Мы направились к открытой двери. Я попытался было забрать у профессора его ношу, но, как и следовало ожидать, он отказался от моей помощи. Тогда я предложил:
– Хотите, я позову санитара? Он мигом отнесет вашу пациентку, а вам не нужно будет тратить лишние силы.
– Нет! – с непривычной для меня резкостью ответил Ван Хельсинг.
Я удивленно повернулся к нему. Заметив это, профессор гораздо более мягким тоном прибавил:
– Пока давайте обойдемся без санитаров. Возможно, скоро ей и понадобится помощь кого-то из них, но сегодня было бы лучше, если бы нас как можно меньше тревожили.
Я не стал возражать и сказал, что в таком случае пошлю Томаса заблаговременно поднести чемоданы и оставить их посреди коридора, чтобы даже он не знал, где разместятся приехавшие. В вестибюле я вторично предложил профессору освободиться от драгоценной ноши и пересадить несчастную женщину на специальную каталку. Это была последняя модель, имевшая дополнительные пристежки для рук и ног, что весьма облегчало перевозку буйных пациентов. Профессор согласился и осторожно усадил больницу в каталку, после чего принялся внимательно разглядывать устройство пристежек.
– Сомневаюсь, чтобы они понадобились вашей пациентке, – осторожно заметил я.
На мгновение маска веселого простодушия слетела с него, и мне открылся отягченный заботами человек, несущий в своей душе всю боль мира.
– Сейчас нет, – отозвался он. – Но очень скоро могут понадобиться. Мы постоянно должны быть готовы к этому.
Ван Хельсинг заявил, что сам повезет каталку. Мы направились к лифту (дорогостоящее, но абсолютно необходимое нововведение, ибо подниматься или спускаться с буйным пациентом по лестнице – занятие крайне опасное). В кабине, где мы могли говорить спокойно, не опасаясь ничьих глаз и ушей, я ожидал услышать хотя бы некоторые подробности "тайной миссии" профессора. Однако он молчал. Желая несколько разрядить гнетущую атмосферу, я спросил Ван Хельсинга о здоровье его матери. Эта женщина – настоящая английская леди – очаровала меня с первого взгляда.
– Она умирает, – с типично голландской прямотой ответил профессор, не забыв назвать диагноз. – Злокачественная опухоль правой груди. Это началось более года назад. Думаю, мамины дни сочтены: опухоль добралась до мозга. Больше всего меня тревожит, что мама может умереть, пока я здесь.
Я обнял профессора за плечо, и он с благодарностью принял этот знак ободрения и поддержки. (До сих пор я ограничивался лишь рукопожатиями с ним при встрече и прощании. Попутно замечу: пожалуй, никто так не любит пожимать руки, как его соотечественники!)
– Профессор, мне не хватает слов, чтобы передать вам свое сочувствие. Когда вы с мамой приезжали к нам, ее доброта покорила мое сердце. Я привык мысленно считать ее своей бабушкой. В детстве мне так хотелось, чтобы у меня была бабушка, но своих я не знал: обе умерли задолго до моего рождения.
При этих словах профессор чуть слышно застонал, будто что-то ударило ему в живот, и отвернулся. Видимо, сдерживаемые чувства все-таки прорвались наружу. Помолчав, он тихо проговорил:
– Джон, дружище, мои тяготы – это мои тяготы. Не надо брать их на свои плечи. У вас более чем достаточно собственных забот и потерь. В вашем юном возрасте это ощущается гораздо острее. В моем, к сожалению, потери становятся частью повседневной жизни.
Разумеется, он имел в виду моего отца, скончавшегося шестнадцать лет назад, и маму, со дня смерти которой прошло почти три года. Семейное поместье оказалось слишком большим для единственного наследника, и я превратил его в лечебницу.
