металл у своей щеки.
- Хороший мальчик, - говорит Морриган. Когда она убирает пистолет, я успеваю увидеть слова, выгравированные на нем.
"Но прежде мертвые воскреснут нетленными."
- Святой отец, мне нужны все его жизненные показатели. Как можно быстрее. Я отошлю их нашим коллегам из Ватикана. И главное, ни в коем случае, не давайте ему спать, он медиум.
Морриган уходит, оставив меня со святым отцом, которого я, наконец, могу рассмотреть. Ничего особенно страшного, у нас таких потомков итальянских иммигрантов довольно много: у него темные, теплые глаза и кроткие черты лица, придающие ему какой-то дружелюбный вид. Разумеется, он в сутане и со снежно-белой колораткой.
- Падре, зачем вам похищать людей? Вы же слуга Божий? Или как? Вы ведь, наверное, и присягу какую-то давали.
Святой отец вместо ожидаемого ответа, просто сует мне в рот градусник.
- Чудесно, - говорю я неразборчиво.
- Потише, пожалуйста. Можешь сбить температуру, а нам нужно точно знать.
- Но вы не понимаете, я же…
Человек? Личность? Обладаю естественными правами на неприкосновенность?
Я замолкаю, стараясь прощупать хотя бы кончикам пальцев, как именно у меня связаны руки, защелка или узел удерживают меня. Ремни оказываются излишне крепкими, и до замка я не могу даже кончиками пальцев дотянуться. Машинально, чтобы делать хоть что-то, я стараюсь царапать кожу ремней, но этим я могу заниматься до того, как Иерихонская труба протрубит и ни капли не продвинуться.
- Это ты не понимаешь, - терпеливо объясняет мне святой отец, померив мое давление и выписывая теперь результаты в свой блокнот. Я пытаюсь повернуть голову, чтобы увидеть стол, за которым он сидит.
Серьезно, католики до сих пор живут в катакомбах?
- Благодаря тебе, мы можем научиться воскрешать мертвых.
- И что церковь снова станет великой и востребованной?
- Нет, - говорит вдруг святой отец, серьезно говорит и просто. - Но люди смогут вернуть тех, кого они любят. А мертвые смогут вернуться домой.
Кто же у тебя умер? Я сразу понимаю, что святой отец тут не просто так, не за идею. Большинство людей не будут идти за такими идеями. Слишком они далеки, слишком нереальны.
В воскрешение может поверить только тот, кто кого-то, когда-то терял. Давай, Фрэнки, ты ведь занимался мошенничеством на сцене, сможешь заняться и на кушетке. Я смотрю, как покачивается на груди у святого отца крест, золотой, красивый.
- Как вас зовут?
- Стефано.
- А меня Франциск.
Я искренне уверен, что зная имя другого человека, любой проникнется к нему чуть большим сочувствием и пониманием. Безымянные, бесчисленные жертвы нас, к сожалению, не трогают. Но все, кто наделен именами в нашем понимании настоящие, и нам куда легче им сочувствовать.
Я когда-то читал, что некоторые гностики считают, когда Адам давал имена всему Эдемском саду, этим и было по-настоящему закончено творение мира.
Падре Стефано сосредоточенно щупает мои лимфатические узлы под горлом, я дергаюсь, но не от боли, мне просто неприятно и унизительно, что со мной обращаются, как с собакой на ветеринарном осмотре.
Может быть, я для него не живой или не человек? Разумеется, медиум да еще и с пришитой головой. Так и не сумев вывернуться, я говорю.
- Вы ведь кого-то потеряли, да?
Падре Стефано смотрит на меня и не отвечает. На вид он чуть младше моего отца. Кого он потерял? Давай, Фрэнки, это ведь твоя работа. Потеряв жену, не идут в священники, потому что в мире всегда остаются другие женщины. Потеряв ребенка, не идут в священники, потому что всегда остается жена, а значит шанс завести еще одного ребенка и этим утешиться.
