Когда глаза привыкнут к темноте - Наталия Кочелаева 6 стр.


Это было моей молитвой на сон грядущий. Я перемигнулась с теми несколькими звездами, что заглядывали в мою расщелину особенно пристально. Звезды показались мне громадными, а их яркость – неестественно интенсивной. А потом подложила под голову соломенную шляпку, свернулась в клубочек и почти сразу же заснула под томные стоны цикад, потому что страшно устала. Проснулась же на рассвете, с ломотой в суставах и отдельным раскаленным местом в боку. Попрыгала, помахала руками, чтобы согреться, и тут поняла, что, во-первых, у меня нет голоса и мне нечем больше звать на помощь. А во-вторых, что мне страшно хочется пить и есть. В меньшей степени – есть. Но ни воды, ни еды у меня не было. Худенький мой мешок с лавашем, козьим сыром и инжиром остался у Вертера.

Отчаяние накрыло меня, и я оказалась как бы между двумя каменными ладонями, сверху камень, снизу камень… А я – я перестала быть человеком, я стала зверушкой, сражающейся за свою жизнь с жестокой природой. Я жевала жесткие стебельки трав, я слизывала росу с каменных стен, я… Но не хочу, не стану об этом писать.

Я сильно отклонилась от прохожей тропки. Меня нашли на шестой день, как и следовало ожидать, совершенно случайно. Один из коктебельских богемных бродяг, любитель одиноких прогулок, увидел в траве мои тапоч ки. На подошве было клеймо Ленинградского завода резиновых изделий…

С воем бродяга прибежал к санаторию и утверждал, что курортницу-ленинградку разорвали насмерть горные тигры и леопарды. Вот, пожалуйста, и доказательство – парусиновые туфли, и кровушка на них засохла! Ни на что особо не надеясь, отправились к месту обнаружения тапочек – а нашли расщелину и в ней меня. Я же ничего этого не помню, а жаль. Говорили, что насмешливый, циничный Арсений Дандан рыдал над моим бездыханным телом, как младенец, и опереточно заламывал руки. На такое стоило бы посмотреть.

По совету врачей Арсений не стал перевозить меня в Ленинград, хотя лично ему казалось, что мне лучше быть подальше от места трагедии. А я? Вот уж мне было все равно, где выздоравливать! С самого момента пробуждения я чувствовала только дикий, чудовищный голод! Радость спасения, встречи с любимым мужем, от горячих лучей светящего в окно палаты солнышка – все было ничто перед этим всепобеждающим чувством. А есть мне давали до обидного мало – жидкий, тепленький бульон да какие-то отвары. Я пыталась вскочить, вырвать из цепких рук нянечки тарелку, но боль в боку не пускала меня. У меня оказались сломаны три ребра, одно из них пробило легкое…

– Этак я тебя не прокормлю, – сетовал Арсений, к которому вернулся весь его блистательно-остроумный цинизм.

– Говорят, любовь и голод правят миром, – ответила я ему. – Сейчас мне кажется, только голод.

Дандан только улыбнулся снисходительно, но я осталась на всю жизнь при этом убеждении.

Через месяц я совсем окрепла, и мы вернулись домой. Правда, мне по-прежнему рекомендовали строгую диету но я научилась ее обходить. Конечно, столько лопать было невозможно, этак недолго растолстеть! Потому я ела сколько могла, а потом вызывала рвоту… И так до бесконечности.

Странным, чужим показался мне Ленинград, и во всем была какая-то угроза, слишком агрессивные шляпки стали носить модницы в ту осень, чересчур надрывно горевала надо мной Вава, воинственно топорщились усы на портретах вождя… Мой аппетит уменьшился, но душевная травма приобрела новый неожиданный симптом. Я не могла отказаться от покупки продуктов питания. Каждое утро, каждый день я выходила из дому, чтобы купить что-то съестное. У меня были предпочтения, я не покупала скоропортящихся продуктов, никакого мяса или фруктов! Мука, консервы, сахар, конфеты и крупы, крупы, крупы… Деньги от гонорара у нас еще остались, да и сказочно дешевы были продукты в то время в Ленинграде…

В ближнем гастрономе на меня посматривали с неприветливым интересом. Сначала я отважно лгала про родственников из деревни, которые так любят крабовые консервы, а у них не достать, потом сообразила, что покупать-то можно в разных магазинах, не привлекая к себе лишнего внимания!

