Каждый день, отсыпав в мешочек кило крупы, спрятав в рукав шубки консервную банку, я шла на "черный" рынок. В парадном дома на Константиновской мелькали серые тени. Там не было покупателей или продавцов. У каждого – свой товар, у всякого – свой интерес. Стройная старуха в черном пальто украдкой показывает мне бриллиантовую вещицу. Это фрейлинский шифр. По угрюмому, замкнутому лицу пожилой дамы видно, как ей тяжело расставаться не просто с дорогой, но с памятной вещью. Да мне и не нужно глядеть ей в лицо, чтобы понять это. Зажмурюсь, взгляну на нее сквозь переливающийся иней на ресницах и вижу ее… Очень молодая, с детским припухшим ртом, в открытом платье, и в мягких прядях по-гречески уложенных волос переливается алмазная безделушка. Может, поговорить с ней о Ваве? Но я сдерживаюсь. Не лучшее место и время для подобных разговоров. Я киваю, она согласно прикрывает глаза, и основательная, тяжелая, как снаряд, банка перекочевывает в ее руки, худые ее пальцы ощупывают податливый мешочек с крупой. Мы обе не опустимся до вульгарного надувательства, мы даже торгуемся только для вида! Сговорились. У нее теперь есть настоящие крупа и мясо, у меня – настоящие бриллианты.
Судите сами, дурно ли я поступаю? За ненужную и даже опасную для старухи и всех ее родных безделушку они приобрели несколько дней относительной сытости, несколько спасительных месяцев здоровья и, быть может, саму жизнь! Им никто не дал бы больше! Старуха "из бывших" тоже прекрасно это понимает, потому что в другой раз, завидев меня, вспыхивает радостью и сдержанным жестом манит в самый темный уголок. Но даже в полном мраке я увидела бы бархатный синий свет этого сапфирового ожерелья. Она торгуется так, словно всю жизнь этим занималась, о гибкая душевная структура русских женщин! Но мне не жаль ничего, я отдаю и муку, и пачку сухих сливок, и несколько упаковок ванильных сухарей, и пять тяжеленьких консервных банок. Все, с чем шла на рынок, все, что несла в узелке, оглядываясь и содрогаясь от ужаса перед грабителями и патрулем! Теперь такой же путь предстоит проделать и ей, но все обходится благополучно, потому что через две недели она снова благосклонно кивает из своего привычного угла.
– К сапфировому ожерелью еще браслет, кольцо и серьги, – признается она мне дрожащим полушепотом, в котором и сейчас чувствуется былая стать аристократического выговора. – Но вы сами должны привезти продукты ко мне на квартиру, мне тяжело их носить.
Старая хитрюга подцепляет меня на крючок, как заправский рыбак. Имея ожерелье, невозможно отказаться от других вещей. Я понимаю, я тысячу раз понимаю и отчетливо выделенное слово "привезти". Мне не жаль продуктов, но на чем я их повезу? В подъезде нашего дома стоит брошенная эвакуированной семьей детская коляска. Я набиваю ее продуктами, прикрываю вчетверо свернутым одеяльцем, завешиваю кружевным пологом и везу по улицам среди белого дня.
Прохожие, каждый из которых мог бы разорвать меня на клочки ради обладания этой коляской, смотрят на меня с сочувствием. Две молоденькие, истощенные девушки-студентки даже помогают мне затащить коляску на высокий поребрик. Я смотрю в их лица, на которых уже стоит незримая печать близкой мученической смерти, и борюсь с желанием дать им что-нибудь, все равно что. Пачку сухарей, банку повидла, мешочек крупы. Но если раскроется, что не ребенок в моей коляске – а только что я так трогательно разговаривала с ним! – мне придет конец. Девочки погубят меня, хоть сейчас жалостливо вздыхают вслед.
К счастью, старуха живет в полуподвальном этаже, мне не пришлось затаскивать коляску вверх по ступеням. Она занимает отдельную квартирку, какие обычно предназначаются дворникам. Быть может, и работает дворничихой. В квартире ее тепло и очень сыро. Она сразу кидается разгружать коляску, таскает припасы в кухню и снисходит до разговора со мной:
– Я живу с внучкой Шурочкой. Ее мать и отец на фронте, а я отвечаю за девочку. Шурочке нужно усиленное питание.