А вот потеряв жену и ребенка вместе, одновременно, человек может не найти в своей жизни больше ничего, что удержало бы его в мирском.
- Вы потеряли жену и сына? Да?
Он смотрит на меня чуть прищурившись. Я специально говорю не "ребенка", и впервые надеюсь не угадать. Пусть не думает, что я стараюсь применить свои способности.
- Дочку, - говорит он, видимо, прийдя к тому выводу, к которому я его подталкиваю. Я просто пытаюсь поговорить, никаких медиумских штучек.
- Одновременно?
- Да. Автокатастрофа.
Я молчу, перевожу взгляд на потолок.
- Мне очень жаль, - вздыхаю я, кстати говоря искренне, ведь нет ничего хорошего в мертвых детях. Он снова принимается записывать что-то в своем блокноте.
- Мне тоже. Я был виноват.
Тоже вполне понятно. Всем хочется исправить свои ошибки, всем хочется увидеть еще раз своих родных, извиниться перед ними, обнять.
Я говорю:
- Понимаю, почему вы этим занимаетесь. Я имею в виду, будь я на вашем месте, я бы тоже хотел все исправить. Я был бы рад, если у вас получилось. Даже непрочь сдать кровь или что-то такое, если это поможет кого-нибудь воскресить. Но, понимаете, дело в том, что у меня тоже есть папа. И он за меня волнуется. Я бы очень хотел его увидеть или услышать.
- Ты же понимаешь, что это невозможно?
- Нет. Вы же пошли в священники ради одной единственной, теоретической, никем не доказанной возможности воссоединиться с вашими родными после смерти.
Я, на свой собственный взгляд, завернул последнюю реплику так удачно, что тут же жалею, не оказавшись на сцене в тот же миг. Отец Стефано смотрит на меня долгим, но при этом почти неощутимым взглядом, а потом чуть двигает головой, так что движение нельзя интерпретировать с точностью как отказ или согласие.
И все-таки я знаю, что семечко, только маленькое семечко сочувствия ко мне, я все-таки заронил. Главное, чтобы оно успело прорасти до того, как я сменю свой юг на итальянский.
- Пожалуйста, мне не нужно, чтобы вы что-то делали, просто дайте мне заснуть ненадолго, и я сам. Просто скажу папе, где я, чтобы ваше начальство могло с ним договориться? Понимаете?
Но заснуть мне отец Стефано, разумеется, не дает. Вообще больше со мной не разговаривает, и именно поэтому я понимаю, что что-то у него внутри все-таки затронул. Он снимает бесконечные показатели: как я дышу, как бьется мое сердце, с какой скоростью сокращаются зрачки, прощупывает мои внутренние органы. Я даже узнаю, что последний неприятный процесс именуется пальпацией, и что как минимум у меня есть печень, и если долго пытаться ее нащупать, на животе остаются синяки.
- Не хотите стать моим терапевтом? - спрашиваю я, но отец Стефано мне больше не отвечает. Интересно, до того как стать священником, каким он был врачом? От хлороформа меня все еще очень клонит в сон, но подремать мне не дают. Если же я вырублюсь от усталости, то вряд ли смогу успеть выйти в мир мертвых, чтобы связаться с семьей.
Морриган возвращается примерно часа через два, хотя мне довольно сложно сказать - ощущение времени у меня теряется очень быстро, иногда даже в какой-нибудь особенно длинной очереди.
Святой отец передает ей все, что хотел сказать мой организм, она сосредоточенно читает.
- Отклонения от нормы минимальные? - спрашивает она.
- Да. Их практически нет. Перед нами здоровый молодой человек, все показатели соответствуют его росту и возрасту.
- Я близорукий, если это кого-нибудь интересует. Минус шесть, и я себе льщу.
Морриган оборачивается ко мне, смеряет меня своим учительским взглядом, потом медленно подходит, будто я укушу ее или еще что-то опасное выкину.
- Чудесно. Здоровый молодой человек, наверняка, выдержит долгий перелет и работу с ним настоящих, квалифицированных танатологов нашего Ордена.