Наконец мы добрались до двух палат, расположенных в непосредственной близости от моей спальни. Я предпочитаю, чтобы эти помещения пустовали, если только количество пациентов не приближается к предельно возможному. Сейчас в лечебнице находилось всего трое больных, одного из которых я собирался вскоре выписать. От ближайшей занятой палаты упомянутые помещения отделяло не менее полудюжины комнат. Я надеялся, что уж здесь-то никто не потревожит профессора и его несчастную спутницу.
– Вот мы и пришли, – сказал я, отперев двери обеих палат, чтобы профессор смог их осмотреть.
Одна из комнат вовсе не имела окон. Ее убранство было довольно спартанским: кровать, тумбочка и газовая лампа, которая крепилась к стене на значительной высоте, так что зажигать и гасить ее мог только санитар, пользуясь специальным приспособлением на длинной палке. Палата, отведенная мною для профессора, имела зарешеченное окно, выходившее на цветник (нынешним летом цветы радовали нас изобилием и яркостью красок). Кровать я застелил одеялом, сшитым когда-то моей матерью. Понимая, что профессору необходимо создать условия для работы, я распорядился принести сюда письменный стол и удобный стул. Поскольку в целях безопасности лампы во всех палатах находились почти под потолком, я позаботился о шесте, чтобы профессор сам мог регулировать освещение.
Я передал Ван Хельсингу ключи от обеих палат.
– Это ключ от вашей комнаты... а это – от комнаты вашей пациентки, – пояснил я.
Профессор еще раз обвел глазами оба помещения.
– Знаете, Джон, ей больше подойдет эта комната. Здесь ей будет гораздо приятнее. Ну а я вполне удовольствуюсь газовым светилом.
Я хотел было возразить, но профессор уже вкатил свою пациентку в палату, осторожно снял женщину с каталки и усадил на стул, стоявший возле окна. Честно признаюсь: меня это отнюдь не обрадовало. Если женщина страдает кататонией, то бессмысленно заботиться об усладе для ее глаз (она все равно не обратит внимание на пейзаж за окном). Я не отличаюсь жадностью к вещам, но это одеяло было дорого мне как память о маме, и мне не хотелось оставлять его душевнобольной, у которой (как я понял по намекам профессора) случаются припадки буйства.
Я тоже вошел в палату, обдумывая, как бы поделикатнее сказать Ван Хельсингу об этом. Профессор тем временем снял с пациентки шляпу и вуаль. Я затаил дыхание. Женщина поразила меня невероятной худобой (о таких говорят "кожа да кости") и одновременно – необычайной молодостью и красотой. Я залюбовался ее большими карими глазами и совершенно черными волосами, собранными на затылке. Но это не все... Я моргнул, и пациентка Ван Хельсинга на какое-то мгновение показалась мне его ровесницей. Я увидел седину в ее волосах и густую сеть морщин под глазами. Повторяю, все это длилось менее секунды, и в следующее мгновение ее лицо вновь стало молодым и красивым, а из волос исчезли седые пряди. Меня посетила странная догадка: молодость пациентки являлась чем-то вроде вуали, скрывающей ее истинный возраст и внешность. Но пустой, отсутствующий взгляд ее полуприкрытых глаз скрыть было невозможно, хотя я явственно ощутил в нем безграничное горе.
Посмотрев на профессора, я обнаружил, что он внимательно наблюдает за мной, наморщив свои светлые (и тоже начавшие седеть) брови. Наши глаза встретились (в моих застыл вопрос, в его светилось знание), и он сказал:
– У вас хорошая восприимчивость, Джон. Если не ошибаюсь, вам удалось увидеть то, что скрывает этот замечательный фасад?
Меня настолько ошеломил его вопрос, что я лишь утвердительно кивнул. Правильно ли я его понял? Уж не метафизическая ли причина вогнала в кататонию его пациентку, и не метафизикой ли обусловлена такая двойственность ее внешности? Мои предположения были весьма смелыми. Но еще смелее и невероятнее было... странное ощущение родства между мною и этой женщиной. Нас как будто бы соединяло некое общее горе.