Действительно, из клубов жирного пара появляется бледная отечная, но довольно упитанная девочка лет шести. Не обращая на меня внимания, она топает короткими ногами к кухонному столу, залезает на высокий табурет и тянется к банке яблочного повидла. Старуха мягко отнимает у нее банку, но только для того, чтобы открыть ее. Потом банка снова оказывается перед ребенком да еще появляется несколько сухарей. Девочка начинает есть, шумно и неопрятно. Она макает сухарь прямо в банку, слизывает с него повидло и громко хрустит. Преодолевая брезгливость, я протягиваю руку, чтобы погладить ее по волосам, но Шурочка вдруг поднимает голову, смотрит на меня, и я отшатываюсь. У нее лицо монгольского божка, ни проблеска мысли нет в широко расставленных глазах. Девочка умственно неполноценна с рождения, это синдром Дауна. Мне сначала становится жаль доброкачественных продуктов питания, которые могли бы пойти нормальным детям, а потом я стыжусь этого низкого чувства. Я глажу девочку по туго заплетенным косичкам, забираю драгоценности и ухожу. Чтобы наказать себя за недостойные мысли, я привожу старухе продукты еще раз. Целую коляску в обмен на икону Богородицы – правда, в золотом, усыпанном жемчугом, окладе. Но больше старуха не приходит на черный рынок, и я не знаю, и никогда не узнаю, что случилось с ней и с девочкой Шурочкой.
В феврале издательство эвакуируют. По Дороге жизни меня вывозят из Ленинграда и везут куда-то в Сибирь. К тому моменту в потайной комнате Вавы почти не остается продуктов, только вещи. Они хорошо укрыты, им не страшны ни обыски, ни мародеры. Им может угрожать только бомба, но бомба не упадет на наш дом, это я знаю наверняка, поэтому не беру с собой ничего. Даже это "ничего" – отрез шерсти и комплект серебряных чайных ложечек, стандартный набор беженки, у меня крадут в поезде. Обычное дело.
Я не люблю вспоминать эвакуацию. Маленький городишко, поиск комнат внаем, жадность хозяек, убожество быта, постоянный холод и работа на огороде, от которой обветрилось лицо и загрубели руки. Я старалась следить за собой, делала гимнастику, мазала лицо и руки гусиным жиром. Когда пронесся слух, что скоро можно будет вернуться домой, "купила" на местном базаре за блокадную валюту – продукты – платье и брезентовые туфли со шнурочками. Давилась смехом, глядя на эти непрезентабельные наряды. В Ленинграде меня ждала сокровищница.
Нет, она ждала меня еще раньше. На какой-то из бесчисленных станций, где я покупала парное молоко и превкусные вареные картошки, в поезд вошел рябоватый мужчина, одетый в полуштатское, полувоенное. Он сразу начал за мной ухаживать, очень деловито и основательно. Александр Степанович не стал спрыгивать с поезда, чтобы нарвать букет первоцветов, зато укрыл шинелью и позаботился о горячем питании. Когда поезд подходил к Ленинграду, он спросил у меня адрес, аккуратно занес его в записную книжку и, стремительно наклонившись, поцеловал меня в нос. Хотел, верно, в губы, но поезд качнуло. Я рассмеялась, он, подумав, тоже, и на волне радостного возбуждения мы въехали в родной город.
Александр не надул, свизитировал меня через неделю, причем к дому подъехал на автомобиле с шофером. Он осмотрелся, похвалил обстановку, но посетовал, что тесновато и нет телефона. Впрочем, и в том и в этом обещал помочь.
– Мне не хотелось бы переезжать, – заикнулась я.
– И не надо! Стоит занять смежные комнаты. Этих перегородок тут раньше не было, их легко снести.
К тому моменту я уже навела кое-какие справки и знала, что в мои сети заплыла золотая рыбка. Александр Зо-лотивцев был директором автотракторного завода, любимчиком лучшего друга рабочих, надеждой разоренной страны. Конечно же он был давно и прочно женат, на этот счет я не имела иллюзий, тем более что один из указов того времени не то чтобы запрещал разводы, но делал их почти невозможными процедурно. Это было необходимой и в каком-то смысле даже мудрой мерой – мужчины порядком разбаловались за войну. Но в то же время в Стране Советов никогда не относились так легко к "моральному облику" граждан. Для воина-победителя иметь вторую семью, внебрачных отпрысков, считалось определенной доблестью, это не преследовалось и не каралось. Стране нужны были свежие силы и новые дети.