Морриган снимает с меня очки, аккуратно складывает их и кладет на стол.
- А все католики такое воплощение зла или только вы, мисс? А вы - всегда или только…
На этот раз Морриган достает не пистолет, а шокер, и электрический заряд бьет меня так больно, что я злорадно думаю, как только меня отпускает: если у меня остановится сердце, то-то Его Святейшество Морриган не похвалит.
- Используйте вот это, святой отец, если он будет пытаться спать. И не дайте мальчишке-медиуму вас обдурить.
Она обжигает меня синим, холодным взглядом, и я кривлюсь в ответ.
Глава 5
Следующие пять часов проходят не лучшим образом. Я имею в виду, что лежать неподвижно затруднительно само по себе, но когда тебе кроме того не дают еды и перестают давать воду, жизнь начинает казаться сущим адом.
Отец Стефано неохотно объясняет, что завтра у меня нужно будет взять анализ крови, и они хотят видеть мою кровь как можно более чистой. Он старается на меня не смотреть, а я периодически рассказываю отцу Стефано, что сказал бы Бог, если бы падре дал мне хоть двадцать минут сна. Падре не реагирует, по крайней мере внешне, но я продолжаю верить в одно из двух: возможно либо пробиться в сердце человека, вызвав у него искренние эмоции, либо достать его так сильно, что он перестанет обращать на меня внимания.
Впрочем, пару раз, когда я пытаюсь незаметно задремать, святой отец, игнорируя все советы Господа Нашего по этому поводу, награждает меня электрическим разрядом шокера.
А потом в мою комнату, келью, палату или как ее назвать, заходит Морин Миллиган. Она перебирает свой розарий с видом кротким, будто рождественский агнец.
- Падре, вы можете отдохнуть, я посижу с ним.
Когда мы с Морин остаемся одни, она берет стул и садится рядом, говорит:
- Наверное, мы не самые гостеприимные люди.
- Наверное, - говорю я. Язык у меня во рту, кажется, ворочается с большим трудом, распухший и горячий. - Но если бы вы подали мне стакан воды, я бы все простил.
Морин смотрит на меня, потом мотает головой, аккуратным, осмотрительным движением.
- Нет.
- Вы ведь не ради анализа крови не даете мне пить? Вы хотите проверить, выносливее я, чем другие или нет?
Морин не кивает и не качает головой, просто смотрит на меня очень внимательно, своими совсем не старушечьими глазами.
- Умный мальчик.
Она еще некоторое время молчит, рассматривая меня, потом говорит:
- Ты можешь поспать, пока я здесь.
- Я хочу есть, я хочу пить, мне неудобно лежать, у меня болит каждая из моих двести восьми костей.
Но как только Морин кладет руку мне на голову, так, как делала бы это бабушка, которую я никогда не знал, мягким, ласковым движением, я тут же зеваю. Кто как, а я не имею привычки смотреть в зубы дареным коням, поэтому если уж у меня есть шанс поспать, я посплю.
Я долго пытаюсь оказаться в мире мертвых, но когда засыпаю, то снится мне снова цветной, настоящий сон, который нагнала на меня Морин. Мне снится наш сад, и прекрасная летняя ночь, из тех, когда все в мире кажется красивым, правильным, поправимым. Одурительно пахнет садовыми цветами и влажной, холодной землей. Я вижу Мэнди, которая сидит на краю разрытой ямы и болтает ногами. На ней летнее, легкое, но черное платье, и движения у нее такие же легкие.
Но она плачет. Никогда я не видел, чтобы Мэнди плакала. Мильтон говорит, что ей можно вырезать аппендицит без анестезии, и она не пустит и слезинки. Но сейчас Мэнди плачет, совершенно беззвучно, не всхлипывая, не вздыхая: слезы просто текут у нее по щекам, падая в бездну ямы, над которой она болтает ногами. Как только в саду появляется отец, Мэнди утирает слезы, говорит:
- А если яма будет слишком глубокая? А если она будет недостаточно глубокая? Он сможет выбраться?