К моей досаде, профессор больше ничего не объяснил, ограничившись словами:
– Пусть отдыхает. Вечером я зайду к ней. Хотелось бы, чтобы вокруг была полная тишина и чтобы нам никто не мешал.
Дальше последовала и вовсе удивившая меня сцена. Профессор опустился на одно колено, словно влюбленный, предлагающий руку и сердце милой прелестнице (меня тут же обожгло болью воспоминаний о Люси). Осторожно сжав вялую ладонь женщины, он с такой любовью и нежностью поцеловал обтянутые перчаткой пальцы, что меня охватило смущение и изумление одновременно. Этих людей явно связывало нечто большее, нежели отношения врача и пациентки.
Любопытство не давало мне покоя. Когда мы вышли и профессор запер крепкую дверь на такой же крепкий, надежный замок, я отважился спросить напрямую:
– Кто эта женщина?
Не глядя на меня, профессор тяжело вздохнул:
– Герда Ван Хельсинг, моя жена.
Это признание повергло меня в еще большее замешательство. Как я уже говорил, мы с профессором знакомы почти восемь лет – с того самого времени, когда я пятнадцатилетним мальчишкой поступил в университет, для чего впервые покинул родной дом. Я был значительно моложе остальных студентов и служил им постоянной мишенью для насмешек и колкостей (самое скверное, что выглядел я даже моложе своих пятнадцати лет, и однокурсники мне часто советовали "вернуться к мамочке и немного подрасти" или вместо лекций "поиграть в солдатики"). Только Ван Хельсинг сумел разглядеть мои способности и взял меня под свое "отеческое" и профессиональное крыло.
Мы очень сблизились. Наверное, главную роль здесь сыграло то, что профессор в какой-то мере заменил мне рано умершего отца. Помимо этого, нас объединяла страсть к медицине, и Ван Хельсинг во мне видел себя в юности – он сам очень рано стал практикующим врачом. Мои однокурсники были почти на десять лет меня старше, отчего нередко я и впрямь ощущал себя ребенком, путающимся под ногами у взрослых. Ван Хельсинг с неизменной улыбкой прогонял прочь все мои сомнения, убеждая ни в коем случае не бросать медицину. (Добавлю, что профессор имеет еще и юридическое образование, позволяющее ему заниматься адвокатской практикой, но он всегда подчеркивает, что выбор стези служителя Фемиды был ошибкой юности.)
За все годы нашего знакомства (а также во время моего краткого – однодневного – визита в его дом) я ни разу не слышал, чтобы профессор упоминал о жене или детях. Я привык считать его холостяком. Естественно, мне никогда бы и в голову не взбрело расспрашивать Ван Хельсинга об интимных подробностях его жизни.
В коридоре, где мы стояли, не было никого, и мы могли говорить, не опасаясь быть услышанными. Однако для спокойствия своего друга и гостя вопросы я задавал шепотом:
– Профессор, может, вы все-таки рискнете кое-что мне объяснить? У меня возникло стойкое ощущение, что болезнь вашей жены отличается от обычной кататонии. Здесь есть что-то еще. Я был бы счастлив ошибиться, но интуиция подсказывает мне: причина заболевания имеет метафизический характер. Внешне миссис Ван Хельсинг выглядит совсем молодой, но ее молодость – не более чем иллюзия. На самом деле, как мне думается, ваша жена ненамного моложе вас.
Ван Хельсинг бросил на меня пронзительный взгляд и окончательно расстался с образом простодушного сельского пастора.
– Джон, мы с вами оба – люди науки. Мы привыкли верить фактам и объяснять происходящее в мире с позиций разума и логики. Но есть явления, которые современная наука не в состоянии объяснить. А они тем не менее есть. Настоящий ученый не имеет права отмахиваться от какого-либо феномена лишь потому, что тот не вписывается в созданную на основе наших, весьма отрывочных, знаний картину мира. Мы не должны засовывать вселенную в узкие рамки собственных представлений, но терпеливо и непредвзято постигать ее законы, признавая, что в ней существует немало вещей, недоступных нашим глазам и разуму.