Арсений раздобыл откуда-то "нервного" врача. Он приходил в гости – именно так были обставлены его визиты. Но по особой мягкости его лица, по белизне маленьких пухлых ладошек, по вкрадчивой манере задавать вопросы я поняла, кто это, и была настороже. Дандан вышел проводить гостя, и я, воспользовавшись отлучкой Вавы, подслушала их разговор.

– Вам не стоит волноваться… Ваша жена перенесла серьезную психическую травму, да. Но организм молодой, психика гибкая. Все наладится. С течением времени, да. Я дам рецептик.

Дандан смиренно поблагодарил эскулапа, и я удивилась. Неужели мое состояние столь прискорбно, что даже этот вечный гаер и ерник оказался выбитым из колеи?

Не исключаю, что его беспокоило нечто другое, и, если так, худшие его опасения сбылись. Как-то гнилым январским утром – снега было мало, с Финского залива дул сырой ветер, солнце впору было объявлять в международный розыск – Вава не смогла подняться с постели. Она давно прихварывала, но перемогалась, бодрилась, суетилась у плиты, готовила к моему дню рождения гуся фаршированного яблоками и помахивала по комнатам тряпкой, а теперь вот не встала… Лежа под тяжелым, простеганным ватным одеялом, она казалась совсем маленькой, словно ребенок, словно мумия. В доме снова появились врачи, пахло лекарством, раздавались вкрадчивые голоса. Никто не называл по имени внезапной хворости, все в унисон произносили одно слово: "Возраст…" За какую-то неделю я успела возненавидеть это беспощадное слово, сотню раз проклянуть загадочный механизм, чьи зубчатые жернова перемалывают наши ум, красоту, силу…

Тикающие на стене старинные часы стали моим личным врагом, и Вава, все глубже уходя в подушку восковым личиком, тоже прислушивалась к их тиканью, но прислушивалась кротко, незлобливо. Три дня она не ела, почти не спала, а все прислушивалась к чему-то, и руки ее ходили, шарили по одеялу. Тяжкая работа смирения происходила в ней, и этот труд был завершен в глухую полночь, когда она сказала нам – мне и Арсению:

– Ну, вот и пора пришла.

Она сложила руки на груди, закрыла глаза и перестала дышать. В ту же секунду остановились часы.

Когда Вава была жива, я не представляла, какую важную роль она играет в нашей семейной жизни. Должно быть, это странно… Детей у нас с Данданом не было. Связавшая нас страсть должна была выдохнуться (и выдохлась!) на второй год брака. Сферы интересов не расходились, но творческое упоение писателя было далеко от моих редакторских упражнений. Мы должны были разойтись… Но Варвара Бекетова, графиня, а по паспорту – Варвара Симакова, крестьянка Тверской губернии, спаяла нас воедино, как цемент спаивает кирпичи. Она делала нас семьей. Не стало Вавы – не стало и семьи.

Но появились, нежданно-негаданно, новые "родственники". Так, выходя утром из квартиры, Арсений обнаружил на лестничной площадке рыжего детину богатырского сложения. Он сладко спал под нашей дверью, подложив под буйну голову благоухающий овчиной и чесноком мешок. Разбуженный, парнище не растерялся и попер в квартиру, озираясь.

– Кучеряво живете, на пять с присыпкой! Ну а я бабуси Симаковой законный наследник. Внук ее, Васяня. Говорила она обо мне? Нет? Надо же. Ну ничего – она ж последний раз меня во-от такусенького видала! А больше встретиться и не пришлось, померла она. Прослышал я, что бабуленька коньки отбросила, собрал вещички и сразу к вам. Да час был поздний, вы уж спали, так я решил под дверкой прикорнуть. Ничего, думаю, в бабулиной комнате – зато все условия! Жилплощадь-то ее какая будет? Энта комната или энта?