Я продолжала работать в издательстве, планомерно продвигалась по службе, у меня был неплохой оклад. Мое материальное благосостояние никого не удивляло. Золо-тивцев изыскал возможность расширить мою жилплощадь, его хлопотами был установлен телефон, а машину мне выделили на службе. Ощущение прочности и устойчивости жизни медленно, но верно приходило ко мне, и в какой-то момент я почувствовала тухлый привкус скуки. Я смотрела на себя в зеркало, видела там изящную молодую даму, со вкусом одетую, с приятными манерами. Но все это было ненужно, неприменимо. Вокруг торжествовала серость. Я была птицей в золотой клетке. А клеточка-то под холстиной скрыта! Имея бриллианты, достойные императрицы, я никому не могла их показать. Некому мне подать кофе в этом серебряном приборе с коронами и вензелями. Могу сшить себе платье из золотой парчи, но куда в нем ходить? Жизнь обманула меня, посулив вечный праздник, утонченную роскошь и высокие наслаждения! А годы-то, годы идут!
Золотивцев подливал масла в огонь моего отчаяния. Я была его тайной женой, он приезжал ко мне отдохнуть, скрыться от подозрительного любопытства врагов, от назойливого поклонения друзей. Его законная супруга, признанная красавица, среднерусского золотисто-розового, расписного, пышнотелого типа, была женой явной. Она ездила с ним в заграничные поездки – меня он не взял с собой ни разу, я ездила отдыхать во всесоюзную здравницу одна, как дура! По крайней мере, там я могла щегольнуть своими нарядами, было перед кем. Золотивцева держала у себя салон. Писатель, которого пригласили как-то скоротать вечерок и прочитать в кругу поклонников свои новые рассказы, отзывался с восторгом об этой женщине, ее умении поставить дом на барскую ногу. Я скрипела зубами – мне Золо-тивцев запрещал делать приемы, не хотел видеть у меня гостей. Приехав, он принимал ванну и сразу облачался в пижаму. У меня была домработница, но приходящий мой супруг любил, чтобы я готовила сама. Пока я стряпала обед, Александр работал, писал какие-то письма в кабинете. После сытного обеда с водкой и вином рыгал, вздыхал, почесывался и предлагал: "Ну, прыгай сюда". Он был расчетливо щедр, на каждый сколько-нибудь заметный календарный праздник приносил мне драгоценности. Я посетовала, что он никогда не дарит цветов, – он откликнулся внушительным жестом, преподнеся букетик скромных полевых цветов и колосьев. Колосья были золотые, головки мака – рубиновые, васильки сапфировые, колокольчики аметистовые. Милый юмор советского бонзы. Ювелирный букет происходил из большой коробки, что он привез как-то вечером, попросив:
– Пусть у тебя где-нибудь постоит. Вот, на антресолях, что ли.
Чувствуя себя одной из жен Синей Бороды, на досуге я заглянула в ящик. Упакованные в какой-то мягкий, не известный мне доселе материал, завернутые в тончайшую шелковистую бумагу, лежали там драгоценные безделушки, причудливые, редкостные. Много – десятка два. Больше про ящик разговор не заводился, у Золотивцева, очевидно, были на него какие-то далекие планы.
Умер Сталин, пахнуло свежим ветерком. Золотивцев необычайно оживился, даже помолодел. Осознание того, что он избежал репрессий, проскользнул между жерновами и вот теперь-то покажет себя во всей красе, изменило его. Он стал пенять мне за бездетность. К слову сказать, у него в официальной семье была взрослая дочь, но она так мало походила на отца, что это внушало ему некие подозрения. К тому же окончившее консерваторию чадо моталось с концертами по стране, выматывая трудящимся нервы скрипичным пиликаньем, и не очень-то торопилось плодить Золотивцеву внуков.
– Я перенесла тяжелую болезнь, к тому же являюсь блокадницей, – объявила я своему гражданскому мужу. – Ты про это знал, я тебя не обманывала. Так?
– Так-то оно так, – пробурчал он.
Золотивцеву нестерпимо хотелось иметь наследника. Не за горами был тот момент, когда он, подгоняемый инстинктом продолжения рода, кинется искать юный и здоровый инкубатор для высиживания потомства. Я потеряю не только его – вот уж точно не заплачу! Я потеряю большой кусок житейских благ, которые могла бы добыть себе и без его помощи. Но главное – я потеряю коробку с золотыми диковинками, к которым пристрастилась, как пьяница к вину. Доставать их, разворачивать шелковистую бумагу, любоваться, согревать своим дыханием – вот что стало моей любимой забавой. Зеленая прозрачная рыбка в золотом кружеве волн. Голая дикарка в цветочном ожерелье. Солдат учит пуделя бить в барабан. Ящерка, греющаяся на камне, и спящая на оттоманке толстая кошка. Кавалер и дама в костюмах галантных времен, слившиеся в поцелуе. Как блестят их платиновые парички! Как чисто сияние бесчисленных драгоценных камней, какое тепло исходит от золота высшей пробы! И расстаться со всем этим, отдать людям, не понимающим красоты, не ценящим изящного? Ну уж нет!