Профессор умолк, раздумывая, стоит ли посвящать меня в подробности. Решив, что для первого раза достаточно (увы!), он резюмировал:
– Пока это все, что я могу вам сообщить. Потом, надеюсь, мы побеседуем более обстоятельно. А сейчас прошу прощения: до захода солнца осталось не больше двух часов, и мне нужно побыть наедине с Гердой.
– Вначале я должен напоить вас чаем, – возразил я.
Наше чаепитие прошло в молчании. Профессор был погружен в свои мысли, и я не осмелился приставать к нему с расспросами. Затем он удалился в комнату жены и не появлялся до самого ужина. За ужином Ван Хельсинг был непривычно сдержан (раньше я считал его довольно разговорчивым человеком) и по-прежнему ничего не рассказал о цели их приезда в Англию.
Мне не заснуть. Поворочавшись с боку на бок, я встал и решил записать события минувшего дня. Странная двойственность лица миссис Ван Хельсинг по-прежнему не дает мне покоя и занимает все мои мысли. Почему ее образ так упорно преследует меня?
* * *
ДНЕВНИК АБРАХАМА ВАН ХЕЛЬСИНГА
2 июля
Наше путешествие прошло спокойно, без каких-либо происшествий. Столь же спокойно для нас обоих прошла и первая ночь на новом месте. К сожалению, вчера мне не удалось ввести Герду в гипнотический транс, поскольку наиболее благоприятное для этого время мы провели в дороге. Пришлось перенести сеанс на вечерние часы, однако Герда упорно молчала.
Какая непривычная для меня роскошь – ночной сон! Перед тем как лечь, я принял все необходимые меры предосторожности. Над каждой дверью я прикрепил по распятию и еще одно поместил над окном в палате Герды, а рядом – медальон с изображением Георгия Победоносца. Естественно, и у меня, и Герды есть нательные кресты. И я позаботился о прочных цепочках. Думаю, такую цепочку будет непросто разорвать не только Герде, но и незваным гостям, если они вдруг появятся.
Впервые за долгое время я заснул и спал крепко. Осознание того, что худшее уже случилось и Влад с Жужанной неожиданно обрели прежнюю силу и покинули замок, – как ни странно, подействовало на меня успокаивающе. Теперь мне больше нечего опасаться.
Впрочем, нет. Я опасаюсь за Джона. От своей матери он унаследовал необычайную восприимчивость (если не сказать, ясновидение). Вчера, когда он впервые увидел Герду лицом к лицу, я испугался, что Джон обо всем догадается. Я даже начал жалеть о своей затее, а именно о том, что привез жену в его лечебницу.
Все эти двадцать два года я шел на любые ухищрения, только бы мой мальчик не попал в поле зрения Колосажателя. Я всей душой хотел, чтобы он жил нормальной жизнью, которой не было ни у меня, ни у всех моих предков и которую (увы!) я не смог обеспечить моему дорогому первенцу Яну.
(Помнится, меня взволновало и в то же время испугало известие о том, что приемные родители назвали моего второго сына Джоном, дав ему английскую версию имени его погибшего брата.)
О том, что Джон – мой сын, известно только нам с мамой. Когда он родился, она почти сразу же отвезла малыша в Лондон и поручила заботам самых надежных и добропорядочных людей, каких знала. Своих детей у этой пары не было, и их страшила перспектива умереть, не оставив наследников. Но об истинном происхождении Джона не ведали даже они. Скажу больше: о его существовании не знает даже Герда! Беременность и роды прошли незаметно для ее сознания, а я делал все возможное, чтобы Влад и Жужанна ни о чем не догадались.
