Я тут же побежал в заднюю комнату, чтобы оттуда взглянуть в окошко на кладбище, где, быть может, в закатных лучах прогуливался среди могил, вскинув на плечо тросточку и ухмыляясь, старый солдат. Но за окном не было ни души. Я вернулся к своему дядюшке, который успел уже заварить чай и с легким стуком захлопнул крышку серебряного чайничка. Дядя улыбнулся мне с отсутствующим видом и потянулся за книгой, затем уселся поудобней, нога на ногу, и, поглаживая свободной рукой свою худосочную голень, принялся читать, а восхитительный настой тем временем набирал силу.
Мне же более всего на свете хотелось в те минуты дослушать повествование о леденящих кровь событиях, коих материальное свидетельство - загадочный череп - я наблюдал всего лишь час назад, но, увы, на это не оставалось почти никакой надежды. Вконец расстроенный, я выглянул в окно - и что же? - как раз под главным деревенским деревом неспешно вышагивал, направляясь в сторону "Дома Лосося", тот самый отставной солдат: треуголка, медного цвета нос, просторный красный сюртук с несообразно громадными петлями, гамаши, тросточка - всё на месте.
- Да это же он! Дядя Чарлз, это он, смотрите! - вскричал я.
- Кто, тот самый солдат? - отозвался дядюшка, в спешке зацепился ногой за ковер и едва не разбил окно. - И в самом деле, ну-ка, мой мальчик, сбегай за ним и попроси его подняться сюда.
Не успел дядюшка это промолвить, как я уже кубарем катился вниз, но дядя, высунувшись в окно, сам окликнул старого солдата и пригласил его войти. Почтенный воин, выставив вперед левое плечо и по-военному отдав честь, поблагодарил священнослужителя. Я не раз замечал, что суровые, повидавшие мир ветераны не склонны отвечать отказом, когда речь идет об угощении. Если последнее их разочарует - ну что ж, зато оно им ничего не стоило, если же оправдает ожидания - тем лучше.
И вот ветеран взошел по лестнице и по-военному невозмутимо вступил за порог. В ответ на приглашение выпить чаю он ответил, что предпочитает пунш. Вскоре необходимые ингредиенты оказались на столике у камина, отчего у всех в этот ветреный и холодный вечер потеплело на душе. Гость расположился рядом и принялся со смаком готовить божественный напиток, мы же прихлебывали чай в предвкушении рассказа. Вскоре полилась своеобразная речь нашего повествователя, которую, надо сказать, я выслушал с начала и до конца с неослабным интересом.
Как это иногда бывает, со временем неожиданно пролился свет на ряд упомянутых в этом рассказе обстоятельств: мне попали в руки дневник (на редкость подробный) и объемистое собрание писем сестры генерала Чэттесуорта, Ребекки, - с ее семейством я имел честь состоять в родстве. Не один год после этого случалось мне с неизменным удовольствием заглядывать зимними ночами в дневник (для человека, по-кошачьи привязанного к любимым местам, он представлял собой истинное сокровище) и в бесчисленные связки писем. На конвертах, рассортированных и сложенных в идеальном порядке, красными чернилами были приведены выдержки, которые Ребекка делала собственноручно, твердым и тонким почерком; имелись копии ответов - с кем только не состояла в переписке усердная и неутомимая леди!
Мне хотелось бы думать, что нижеследующее повествование впитало в себя дух этих старых документов, а главное, побудит читателя хотя бы в малой степени разделить мой особый, окрашенный грустью интерес к милому старому Чейплизоду. В тот памятный вечер ничто так не разожгло мое ребячье воображение, как сознание того, что события, о которых я услышал, имеют самое непосредственное отношение к дому, где мы - дядюшка, его лоботряс-племянник (то есть я сам) и чудной старый солдат - собрались за беседой. Впрочем, мое дело - не высказывать пожелания, а просить вас выслушать мой рассказ внимательно; какую бы оценку он у вас ни заслужил - я приму ее с покорностью.
Глава I
НОЧНОЕ ПОСЕЩЕНИЕ ЦЕРКВИ
Однажды в начале мая, A. D.1767 (я пользуюсь, как уже говорил, письменными источниками, почему и говорю с такой уверенностью), спустилась на Чейплизод и окрестности темная-претемная ночь.