Отец поправляет очки, смотрит внутрь, в темную пустоту ямы, и я уже понимаю, что это за яма. Моя могила. Это будет моя могила.
- Мы все рассчитали, Мэнди. Она должна быть в самый раз.
Мэнди и папа смотрят друг на друга, как будто оба не в силах понять, почему они обсуждают оптимальный размер могилы для ребенка, когда стоило бы обсуждать его оценки в школе или количество мультфильмов, разрешенных к просмотру за один вечер.
- Скоро мы начнем? - спрашивает Мэнди. Она встает, и я вижу, что Мэнди совсем босая, ноги у нее перемазаны землей. Мэнди вытаскивает у папы из кармана нож, и вдруг зубасто улыбается.
- Мне не терпится попробовать.
- Мне тоже, - папа смотрит на часы, потом говорит. - Двадцать пять минут и семнадцать секунд до полуночи.
Мильтон несет в сад меня. Я в черном, праздничном костюмчике, похожем на те, что я ношу сейчас. За воротником не видно стежков, которые соединяют мою голову с телом. По щекам у меня идут заметные даже в темноте трупные пятна, на которые я не хочу смотреть. Итэн следует за Мильтоном, у него в руках фонарик и книжка, слова из которой он повторяет, не издавая ни звука, только шевеля губами.
- Пора, - говорит Райан. - Нам нужно его закопать.
Мильтон, все еще удерживающий меня на руках, смотрит как-то странно, и мне кажется вдруг, что он меня не отдаст. Но, в конце концов, Мильтон гладит меня по волосам, как будто на прощание и послушно укладывает меня в разрытую могилу, бережно, как укладывают в кровать заснувших перед телевизором детей.
Итэн всхлипывает шумно, а потом говорит:
- Можно не смотреть?
- Нельзя, - говорит Райан. - Мэнди, милая, передай лопату. Закапывать должны мы с тобой.
Говорит папа деловито, как будто происходящее не вызывает у него ни единой эмоции, но руки у папы дрожат. Он и Мэнди закапывают меня. В какой-то момент папа останавливается, когда из-под земли торчат только мои пальцы, белые и безвольные. Папа смотрит в яму абсолютно пустыми глазами, как будто не совсем верит в то, что делает.
- Давай, - шипит Мэнди. - Давай, Райан. Ты можешь.
Она за все это время не останавливается ни разу, даже чтобы просто передохнуть. Когда яму они с отцом все-таки зарывают, папа разравнивает землю, как будто бы очень важно, чтобы все было до сантиметра аккуратно.
Мэнди щелкает пальцами перед носом Итэна, с увлечением повторяющего слова из своей книжки.
- Братишка, быстро принеси нам чашку из дома.
Итэн принимает слово "быстро" слишком близко к сердцу, потому что возвращается меньше, чем за минуту, изрядно запыхавшийся. Он приносит чашку с кухни, старую чашку, которую папа привез из Лондона. Сейчас от чашки уже откололся кусочек, но тогда она была еще целая и совсем новенькая. На ней изображен британский флаг, и я часто пью из нее кофе.
Мэнди берет у Итэна чашку, подкидывает в руке и ловит, потом поднимает с земли папин нож, и полосует себя по ладони, глубоко и сильно, даже не поморщившись. Кровь она стряхивает в чашку, и передает ее вместе с ножом папе. Папа делает то же самое, спуская кровь в чашку, много крови. Итэн и Мильтон поступают так же, и чашка оказывает почти наполненной к тому времени, как снова оказывается у Мэнди. Она делает глоток, размазывает остатки крови на губах тыльной стороной запястья. Кровь из чашки отпивают и все остальные, а потом отец кивает Итэну, и тот начинает что-то читать. Я не знаю языка, на котором он говорит, но Итэн старательно выговаривает каждое слово, будто бы от этого зависит его жизнь.
Моя жизнь. От этого зависит моя жизнь.
Первым к могиле подходит Мильтон. Он выливает остатки крови из чашки на могилу, говорит:
- Возвращайся, малыш.