Повезло ли мне хотя бы в этом? Пока не знаю, будущее покажет. Я провел немало времени в мучительных раздумьях, взвешивая все "за" и "против" нашего приезда сюда. Наше появление здесь, несомненно, подвергает Джона опасности. Но еще мучительнее было бы остаться дома и наблюдать за тем, как развиваются события, издалека. Парфлит, куда теперь отправился Влад, находится практически рядом с Лондоном. Узнавать о замыслах вампиров и, таким образом, следить за ними я могу лишь через свою несчастную жену. Пока что сведения скудны. Если бы мы с Гердой остались дома, как бы я смог узнать, не грозит ли Джону опасность и не пронюхали ли Влад с Жужанной о его существовании?
Однако вчера, увидев Джона рядом с Гердой, я действительно испугался. Какой же я был дурак, заранее не приняв в расчет его повышенную восприимчивость! Это просто чудо, если парень до сих пор не сообразил, что в доме появилось его персональное зеркало. Сходство Джона с Гердой просто поразительное: глаза, волосы, носы, подбородки – все у них одинаковое. Ну как я мог упустить это из виду? Вот что значит поспешные сборы в дорогу! Если на моего мальчика обрушится какое-либо несчастье, вина целиком будет на мне. Чтобы обезопасить сына, я уже начал подумывать об отъезде.
Сегодня ранним утром я погрузил Герду в гипнотический транс. Она сразу же сделалась веселой и разговорчивой. Плохой и тревожный знак. На вопрос: "Где ты сейчас?" она ответила: "Еду".
Ее слова сбили меня с толку. Всего день назад, во время такого же сеанса, лицо Герды перекосилось от ярости и она закричала: "Уехал! Этот мерзавец уехал!" Больше она не сказала ничего, если не считать упоминания о каких-то больших крытых повозках, стоящих во дворе замка. Я решил, что Влад уехал, оставив Жужанну в замке.
Но сегодня все изменилось.
– Мы едем, – радостно сообщила Герда. – Я слышу, как скрипят колеса и пофыркивают лошади.
Я предположил, что Жужанна едет в гробу, находящемся в одной из повозок, и рассказывает о звуках, которые до нее доносятся. Но дальнейшие слова Герды несказанно меня удивили:
– Какое ясное, солнечное утро. Я успела забыть, до чего красиво здесь летом. Мне грустно навсегда покидать родной дом, и в то же время меня переполняет радость.
Быть того не может! Жужанна, как любой вампир, боится солнечного света. Окажись она на солнце, ей было бы не до созерцания окрестных красот. А может, она каким-то образом узнала, что я ежедневно расспрашиваю Герду, и намеренно пытается запутать меня искусной ложью?
Впрочем, не думаю, ведь я принял очень серьезные меры предосторожности. Пока с определенностью можно сказать только одно: вампиры пустились в путь. Возможно, Жужанна решила, что Влад собирается бросить ее в замке, но он в последнюю минуту передумал и взял ее с собой. Однако ее восторги по поводу великолепного рассвета и теплых лучей солнца не находят никакого объяснения.
Если они отправились в Англию по суше, путь займет неделю, если морем (это сопряжено с меньшим риском) – у меня есть примерно месяц на необходимые приготовления. Лучше подготовиться как можно скорее, поэтому будем считать, что через неделю они появятся в Лондоне.
Нужно решать, причем достаточно быстро: уезжать ли из лечебницы, уповая на то, что без нас Джон будет находиться в относительной безопасности? Или все-таки лучше остаться?
ДНЕВНИК ДОКТОРА СЬЮАРДА
3 июля
Мне не привыкать к странностям в поведении душевнобольных. Чего я только не насмотрелся с тех пор, как устроил эту лечебницу! Но то, чему я сегодня стал невольным свидетелем, превосходит все, виденное мною прежде.
Я проснулся еще затемно и никак не мог заснуть. Опять мне приснился этот "тревожный сон" (так я его окрестил).