Жилплощадью Вавы считалась кухня, о чем я и поведала самозванцу Васяне.

– Гм-м, небогато, – помотал он головой. – Ну, мне и тут ладно. Коечка бабулина, да? Хороший топчанчик. Перинка ее будет? И одеяльце? А то у нас в общежитии, верьте слову, даже матрасов на всех не хватает, пятнадцать человек на тридцати метрах, да еще спи на гольных досках, рукавом утирайся! А имущество ейное где? Ну, тряпки там, это ладно, дело женское, а сбережения у дорогой покойницы были? У старушек бывает всякое добришко припрятано… – вещал новоявленный Раскольников, косясь по сторонам в поисках, чего бы подтибрить.

Арсению удалось как-то спровадить нежданного наследничка. Ему выплатили какую-то скромную сумму, после чего этот абсурдный внук отказался от имущественных претензий и исчез, будто и не появлялся. Но образ давно умершей и похороненной крестьянки Симаковой еще долго тревожил мой покой. Дандана эта встреча также впечатлила, и он засел за письменный стол и за какой-то месяц написал повесть "Бабуся". Неотвратимость беды, страх перед будущим, чувство одиночества создавали сумрачную, кошмарную атмосферу этой книги. Мертвая старуха преследует своего соседа, хочет не то убить его, не то отдать ему что-то… Я не смогла дочитать, и Дандан, кажется, обиделся на меня… Отношения разладились.

По инерции мы продолжали жить вместе, даже не разделили постелей. Но Арсений все реже и реже бывал дома, часто оставался ночевать у друзей. Они же отчего-то перестали у нас бывать, словно боялись смотреть мне в глаза.

Я нашла в его секретере письма от какой-то молоденькой актрисы, их возвышенно-эротический настрой меня позабавил. Стиль, стиль! Главное в жизни – выдержать свой стиль! Мужу я ничего не сказала о своем открытии. Кое-как доскрябались мы до лета, и жизнь вроде бы стала налаживаться. На Коктебель мы больше не отважились, но много ездили – в Царское Село, в Ольгино, Сестро-рецк, на Лахту. Романчик Дандана был, очевидно, окончен и забыт им. Им, но не мной.

Друзья вернулись в наш дом, и никогда не было так безмятежно небо над Ленинградом, как в тот нежаркий июнь! Однажды зашел к нам, непрерывно кланяясь и извиняясь, тишайший драматург-сказочник Кац. Мы долго сумерничали в столовой, пили красное вино, закусывая белым хлебом и маслинами, по-гречески. Заходящее солнце пожаром заливало окна последнего этажа дома напротив.

– Не могу больше жить в Ленинграде, – бормотал от-страненно Кац. Страшны были его интонации – так говорят люди во сне да медиумы на спиритических сеансах. – "Фантома" моего сняли с репертуара. Через три дня после премьеры. Задумал еще пьесу. И ее тоже снимут. Может, и не поставят. Но написать все равно надо. А жить нечем, поденщина литературная денег не приносит, а время и силы отнимает… Уехать к матери, у меня мать-то в Саратове. Но боюсь провинции, ужасно боюсь. Сытое болото, сон наяву. Боюсь, брошу писать, брошу думать, пойду бухгалтером на хлебзавод. Бухгалтерское у меня образование.

– И уезжайте, – вдруг сказал Арсений.

– Вы думаете? – оживился Кац.

– Конечно.

Теперь из них двоих Дандан напоминал медиума. Он говорил с духами грядущего. Он говорил с будущим, озвучивал мои потаенные мысли:

– Уезжайте скорее! Будет война. Ленинград ждет судьба Ковентри, – и замолчал, угас.