Случилось это, надо полагать, в новолуние, звезды же были скрыты влажным "одеялом ночи" - непроницаемой погребальной пеленой.
В начале вечера на небе появилась зарница, что предвещает, как известно, душную и знойную погоду. Одна за другой собрались над Дублинскими горами колонны угрюмых облаков и выгнулись от горизонта до горизонта темно-серым туманным куполом. Их медленное, но неуклонное перемещение составляло контраст чудовищной неподвижности воздуха. Атмосфера давила, над городком нависла неведомая угроза, словно некие злобные силы прокладывали себе путь в самую его сердцевину под хмурым, предостерегающим взглядом небес.
Утро того же дня старая Салли, экономка приходского священника, провела в тревоге. Во сне ей пригрезилось, что она застилает громадную парадную постель с камчатым темно-зеленым пологом. Это предвещало неминуемые неприятности - не обязательно крупные (однажды в подобном случае дело ограничилось тем, что доктор Уолсингем уронил за борт парохода кошелек, содержимое которого не составляло и гинеи серебром), но не следовало зарекаться и от более серьезной беды. Что за опасность сулило дурное предзнаменование - оставалось только гадать.
Тем же утром посыльный привез внушительных размеров квадратное письмо, снабженное круглой печатью размером с крону, не меньше, адресованное преподобному Хью Уолсингему, доктору богословия, дом у моста, Чейплизод. Получив письмо, достойный священнослужитель выказал явные признаки беспокойства и заставил посыльного битый час ожидать ответа; ровно в два тот же посыльный прибыл со вторым письмом, однако на этот раз адресат ограничился краткой запиской. "Вряд ли это будет понято правильно, - произнес доктор, сидя в своем кабинете над захлопнутым фолиантом и хмуря брови, - но служение Всевышнему не допускает двуличия. Пребуду ли я чистым перед Господом, если стану произносить слова упования, тогда как в моей душе нераздельно царит страх? Нет, оставлю эту миссию тому, кто способен достойно ее исполнить, сам же ограничусь тем, что буду присутствовать - раз уж это необходимо".
Да уж, ночка выдалась темная, хоть глаз выколи. А ветер, а потоки дождя! Как раз в то время доктор Уолсингем стоял под навесом на крыльце основательного кирпичного здания, построенного во времена короля Вильгельма, - именно здесь жительствовали в минувшем веке почтенные пастыри чейплизодского прихода. На докторе красовались просторный сюртук и накидка, гамаши на пуговицах, широкие кожаные штаны были подобраны и стянуты ремешками поверх гамаш, поля шляпы опущены и привязаны большим шелковым платком, дабы надежнее прикрыть парик и уши. Вид в целом, осмелюсь сказать, нелепый, но что поделаешь - на сей раз, как всегда бывало в ответственных случаях, над гардеробом доктора изрядно потрудились женские руки. Седовласая Салли, особа с добродушным и степенным лицом, держалась на заднем плане, в холле, а хорошенькая Лилиас, единственное дитя достойного священнослужителя, вышла на крыльцо поцеловать отца на прощанье и окончательно убедиться, что он обут и одет сообразно погоде и обстоятельствам. Доктор с любящей улыбкой похлопал дочь по щеке, а затем оперся на руку старого Джона Трейси, дворецкого. Джон держал в руках красивый роговой фонарь, который выхватывал из темноты попеременно то придорожные кусты, то зубчатое ограждение моста, то окно, заливаемое потоками воды. Единственным, чем не запаслись путники, были зонты, в ту пору еще не существовавшие. Вскоре священник, честный Джон, всегдашний его спутник в ночных вылазках, а также "фонарь-который-носит-Джек" (согласно любимому выражению доктора) уже совершали свой извилистый путь меж бесчисленных луж. После того как они скрылись за углом, Салли и Лилиас минут пять еще стояли на крыльце с горящими свечами.