Черновик письма, легкомысленно оставленного Золо-тивцевым в кабинете, показался мне занятным. Речь там шла о каких-то деталях… Не помню, это совсем неинтересно. Но это мне, нежной женщине, неинтересно, а в компетентных органах могли бы заинтересоваться. Желая подкинуть бывшим коллегам забавное чтиво, я запечатала письмецо в конверт и отправила куда следует. Сама же, не дожидаясь развязки, уехала на пару месяцев в Кисловодск, объяснив обреченному бедняжке, что хочу подлечиться по женской части.
Кисловодск мне понравился, и я пробыла там на месяц дольше, чем предполагала. Виной тому был также и внезапно вспыхнувший, невероятно страстный роман с молодым доктором. А когда я вернулась, все было кончено. Золотив-цев был осужден, его имущество конфисковано. Ящик с моими любимыми игрушками остался в потайной комнатке.
ГЛАВА 6
Кисловодск подействовал на меня странно, лечение "по женской части" было явно неэффективным. На третий месяц после моего возвращения симптомы стали настолько угрожающими, что я, проклиная страстного доктора, сдалась в руки ленинградских врачей. Они посмеялись над моими страхами и прославили кислые воды. Я, оказывается, была беременна.
Доктору я писать не стала. Зачем мне еще один хам и бурбон в только начинающей налаживаться жизни? Я рожу только для себя. Это будет девочка, прекрасная, как солнце. Красивые вещи, изящные искусства, любовь, нежность, понимание – вот чем будет окружена малютка с рождения, в ней найдут отражения все мои сокровенные чаяния. Я почти успокоилась, научилась вязать и шить. На заказ мне сделали в столярной мастерской королевскую колыбель, и над ней я повесила розовый кисейный полог. Ваве бы понравилось.
Я была старородящей, мне пришлось долго лежать на сохранении, но ребенок попросился на свет в положенный срок. Врачи не стали резать мне живот, дозволили трудиться самой. Стараясь отвлечься от боли, я думала, как моя девочка будет ходить в музыкальную школу… Или в балет? Нет, они там все изломанные, несчастные. Лучше пианино и бальные танцы. Нежная, хрупкая, с золотыми локонами, в шелковом платье…
– Смотри, кого родила? – упорно повторяла сестра, тыча в меня чем-то сморщенным, красно-лиловым, хрипло мяукающим. – Ну же, кого?
Кого-кого! Футбольные мячи, милитаристские игры, разбитые окна, исцарапанные коленки, плохие отметки, драки, курение! То есть мальчика. Еще одна надежда рухнула.
Через три месяца после родов меня навестил ближайший друг Золотивцева, выразил соболезнования, долгим взглядом посмотрел на Вовку. С того уже сошла багровая синева, он стал бело-розовым, словно дорогой зефир. Толстый, блестящий, как целлулоидный пупс, с цыплячьим пухом на абсолютно круглой башечке, он валялся в своей королевской люльке под розовым пологом, драл кверху ноги, пускал пузыри – в общем, проявлял все признаки довольства жизнью. Он оказался лучшим младенцем из всех возможных – плакал, только когда просил есть, много спал, умел себя занять в часы бодрствования. Любил классическую музыку. Такие зрелые вкусы не могли не вызвать моего уважения.
– Значит, это его сын, – прошептал гость, осторожно склонившись над колыбелькой.
Я имела достаточно такта и, главное, ума, чтобы его не разубеждать, сделала соответствующее выражение лица и строго кивнула. Я дала Вовке свою фамилию и абстрактно-русское отчество Александрович. Понимающему достаточно.
– Мы вас не оставим. Я лично буду тебе помогать.
Его интонации были безупречны, его мужественное лицо дышало отвагой и прямотой. Горькое мое знание, счастливый мой дар! Под чертами честного партийца с простой фамилией Блинов я отчетливо видела хитрую, хищную мордочку маленького зверька. Ласки, например. Низвержение Золотивцева было и в его интересах, он подогрел, довел до кипения и вовремя помешал затеянное мною варево, а теперь продолжал снимать с него сладкие пеночки.
У него был ко мне свой интерес, у меня к нему – свой. Мы вступили во взаимовыгодное сотрудничество.
Нет, я не стала его любовницей. У него водились подружки помоложе и попроще, его слабостью были толстушки-буфетчицы. Он ценил вкус Золотивцева в отношении женщин, но презирал его за отсутствие размаха.
Под его кураторством я стала тем, чем мечтала стать. Хозяйкой салона, законодательницей мод и вкусов. Хранительницей компрометирующих материалов.