А потом Мильтон берет нож и втыкает его себе в ладонь, расковыривая рану, так чтобы кровь не просто шла, чтобы она текла. Мильтон кривит красивые губы, а потом касается израненной ладонью земли, позволяя ей впитывать его кровь. Я машинально волнуюсь за дядю, который может подхватить столбняк или ботулизм, хотя прошло вот уже одиннадцать лет, Мильтон живет и здравствует, насквозь проспиртовав свой организм.
Итэн передает отцу книжку, и отец подхватывает чтение на полуслове, будто бы говорит на родном языке. Я не представляю, что Итэн без колебаний проткнет себе руку ножом, но он делает это быстро и решительно, с неожиданным спокойствием.
- Иди сюда, Фрэнки, - говорит мне Итэн.
Он прикладывает ладонь к земле, замирает, напоминая человека, который просто очень-очень сильно скорбит, упав на колени перед могилой.
Когда Итэн отходит и берет книжку назад, папа и Мэнди переглядываются, и мне кажется, что они беззвучно говорят о чем-то. Папа достает пузырек с таблетками, берет две: одну для себя, а другую для Мэнди.
Отец снимает пиджак, скидывает подтяжки, расстегивает рубашку и бросает ее на землю, оставаясь только в брюках, а Мэнди стаскивает платье, стоя в одном белье. Как-то неудобно смотреть на собственную тетю, когда она почти обнажена, но не смотреть я не могу тоже. Мильтон протягивает папе второй нож, а Мэнди берет уже окровавленный у Итэна.
Движения у папы и Мэнди абсолютно синхронны, до доли секунды, и они совершенно одинаковые. Папа и Мэнди наносят себе порезы, длинные и довольно глубокие: ключицы, руки, плечи, спина, живот. Куда больше это похоже на танец, чем на самоистязание, настолько проработанные, почти красивые у них движения. Отец не смотрит на Мэнди, а Мэнди не смотрит на отца, но каждый порез они наносят себе безошибочно точно. Кровь стекает вниз, капли падают на мою могилу, впитываясь в землю.
- Здесь лежит наш сын, - говорит папа. - Позволь ему перейти границу.
- Прими наши подношения, - говорит Мэнди.
- Его сердце взяли и вернули.
- Ты взял нашего мальчика, как мы взяли его сердце.
- Верни его, как мы вернули его сердце.
И я не узнаю их голосов. Они продолжают наносить себе порезы, ни разу не ошибившись в последовательности движений, не сбившись, и их начинает шатать. Зато я вижу, что кровь, стекающая на землю постепенно темнеет, как если бы они проводили обряд в мире мертвых.
Где-то в глубине, под землей, тканью одежды, моей кожей, плотью и костью, покоится мое сердце, которое папа вынимал из меня и вшивал обратно. И я не представляю, как оно сможет забиться снова.
Я слышу, что Итэн перестает читать, они с Мильтоном опускаются на колени у могилы, на этот раз не как скорбящие, а как просящие. Мэнди и папа одновременно останавливаются, Мэнди делает шаг назад, обессиленно опускается на колени между Итэном и Мильтоном, а папа остается стоять. Он раскидывает руки, в карикатурно-жертвенной позе, кровь стекает даже с кончиков его пальцев.
Папа замирает, а потом я вижу, что порезы появляются на нем сами по себе: два на щеках, два на шее.
И папа кричит, но явно не из-за ран. Кричит так, как будто внутри у него происходит что-то другое, невыразимое и страшное. Мильтон вскакивает было, чтобы метнуться к нему, но Мэнди и Итэн удерживают его.
- Нет, - говорит Итэн. - Его испытывают.
- Он должен почувствовать физически все свои страдания от потери сына. Если выдержит, предложение будет рассмотрено, - шепчет Мэнди.
Папа кричит так громко, что я радуюсь отсутствию соседей в обозримой области. А потом он вдруг замолкает, падает на колени, готовый, кажется, потерять сознание.