Из бокового окошка "Феникса" до путников долетал ослабленный расстоянием и шумом дождя напев дудок - достаточно мелодичный и вполне созвучный окружающей темноте и тому печальному поводу, что побудил священника совершить столь позднюю прогулку; это искусные "Олдермены Скиннерз Элли" наигрывали песенку, славящую короля. Для светского мотива она звучала чересчур торжественно и походила скорее на погребальный напев. Минуло четверть десятого, и, за исключением музыкантов, все живое вокруг уже затихло. Нынешняя ночь как нельзя более годилась бы для тайной вылазки: траурные облака, разверзшиеся хляби небесные, гулкие хлюпающие звуки со всех сторон, сплошной поток под ногами, полноводные сточные канавы, на которых недоставало только мельниц; бешеные ручьи мчались вдоль улицы, не разбирая пути, огибали углы домов и попадали в замутненную, рябую от дождя Лиффи; хмурая река, виясь, устремлялась к морю, чернотой своей не отличимому от небес.
Не обнаружив на пороге ни досужего офицера, ни праздного официанта, путники миновали "Феникс". Из-под угла вывески стекал ручеек, а украшавшая ее птица в такое ненастье подумывала, должно быть, не о самосожжении, а - разнообразия ради - о самоутоплении. Все добрые люди, как военного, так и гражданского сословия, попрятались нынче по домам, одни лишь "Олдермены", не изменив своему обыкновению, пребывали в задней гостиной опустевшего и притихшего "Феникса". Дверь гостиницы была прикрыта; тоненький лучик света, проникавший через узкую щелку, падал на грязное озеро, по которому непрерывно барабанил дождь.
Огонек докторского фонаря проскользнул мимо, пересек улицу и стал медленно перемещаться вдоль ряда неосвещенных парадных дверей в сторону такого же темного "Дома Лосося". Крутой поворот, новый отрезок пути - и впереди показались слегка приоткрытые кладбищенские ворота. Видневшаяся в глубине дверь церкви также не была затворена - из нее исходил слабый свет.
Могу себе представить, как воспряли духом церковный сторож, старый Боб Мартин, и угрюмый мистер Айронз, клерк, когда заслышали бодрый голос священника, окликавшего их по именам. В церкви теперь прибавилось света, но все же трех свечей явно не хватало, чтобы рассеять неуютный сумрак, в дальних углах переходивший в полную темноту. Зикиел Айронз был худой, замкнутый на вид малый в черном парике, с отливавшим синевой подбородком и отпечатком мрачной настороженности на лице. Не завидую честному Бобу Мартину: вряд ли с этих тонких губ сорвалось хоть единое слово, способное скрасить жутковатый тет-а-тет в окружении черных окон и табличек с надгробными надписями на стенах нефа.
Священник, напротив, не расположен был молчать. Его речь - как и подобало при данных обстоятельствах, неторопливая и сдержанная - все же вселяла жизнерадостность и смогла разогнать тень дурного настроения, павшую на младших служителей церкви, пока он отсутствовал. Доктор узнал, что у миссис Айронз все так же болит зуб, зато "раздражение в желудке", слава Богу, прошло. (Благо бы оно гнездилось только в желудке, но супругу миссис Айронз было известно на горьком опыте, что желудком оно не ограничивается.) Поясницу у Боба Мартина уже отпустило - "премного благодарен за внимание, ваше преподобие". Айронз, клерк, сообщил, что захватил с собой два требника. Ошибки быть не может, заверил Боб, старую леди погребли в ближнем склепе. Да, минуло уже четыре десятка лет, но все, что тогда происходило, он помнит не хуже, чем вчерашний вечер. В склепе покойницу переложили в свинцовый гроб - сделать это пришлось ему самому вдвоем с могильщиком, а старухины слуги ни в какую не соглашались к ней прикоснуться. Саван на усопшей был из белого атласа, пальцы - сплошь в кольцах. Такова уж была ее последняя воля. Все говорили, что старуха тронулась. Ее лица он вовек не забудет: нос длинный, крючком, а глаза открыты. Это потому, что преставилась она во сне, а узнали об этом только утром, когда покойница уже успела окоченеть, - так ему сказали. Не далее как сегодня он спускался вниз, чтобы бросить взгляд на гроб, - через полчаса после разговора с его преподобием.