Мы пили вино и закусывали белым хлебом, черными маслинами. А в это время вершились участи миллионов людей, и Парки натачивали ножницы…

Через три дня объявили о нападении фашистской Германии на Советский Союз, и Сталин назвал нас по радио "братьями и сестрами" – быть может припомнив, что в юности был семинаристом и мог бы стать тихим священником в беленькой церквушке, среди родных гор. А я сказала Арсению:

– Быть может, и нам уехать?

– Куда? – спросил он, покосившись на меня недоуменно поверх раскуриваемой трубки. – Нам некуда ехать. Кроме того… Нет. Надо подождать.

Я не стала спрашивать, чего ждал Дандан, сидя у окна, дымя своей трубочкой. Я – знала. И он знал тоже.

В конце августа заехал во двор черный воронок, и пьяный дворник в телогрейке на голое тело позвонил в нашу дверь. Я вышла.

– Супруга вашего просят спуститься, – сказал он, дыша мне в лицо самогоном и луком.

Я молча притворила дверь и вошла в комнату. Арсений все слышал, все мгновенно понял. И выглядел он не лучшим образом. Я ожидала от него иной реакции. Он обязан был держаться мужественно – хотя бы при мне! Он должен был элегантно одеться, упаковать в чемоданчик смену белья, да носовые платки, да флакон одеколона, небрежно поцеловать меня в лоб и выйти, дымя трубочкой. Но Дандан, как говорят японцы, потерял лицо. И мне стало за него стыдно.

– Это они?! – Он схватил меня за кисть руки, сжал так, что хрустнули тонкие косточки. – Это – они? Леночка, миленькая, я не хочу. Я не хочу туда. Ленуша, спрячь меня. Да сделай же что-нибудь, не стой так!

– Что же я могу сделать? – спросила я, стараясь успокоить его своим тоном, осторожно высвобождая руку. – Ты же ни в чем не виноват. Разберутся и отпустят, как уже раз отпустили. Ведь правда?

– Нет… На этот раз – нет, – пролепетал он, глядя на меня расширившимися глазами.

Он съежился, стал меньше ростом. На лбу у него выступили крупные капли пота, и я почувствовала брезгливую жалость.

– В любом случае прятаться от них не стоит. Ты скомпрометируешь себя, заставишь их подозревать бог знает что. Я сейчас соберу вещи первой необходимости…

В маленький фанерный чемоданчик мне удалось упаковать все нужное, это меня порадовало. Правда, крышка почему-то не хотела закрываться, пришлось нажать, потом нажать еще сильнее…

Арсений наблюдал за мной, как-то ослабнув, повиснув в кресле, и вдруг вскочил пружинкой:

– Ленуша, идея! Потаенная комната Вавы! Ты меня там спрячешь, никто не найдет. Скажи, я уехал, неизвестно куда, к черту лысому, бежал с любовницей! А потом я и в самом деле уеду. Мы вместе уедем. Где ключ от комнаты, Лена? Оставь ты этот чемодан!

– Я не знаю, где ключ. Я не видела его со дня смерти Вавы. И, знаешь, Арсений… Мне кажется, он остался в кармане передника, в котором мы ее схоронили. Прости меня. Не знаю, как это получилось.

Звонко щелкнули замки – мне удалось закрыть чемоданчик. Мои слезы застучали по фанерной крышке, словно дождик.

– Вот оно что, – прошептал Арсений. – Ну что ж, если и ты… И Вава… Не реви. Давай сюда чемодан. Табак положила? Э-эх, Марфуня, так и знал, что забудешь! Ну, целуй меня, только быстренько. Веди себя тут хорошо, в горы не ходи, много не пей, люби только меня.

Он называл меня Марфуней, когда был в наилучшем расположении духа. И все получилось, все удалось в конце концов! Глаза его повеселели, моментально высох смертный пот на высоком челе, перестали дрожать руки. Арсений Дан-дан, поэт и писатель, вышел из подъезда, как я и надеялась, помахивая чемоданчиком, дымя трубкой, источая дерзкую уверенность и приветливо улыбаясь своим палачам. Молча аплодировали ему случайные зрители этого спектакля. Молча и ласково смотрела я ему вслед. Молча, просто молча лежал в секретере ключ с причудливой бородкой, уютно накрытый эротическими письмами молоденькой актрисы.