Священник опустил глаза на свои внушительных размеров часы. Время близилось к одиннадцати. Доктор впал в глубокую задумчивость и принялся мерно шагать взад-вперед вдоль придела, вплотную к надгробным плитам; в заложенных за спину руках он сжимал шляпу, с которой стекала вода. Его фигура то терялась во мраке, то смутно возникала снова в неярком свете фонарей. Когда физиономия достойного клирика обрисовывалась яснее, видно было, что он не поднимает глаз от надгробий, хмурится и, по своему обыкновению беззвучно шевеля губами, слегка кивает головой - словно бы считает. А в мыслях доктора в это время вертелась одна из надписей, и он все задавал себе вопрос: почему же сейчас, по прошествии двадцати одного года, должно явиться на свет свидетельство двух преступных деяний, забытых и похороненных, чего ради пробуждать ото сна рычащего пса злословия?
"А что до старого дома у Баллифермота, - подумал доктор, - то заботы о нем можно бы поручить и кому-нибудь другому. Но все же должен он где-то остановиться, а здесь, в поселке, лучше, чем в большом городе, - и спокойнее, и народ вокруг добрый, и нет любителей совать нос в чужие дела. - В последнем он ошибался, ибо, как это свойственно бесхитростным натурам, склонен был видеть в каждом безобидное и доброжелательное подобие самого себя. - И пробудет он здесь неделю-другую, не больше". Доктор мысленно вернулся к покойнику, затем к отдаленным последствиям его проступка - и тяжкий вздох вырвался из честной груди священника. Он замедлил шаг и возвел глаза к небесам в кроткой немой молитве. Одновременно у церковных дверей раздалось громыхание колес.
Глава II
БЕЗЫМЯННЫЙ ГРОБ
Сопровождаемые лязгом и лошадиным фырканьем, вплотную к церковному крыльцу подъехали три повозки с факелами, и почти мгновенно в дверном проеме, там, где лежало пятно света, возник высокий и очень бледный молодой человек весьма необычной наружности. Его большие глаза смотрели печально, а на красивом лице лежал отпечаток гордыни.
Джон Трейси зажег восковые свечи, а Боб Мартин установил их на выступе церковной скамьи, примыкавшей к приделу, в углубления по обе стороны от подушечки, где лежал требник, открытый на словах "поминовение усопших". Все остальные переместились к дверям, где доктор обменивался рукопожатием с упомянутым высоким молодым человеком. Темные локоны вновь пришедшего были непокрыты, одет он был в черную накидку; во всех его движениях сквозила непринужденность, говорящая о хорошем воспитании.
- Он пробудил во мне скорбные воспоминания о том неназванном, кого больше нет с нами, - сказал доктор очаровательной Лилиас, когда вернулся домой, - та же бледность, тонкие черты и следы опасных страстей на лице, а глаза, как у матери, - большие и печальные.
В темноте за спиной молодого человека, похожий на белую ночную птицу, навис пожилой священник с суровым, желтоватым, изборожденным морщинами лицом, в стихаре и белом парике; с воротника его спускались две белые полоски. Вслед за знакомством с доктором Уолсингемом священник пошептался сначала с мистером Айронзом, а затем с Бобом Мартином, у которого все уже было готово: и две короткие скамейки, установленные поперек придела, и лопата, полная земли. Угловатый священник, устроившись перед скамьей, принялся быстро листать то один, то другой требник, а мистер Айронз оставался рядом, чуть позади него. К молодому человеку (доктор называл его мистер Мервин) направился гробовщик, низкорослый крепыш (от его промокшего платья шел пар, так что, когда он проходил мимо, вокруг свечей и фонарей возникал ореол). Выслушав его, мистер Мервин исчез. Доктор Уолсингем и Джон Трейси опустились на ближайшие сиденья, а Боб Мартин вышел, чтобы помочь тем, кто находился снаружи. Послышались шаркающие шаги, тяжелое дыхание и приглушенные голоса подручных гробовщика, которые, чуть слышно переругиваясь, поддерживали тяжелый гроб. Тяжелее груза не сыщешь - так мне всегда казалось!
Это был большой дубовый саркофаг, крышка его осталась снаружи, на паперти, поскольку мистер Тресселз, узнав, что проход в склеп очень узок, не стал ее привинчивать, на случай, если возникнет необходимость извлечь гроб. Итак, безрадостную ношу опустили на две скамьи, приготовленные Бобом Мартином. Внутренний свинцовый гроб, обитый запылившимся черным бархатом, был явно много старше своего вместилища. Надпись на табличке начиналась с двух рельефных заглавных букв, после каждой стояла точка:
Р.Д.
почил 11 мая
А. Д. 1746