ГЛАВА 5

Из Ленинграда меня, жену врага народа, не выслали – забыли, наверное. По собственной же воле я уезжать не хотела. Меня пугала перспектива оказаться в диких местах, стать беженкой, песчинкой в вихре войны, стать, по сути, никем. Мой город просил меня остаться, узоры решеток сплетались в немую мольбу, гулкие перспективы архитектора Росси сулили что-то. Что? Жизнь, свет, любовь, безбедную жизнь и какую-то особенную радость, высшее, чистое наслаждение. Все чаще и чаще я вспоминала слова Вавы, графини Бекетовой, не покинувшей родной город даже под угрозой смерти. Я понимала ее, но у меня был свой путь. И потом, мне все равно придется эвакуироваться с издательством. Но это потом.

К октябрю в городе стало плохо с продуктами. На рабочую карточку выдавали четыреста граммов хлеба, двадцать пять граммов чая. Студенческий паек – вдвое меньше. Про блокаду Ленинграда написано и сказано многое, я не буду повторяться. Но каково словечко – "блокада"! Для меня оно разделилось на два – блок ада, филиал ада на земле. Холодный, занесенный снегом, русский филиал ада, по которому скитаются истощенные бесконечной пыткой грешные души.

Ленинград привык хорошо питаться. Без московской дурной тороватости (свежий калач, гора черной икры), без провинциального прогорклого раздолья. Даже в этом Ленинград оставался европейским городом, дух сдержанной Англии витал над обеденными столами коренных жителей. Все легкое и питательное – куриный бульон с сухариками, паровые котлетки, молочные и ягодные киселики. Теперь ничего этого не стало, следовало искать выход из положения.

На лестничных клетках, на крышах, в толчее хлебных очередей, в бомбоубежищах витали тревожные шепотки обывателей. Воздушные тревоги, артиллерийские обстрелы, фугасы, окопы, все на трудовой фронт! Это понятно. Все для фронта, все для победы – это тоже ясно. Но нужно же подкормить Женечку и Зиночку, вон они какие бледные! Неужели нашим доблестным войскам пойдет на пользу, если дети умрут от худосочия? Наверняка найдутся люди, у которых есть продукты, быть может, они согласятся их продать или обменять на что-нибудь… Говорят, есть специальные рынки, но об этом – тсс!

Были, были такие рынки. И сейчас-то не принято вслух говорить об этом, все больше выразительно молчат. В первый год войны, когда такими неожиданными оказались для многих голод и лишения, нашлись и люди, которые не прочь были сделать на этих лишениях маленький бизнес. Это были темные личности, государственные преступники, расхитители социалистической собственности, официально выражаясь. Да просто сволочи, чего там! Из уст в уста передавалась история о некоем начальнике продовольственного склада, что расхитил всю муку, перевез ее куда-то в укромное местечко, а опустевший склад потом поджег. Свалил, разумеется, на зажигательную бомбу, дело было шито-крыто, а он продал муку по завышенной цене. Кажется, это не принесло ему счастья, после удачной спекуляции он не смог выбраться из осажденного города и умер от голода на ворохе денежных купюр. Финал этой истории я придумала сама. Правда, эффектно?

Я мнусь на пороге исповедальни. Мне страшно признаться в том, что той военной осенью я стала ровней ворам и спекулянтам, людям, наживавшимся на чужой беде. Но у меня есть оправдания! Во-первых, те продукты, что я приобрела в период душевной болезни и схоронила в Ва-вином тайнике, – они были не украдены, а честно куплены на мои собственные деньги! Это во-первых. Во-вторых: допустим, я решилась бы бескорыстно поделиться своими запасами со всеми голодающими. Смешно! На всех все равно бы не хватило. И в-третьих: это наверняка привлекло бы ко мне внимание определенных органов, и уж там не стали бы изучать историю моей болезни, а по закону военного времени поставили к стенке. Вот уж этого мне точно не хотелось!

Назад Дальше